Текст книги "Чистый след горностая"
Автор книги: Лев Кузьмин
Жанры:
Прочая детская литература
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)
Я откинул затвор, поглядел в ствол: патрона там нет. Да ведь ружье у меня не было заряжено! Я запустил руку в карман ватника, обшарил карманы штанов, куртки – патрона не было нигде. Наверное, он выпал в снег, когда я возился с дровами.
«Прозевал! Прозевал, не выстрелил, и вот человек прошел мимо! А может, там и не один человек? Может, там целый отряд идет через лес? В поселке меня хватились и вот – разыскивают… Но если разыскивают, почему больше не кричат и на мой зов не откликаются? Я ведь вон как вопил! На том свете, наверное, было слышно…»
Я еще долго стоял без шапки у костра и вслушивался в притихшую ночь. Вьюга улеглась окончательно, небо вызвездило. Боясь замерзнуть, если угаснет костер, я не прилег, а только присел возле него на корточки. Я то и дело встряхивал головой, но перед самым рассветом меня словно кто-то накрыл мохнатым тулупом.
Глава 22
ШАПКА ПОД ОБРЫВОМ
Я увидел Шурку. Шурка улыбался розовым ртом, держал в руке железный ковш и тоненькой струйкой лил мне на ноги холодную воду. Я говорю ему: «Отстань, Шурка! Разве так шутят?» – подбираю ноги под себя, а он все льет и льет. Потом ковш превращается в розовый колобок, от колобка сияние. Шурка говорит: «На, поешь… Он теплый!» Я хватаю колобок и сразу отдергиваю руку. Розовый колобок тоже холоден, как ледышка.
От холода я и очнулся. И сразу увидел утреннее розовое солнце. Оно только что взошло над кромкой леса и светило мне прямо в глаза. Костер совсем погас. Круглые чурбаны перегорели, уголья истаяли в белый пепел, от них поднимался к морозному небу чуть заметный дым.
На деревянных от холода ногах я подковылял к пепелищу, собрал головешки, обугленные концы веток, положил на горячий пепел, стал дуть. Сухой древесный мусор задымил густо, через минуту в нем зародился огонь, и вот уже вновь пылают сваленные в кучу остатки толстенных кряжей, и я сам вместе с костром начинаю оттаивать, оживать.
Перво-наперво я вскарабкался на самый верх своего укрытия и огляделся. При свете солнца буреломное место оказалось не так уж и велико: не шире и не длиннее километра – а дальше везде стоял пушистый, заиндевелый лес. Было даже непонятно, как это я так долго вчера плутал.
Конечно, я и теперь не имел понятия, где находится станция, но зато я быстро смекнул, в какой стороне пролегает железная дорога. Она там, откуда поднимается солнце. Из дому я уходил на закат, теперь надо идти на восход. При таком не очень точном направлении я на станцию могу и не угадать, да зато мимо железной дороги ни за что не проскочу. А как выйти на нее, так и дом где-то близко.
С той же восточной стороны доносился ночной крик. А если кто там и вправду был, то должны уцелеть следы: ведь крик я услышал уже после вьюги.
Я хотел сразу встать на лыжи, отправиться в путь, да чувствую: в животе у меня от голода так и сосет, так и подводит – и решил опять натаять воды. А пока вода в берестяных посудинах копилась и грелась, побрел к ближним несломленным елям.
Елку я приглядел густую, разлапистую, и когда раскидал под нею неглубокий снег, то нашел там десятка полтора бурых, тугих шишек. Эту добычу я тоже разложил у костра. Шишки подсохли и начали медленно раскрываться. Они растопырились, будто ежи, я взял одного «ежа», встряхнул над шайкой. Из-под клинчатых чешуек на подкладку выпала добрая сотня крылатых семян. «Беличий хлеб!» – говорил когда-то про эти семена отец.
Семян я насобирал целую пригоршню и всю сразу отправил в рот. «Беличий хлеб» горчил, отдавал смолой, крылья семян облепили язык и нёбо, да я глотнул теплой воды, и они проскочили. В пустом животе сразу заурчало, стало очень больно. Но я еще раз глотнул воды, и боль прошла.
Костер гасить я не стал. Всю ночь он грел меня, отгораживал от ночных страхов, был мне единственным товарищем, и завалить его снегом не поднималась рука. Я оставил его тихо догорать – среди сугробов он потом истает сам по себе.
А когда я уже почти совсем собрался, когда стал поднимать со своего лежбища лыжи, вдруг среди колкого, как стриженая шерсть, мха что-то блеснуло медным блеском. Я нагнулся и увидел патрон! Всю ночь он спокойно пролежал подо мной, под моим собственным боком, а я в потемках его и не заметил. Вот ворона так ворона! Окажись патрон поближе к огню – не видать бы мне сегодняшнего дня, не видать бы красного солнышка…
Радуясь и ужасаясь, я осторожно ощупал теплый патрон, сдул с него мусор и вставил в ствол берданки. Теперь моя берданка опять стала огнестрельным оружием. Теперь у меня опять в запасе был выстрел.
Я встал на лыжи и двинулся в ту сторону, где всходило солнце. От зубчатых макушек леса оно уже оторвалось, и все вокруг стеклянно сверкало, морозно искрилось, путь мой по бурелому был теперь легче.
Я заранее приглядывал дорогу и все быстрее, все ближе подходил к лесной опушке. В лесу я смогу идти еще прямее и, глядишь, часа через два-три выйду на железку. Выйду, а там… А там и думать не хотелось, что будет! Теперь вся станция небось в панике: меня считают пропавшим, Шурка с Наташкой ютятся где-нибудь у соседей, но хуже всего то, что у меня сегодня рабочий день. День у меня трудовой, а я, выходит, прогуливаю! Вот тебе и повышение, вот тебе и болты: «навел резьбу», нечего сказать!
Я миновал последнюю груду коряг и только собрался нырнуть в спокойный, совсем не страшный теперь лес, как со всего разгона влетел на пробитую поперек моего пути лыжню. Влетел, глянул и мигом остановился: «Что за морока? Неужто опять кружусь? Ведь это же мой собственный след. След от моих охотничьих лыж. Такой же широкий, такой же глубокий».
Нет, след, пожалуй, был чуть поглубже и чуть пошире. И на нем успело натоптать какое-то зверье. Я с любопытством присел на корточки, даже руку потянул к следу, но тут же взвился, сорвал с плеч берданку и рывком передернул затвор.
След был не моим, но он был и не чужим. След был от отцовских лыж. Та самая бороздка отпечаталась на нем яснее ясного, а еще на нем я разглядел такое, от чего мороз по коже продрал вдвойне. Лыжню истоптали не лисы, не зайцы – по лыжне прошла волчья стая. Прошла она гуськом, след в след, но все равно было видно, что лобастые шли числом не менее трех, и один из них такой матерый, что отпечатки лап не покрыть и моей ладонью.
Меня захлестнул ужас, мне так и казалось: вот-вот из-за деревьев выскочит Минька, а вслед за ним с воем и лязганьем клыков вылетит серая стая.
Но лес молчал. Ни один кустик в нем не шевелился.
Лишь где-то незвонко попискивали синицы да осыпал снег с недальней сосны краснопёрый клест.
И вот медленно, робко я начал соображать. Я начал понимать, что Минька и волки – все же компания разная. Что они тоже друг другу враги, и тут, на опушке, ночью произошла беда. Ведь кричал-то не кто иной, как Минька. Кричать в этих местах больше некому. Видно, волки преследовали Миньку, да только почему? Пыхтелыч говорил, волки человека не трогают; меня самого волк не тронул, так зачем же им дезертир? Неужели они различают: кто дезертир, а кто не дезертир?
А может быть, волки лишь припугнули Миньку? Может, он просто с перепугу кричал, а потом ушел и сидит теперь, посиживает в какой-нибудь своей берлоге и нахваливает краденые, удобные на бегу лыжи? Конечно, ушел! А не ушел, так отсиделся от волков на дереве, а потом все равно убежал. Он убежал, и я теперь пойду себе восвояси, опять буду помалкивать, буду дрожать: как бы кто Миньку не застукал на наших лыжах, как бы не записал меня с ним в одну воровскую шайку-лейку.
Тут я даже выругался вслух:
– Ну, паразит! Ну, ворюга! Так не бывать же этому! – И я решил идти по следу.
Я решил: «Будь что будет. Поймать Миньку, конечно, не поймаю – с одним патроном да без хлеба не много наловишь, а вот логово Минькино, может быть, выслежу. Выслежу, сообщу людям, и тут бандиту конец. А про лыжи тоже всем расскажу. Пусть что хотят, то со мной потом и делают».
Минькина лыжня привела меня опять на открытое, встопорщенное корягами пространство, а потом круто повернула почти назад. И тут я догадался, что, выбежав сюда, Минька про волков еще ничего не знал. Мне стало ясно, что напугался он здесь не волков, а напугал его мой костер. Дезертир, должно быть, преспокойно вышел из чащи, увидел огонь и – остолбенел. Он ведь не знал, кто сидит у костра, и сдрейфил, побежал назад.
А волки тоже добрались до этого места. Серые тоже, наверное, постояли, посмотрели на мой огонь да и опять потянули за Минькой.
Я перевел дух, еще раз проверил ружье и двинулся вдоль страшной тропы. Впереди по-прежнему было тихо. Лишь снег поскрипывал под лыжами да иногда с еловых лап срывались тяжелые снеговые шапки. Но и от этого шума я вздрагивал, и чем глубже входил в лес, тем осторожнее ступал по лыжне. Минька здесь, видно, тоже не торопился. Ведь шел он впотьмах, боялся налететь на сучок или пень и все время сворачивал то влево, то вправо.
Но вдруг вилеватый след резко спрямился и, как по струне, полетел вперед. Он пошел прямо туда, где елки, березы и желтоватые стволы осин поредели, а за ними плеснул голубой свет.
«Кончился лес! А за лесом-то поле! – воспрянул я. – А если поле, то и деревни близко, а там – люди. И не надо мне теперь одному выслеживать Миньку, а надо бежать созывать народ».
Дрожь в руках и ногах сразу поутихла, я даже прибавил шагу. Но спрямилась Минькина лыжня – изменились и волчьи следы. Видно, вот тут-то и оглянулся наконец Минька и увидел или услышал за собою погоню. Он кинулся напрямик, а серая стая сошла с лыжни, полетела врассыпную, в обхват.
Волки помчались по сугробам. По длинным волчьим следам-прыжкам было видно, как стая начала зажимать Миньку в клещи. Самый крупный, матерый, заходил с одной стороны, пара помельче – с другой.
А лес был уже совсем редкий. Редкий и голоствольный. Взобраться с ходу на дерево было уже нельзя, и Минька мог рассчитывать только на скорость лыж да на удачу. Миньке оставалось только одно: бежать и бежать вперед. Но лыжня вдруг словно наткнулась на какую-то преграду. Она круто повернула туда, сюда, потом затопталась на месте и прянула к толстой и гладкой, как столб, березе. Волки с обеих сторон кинулись к ней – снег под березой был разворочен, истоптан, на снегу темнели пятна.
Я как заметил эти пятна, так мне стало муторно. Я обхватил тонкую осинку, прислонился лбом к холодной коре и тупо уставился в снег. А когда мутить перестало, пошел к тому месту.
Я еще и до березы не добрался, а уже увидел, почему Минька дальше не побежал. Дальше бежать Миньке было некуда. Впереди простиралось не поле, а был там высокий речной обрыв. Он круто падал в длинный, покрытый тонким льдом омут: волки загнали Миньку в ловушку. И он метался, думал обежать омут, но поздно: волки встали и там и здесь. И тогда – спиной к березе, лицом к стае – Минька решил дать бой. И бой этот был смертельным. Вот тогда-то Минька и закричал.
Я с трудом заставил себя подойти к самой березе. Я даже глаза зажмурил. Но вот странное дело: когда подошел ближе, то увидел совсем не то, чего так боялся.
Да, волки тут пировали. На снегу лежал изодранный в клочья мешок, рядом с мешком – остатки бараньей туши: от нее и костей почти не уцелело, лишь витые рога да шерсть. И наши лыжи я тут увидел – их сыромятные ремни волки тоже сгрызли, – а вот сам пастух словно испарился.
Я взглянул вверх, на березу, и вокруг посмотрел. Думаю: куда же он пропал? Следов Минькиных на снегу больше нет, ушли только волки. Ушли совсем недавно: когтистые отпечатки лап нисколько не припорошены летящим по воздуху морозным инеем.
А уходили волки странно. Перед тем как скрыться в лесу, они все трое зачем-то приближались к высокому обрыву и, рискуя сорваться вниз, вставали лапами на самую кромку, на торчащие над крутизной корни берез.
«Прыгать, что ли, собирались?» – подумал я. И тут из-под обрыва, из-под нависших корней, до меня долетел слабый, но совершенно отчетливый звук. Он был такой, как будто кто сидел там полуживой от холода, как будто пытался выговорить замерзшими губами хоть одно-единственное слово, а выходило лишь зябкое бормотание: «Бу-бу-бу… Бу-бу-бу…»
А я и сам словно в ледяную воду попал. «Вон он где, Минька! Под обрывом сидит, сейчас выскочит…» – И уже собрался бежать, но тут словно какая-то необоримая сила задержала меня, положила плашмя на снег и заставила медленно, все время держа берданку наготове, подползти к обрыву.
Я подполз, высунул над обвисшими корнями голову и посмотрел вниз. Никакого Миньки там не было. Там, в неокрепшем льду омута, зиял черный пролом. Глубокая вода в проломе дымилась, шла воронками и глухо бормотала: «Бу-бу-бу…» А на краю пролома лежала рваненькая шапка-ушанка, та самая ушанка, в которой Минька ходил зимой и летом.
Вот и все…
Вот и все, вот и не ушел Минька от волчьей стаи, и бояться его мне уже не надо. И мне не надо, и другим людям тоже не надо; не пойдет больше Минька в глухую полночь зорить деревенские да поселковые дворы – прошлая ночь была для него последней. И последней для Миньки была его вчерашняя добыча. Ею-то он и привел сюда свою собственную гибель. А вышло все, наверное, так.
Минькино логово и впрямь находилось где-то в этих местах. Возможно, в одном из тех заломов, где я провел ночь. И вот во вчерашнюю пургу Минька снова нагрянул в чей-то двор, приколол там барашка, упрятал в мешок и отправился «к дому». А потом его воровской путь пересекся с волчьей тропой.
Голодные волки шли за Минькой долго. Они не понимали, почему пахнет бараном, а движется впереди лишь опасный для них человек. Они останавливались, долго нюхали воздух, нюхали свежую лыжню. Нападать не решались: Минька-то шагал, должно быть, не очень быстро, уверенно. Он даже не оглядывался, а, говорят, такое поведение человека для волков странно и от решительной атаки удерживает.
Но вот Минька оглянулся, увидел серых и – побежал.
А как только побежал, то и волки пошли вмах. Убегающий, он стал для них добычей. А добычу волки брать умели.
Куда ни кидался Минька, он везде встречал волчьи глаза. На него, уже и так напуганного моим костром, теперь обрушился смертельный страх, а страх в такую минуту не помощник.
И напрасно я думал, что Минька вступил в бой. Вступить-то он, конечно, мог бы, у него наверняка нашлось бы чем оборониться: топор или нож – ведь с чем-то он разбойничал по чужим дворам? – но беззащитные дворы – одно дело, а открытая схватка с волками – другое.
Не тот человек был Минька, чтобы вступить в открытую схватку. Он умел красть, убегать, прятаться, но не умел он взглянуть опасности в лицо. Больше всего он боялся за собственную жизнь. Этот страх сковал его сразу, как началась война, этот страх его сделал дезертиром, и этот же страх в решительную минуту заставил Миньку отступить перед волками, отступить всего лишь на два-три шага, но шаги были – в пустоту, в омут.
И вот лежал я теперь на снегу над высоким речным обрывом, смотрел в черную булькающую воду, и если говорить честно, то не было во мне ни успокоения, ни радости, что Минька погиб. В голову приходило совсем другое.
Я даже вспомнил, как прошлым летом, когда с поймы реки сошло половодье и по всей низине поблескивали светлые лужи, мы ловили в них руками щурят. Щурята были молоденькие, тонкие, как веретено, и очень верткие. Они ловко уходили от нас. А тут прибежал от стада Минька, закричал: «Эх вы! Смотрите, как надо!» И, задрав штаны до колен, не снимая огромных, как футбольные бутсы, лаптей, врезался в лужу, и пошел ее баламутить. Брызги стекали по Минькиным толстым щекам, по круглому подбородку, шапка и та намокла. А когда вода помутнела и щурята стали всплывать к свету вверх, Минька показал нам, как надо подводить под них ладони ковшиком и выплескивать с водой на берег. Навыплескивали мы тогда щурят много, жарили их на костре и угощали Миньку.
Я вспомнил его тогдашнего, смешного, в лаптях посреди мутной лужицы, и подумал, каким он стал потом и что с ним произошло. Мне опять стало тошно. Мне стало так, как будто я и сам хоть каплю, да в чем-то виноват перед Минькой. А в чем виноват – не знаю…
Я медленно отполз от обрыва, встал, надел свои лыжи.
Глава 23
ЧИСТЫЙ СЛЕД ГОРНОСТАЯ
Высокий лесистый берег, вдоль которого я пробивал тропу, стал понижаться. Он вскоре вывел меня на речную долину.
По долине то там, то тут вставали ольховые рощицы. Они были светлы и прозрачны от инея. Тонкие изогнутые стволы деревьев отбрасывали на сугробы голубую тень, а морозные купы ветвей клубились под синевой неба, как серебряный дым.
Тут все было полно чистого света, солнечной тишины, да только мало меня трогало. Я думал теперь об одном: «Домой, домой, домой! А там – позабыть про Миньку, успокоить малышей, истопить печку, поесть, хоть капельку отдохнуть и – на работу. За прогул мне, конечно, влепят, но это ничего, стерплю».
И я бежал, из последних сил поторапливался, пока не заметил, что бок о бок со мною вьется голубая цепочка – цепочка следов горностая. «Ишь ты, – подумал я, – объявился старый знакомый. А может, и не старый. Может, другой, да все равно теперь, дудки! Не стану я, браток, за тобой гнаться, я теперь ученый, да и не до того мне».
А след печатается да печатается, никуда не сворачивает, идет прямо к рощице, на которую я держу путь. «Этот фокус мне тоже знаком. Там ты свернешь к реке, запетляешь по непролазным кустам, и быть мне опять с носом», – сказал я горностаю, а сам как бежал, так и бегу, словно зверек мне и в самом деле ни к чему.
Ни к чему-то ни к чему, а ружье из-за спины потихоньку достаю, помаленьку в руках поворачиваю. «Ну, – думаю, – Длинный Хвост – Короткие Ушки, если ты и в самом деле никуда не свернешь, то так и быть, возьму тебя на мушку».
И вот бегу, нажимаю, равняюсь с ольховой рощей и гляжу – сидит! Сидит как миленький! Сидит себе, дурашка, на пеньке, и весь на виду, как мой вчерашний знакомый, только чуть потоньше да поменьше, – наверное, первогодок.
Наверное, совсем еще молоденький и совсем глупый. А может, просто задумал меня подурачить – вот и сидит.
Лапку одну он приподнял. Уши навострил. Мордочку на меня уставил. А взгляд у него лукавый – такой бывает у ребятишек, когда они задумают что-нибудь этакое хитренькое.
Ну и вот, сидит он, в мою сторону смотрит; голову то так наклонит, то этак; а день вокруг – синий, а снег в лугах – чистый, а глаза у горностая такие смышленые, что поднял я ружье вверх и грохнул весь заряд в небо!
Пусть, думаю, живет! Пусть радуется Длинный Хвост – Короткие Ушки!
Пусть, думаю, этот свет, этот снег, этот голубой на сугробах след чистым и останется. Не могу я сегодня, после того, что было, испятнать эту чистоту кровью…
И только прокатился мой выстрел по долине, только раскололся эхом надвое, как в ту же минуту за кромкой леса, невдалеке от меня, прогремел ответный выстрел. А спустя миг – второй, третий.
И смотрю, из леса выбегают люди. Они мчатся мне навстречу по долине, размахивают шапками, руками – они тоже увидели меня. Я хотел шагнуть навстречу, да тут ноги мои будто отнялись, и я, как подкошенный, повалился на пенек, на котором только что сидел горностай.
Хотел с пенька подняться, да чувствую: ноги не слушаются меня. Ну не слушаются и не слушаются, будто их совсем нет! Будто они только и брались послужить мне, пока не придет помощь.
Тогда я стал смотреть в ту сторону, откуда бегут люди. Только выходило так, что и смотреть я не могу. Смотрю, а ничего не вижу! Где тут смотреть, когда одолевают слезы и весь я раскис неведомо с чего.
Я почерпнул горсть снега, утер лицо рукой, потом шапкой и разглядел наконец кто ко мне бежит.
А бежала добрая половина моей бывшей школы: все парни, все девчонки-старшеклассницы. Всех-то я даже по именам не знаю, только по фамилиям. А вот Фиму-Серафиму узнал сразу. Мчится она почти впереди всех, ростом тоже больше всех, шурует лыжными палками так, что снег фонтаном! Я как признал ее, так у меня опять глаза застлало. «Вот, – думаю, – как получается… И зачем я альбом ей тогда измазал?»
И Тоня, смотрю, бежит. И Женька бежит. И дед Николай Бабашкин с двустволкой поторапливается, – в общем, бегут все мои станционные друзья, нет среди них только Валерьяна Петровича.
Но самым первым мчит на школьных узких лыжах человек, при виде которого у меня екнуло сердце: «Даже в МТС паника!» И человек этот не кто иной, как наш кузнец Ван Ваныч.
Летит он быстро, ватник на нем распахнут, шапка на самом затылке. Лицо держит чуть в сторону, будто и разговаривать со мной не собирается, но единственный глаз нацелил прямо на меня. И вот, когда он, задыхаясь, подскочил, я даже отшатнулся: «Ну, думаю, сейчас как даст!» Но он обхватил мою голову шершавыми ладонями, глянул в мое запрокинутое лицо, а потом прижал к ватнику и давай нахваливать:
– Молодец! Молодец, ёж твою корень, что выстрелил! А то бы мы проскочили мимо. Зря бы пробегали, как Валерьян Петрович.
Я бубню прижатыми губами в жесткий ватник:
– Разве меня уже искали?
– Всю ночь Валерьян Петрович со школьным военруком тебя искали. Весь лес обшарили, с фонарями ходили, до самых вырубок добрались, а следов твоих так нигде и не нашли. Где хоть бродил-то, чертушка?
– Я дальше был. Лыжню мою задуло…
– Знамо, задуло! Такой буран. Сгинуть мог.
– Ничего не мог. Я бы все равно вышел. Сам.
– Сам-то с усам, а у тебя их нету, – засмеялся кузнец, и был он какой-то не совсем обычный, чересчур веселый, будто хлебнул вина. Должно быть, радовался, что прибежал ко мне первым.
Ласково поглядывая зеленым глазом, он запустил руку под затертый до глянцевитости ватник, вынул толстые шерстяные носки:
– Скидай валенки, показывай ноги. Живо!
– Целы, – говорю, – ноги. Я бы лучше поел.
– Скидай, скидай!
Он сам стянул с меня валенки, сам раскрутил подобувки, потискал жесткими пальцами мои ноги, опять похвалил: «Молодец, порядок в танковых частях!» – и натянул мне теплые, как печурка, носки. Для него, бывалого солдата, сберечь ноги было наипервейшим делом. Он только после этого вспомнил о моей просьбе и начал из пристегнутой на ремне старой полевой сумки вытаскивать измятый кусок хлеба.
Но тут подбежали все. Печник отпихнул кузнеца:
– Не суй ему голый-то хлеб, не суй! Человек эстолько время не ел, а ты ему – сухомятку. Заворот сделаешь. Парню молока надо! На, Ленька, молока. Это от вашей Лизки.
Старик протянул мне большую белую бутылку. От нашей козы столько молока быть не могло, но я ухватил бутылку, стал пить.
И вот, сижу на пеньке, пью молоко, закусываю хлебом, а все стоят вокруг и улыбаются. Тоня улыбается, Фима сияет, Женька мне весело подмигнул, и у всех на лицах такое, будто они не меня, потеряшку, нашли, а каждый получил по дорогому подарку.
«Чему радуются? – думаю я. – Смеются надо мной, что ли? Им ведь неизвестно, как я нахолодался и чего натерпелся…» И тут я опять вспомнил ночной костер, волков, Миньку и всхлипнул.
А печник говорит:
– Не всхлипывай, Ленька. Сегодня всхлипывать не положено.
И как он это сказал, так вижу, все заулыбались еще шире. Я утер слезы варежкой, говорю:
– Да это я просто так.
– Хоть так, хоть не так, а реветь не положено. Сегодня день-то знаешь какой?
– День моего спасения, что ли?
Тоня, Женька, Фима, кузнец, школьники – все захохотали, а Бабашкин даже хлопнул себя ладошками по бокам, радостно выкрикнул:
– Ничего-то он, ребята, не знает! Да и откуда ему знать? В лесу радио нет!
И тут меня, словно вихрем с пенька сорвало. Бутылку я выронил, шагнул к печнику, остановился, оглядел всех и почти шепотом спрашиваю:
– Что… радио? Что сказало… радио? Война кончилась, да? – Потом заорал: – Да говорите же! Да или нет?!
А печник весь так и сиял, даже щетина у него на лице засветилась.
– Нет, не кончилась. Но немцев, Ленька, из-под Москвы поперли. Понимаешь? По-пер-ли! Драпают они, сынок!
– Правда? – говорю я, а сам уже понимаю, что правда: не могут люди так шутить.
– Вот те крест, – всерьез перекрестился неверующий печник. – Истинная правда. Сегодня утром сообщили.
И тут я затоптался на месте, начал, как слепой, соваться туда-сюда. Я побежал зачем-то к своим лыжам, не надел их; потом вернулся к печнику, потом опять к лыжам сунулся, и все никак не могу сообразить, за что приняться. Наконец, спрашиваю:
– Что делать-то теперь, а? Ведь надо что-то делать! Немедленно делать! Не стоять же теперь просто так?
А кузнец с печником и все ребята опять хохочут, говорят:
– Да сейчас ничего не надо делать! Сейчас домой надо идти. Ноги-то у тебя теперь шагают?
– Шагают! Будь здоров, как шагают.
И мы пошагали. И я пошел вместе со всеми, а потом остановился и говорю:
– Знаете, кого я в лесу нашел?
– Кого? – откликнулся кузнец. – Бабу Ягу?
– Нет… – совсем тихо произнес я. – Миньку… Он в омуте утонул. Его волки загнали.
И тут все опять остановились, и все смотрят на меня так, как будто никогда и не улыбались. Я негромко рассказал им про то, что видел у обрыва. Все слушали и молчали. И даже потом никто не сказал ни словечка. А что было говорить? Нечего. Лишь печник потянул было с себя шапку, да так до конца и не снял.