Текст книги "Чистый след горностая"
Автор книги: Лев Кузьмин
Жанры:
Прочая детская литература
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)
Глава 11
МОЕ РЕШЕНИЕ
Погода всю последнюю неделю стояла тихая. Был только ноябрь, но по вечерам сильно морозило, и над белыми полями, над белыми лесами вечерние зори казались еще багровей.
Гул фронта теперь доносился до нас еще отчетливее. Теперь, если идешь по улице и остановишься, то сразу слышно, как в московской стороне словно бы кто бьет гигантским молотом в мерзлую землю. Земля вздрагивает, дает отпор, и дрожь ее докатывается до станции, до наших тополей.
Я шагаю к школе и вижу, как с тонких веток слетает иней. Он падает на розоватый вечерний снег, и мне кажется, что это не заря закатная все высветила вокруг, а пылают в полнеба фронтовые пожары.
Школа наша стоит темная, притихшая. Уроки давно кончились, и, наверное, все, кроме Валерьяна Петровича, уже разошлись.
Там и в самом деле было пустынно. Лишь в зале при свете одинокой лампочки шаркала мокрой тряпкой уборщица. Осторожно, на носках, я прошагал по влажным половицам к директорскому кабинету, подергал за ручку.
– Нету Валерьяна Петровича, нету, – сказала уборщица. Она отжала тряпку над ведром, подоткнула мокрыми пальцами под платок рыжую прядь волос: – Дело какое или так?
– Дело, – нехотя буркнул я.
– Ну, тогда опоздал. Уехал Валерьян Петрович. Уехал!
Она так напирала на слово «уехал», что я встревожился:
– Как уехал? Куда уехал? Насовсем?
– Не знаешь, что ли, куда он ездит? – вдруг ни с того ни с сего рассердилась женщина. – В райком ездит! На войну просится! Его в райкоме отругают, завернут обратно, а он обождет да снова туда же… Нынче опять укатил. С колхозниками. Они зерно на станцию привозили. Обратно пеша придет, чуть не к утру.
– Ну и правильно, – оказал я.
– Что правильно?
– А то, что на фронт просится.
Женщина отшагнула от меня и даже махнула тряпкой:
– Глупый! Да разве таких людей в этакую страсть посылают? А если убьют?
– А если моего отца убьют?
Она испуганно прижала мокрую ладонь к груди, быстро и шепотом заговорила:
– Что ты, что ты? Я ведь не к тому. Я ведь не про это…
А Валерьян Петрович думает и про это!
И, не глядя, прямо по мытому, я пошел к выходу. Вслед мне донеслось растерянное: «Обиделся?» – но я хлопнул дверью.
А наутро, еще в потемках, я опять стоял у кабинета. Дверь была приотворена, и в щель пробивался свет. Наклонив голову, Валерьян Петрович сидел за столом, что-то писал. Перед ним стояла зеленая лампа с абажуром, и я подумал: «Как же так? Человек собирается на войну, а сам даже и лампу из дома в школу принес?»
Я скрипнул дверью, директор поднял голову:
– Это ты? Заходи.
Я без лишних слов приступил к делу:
– Дайте мне справку об окончании семи классов.
– Зачем? – спокойно спросил Валерьян Петрович.
– Поступлю на работу в МТС. С семью классами туда берут.
– Да, принимают. Но не детей. Тебе ведь нет еще и пятнадцати.
Что верно, то верно. В нашем классе я был моложе всех на целый год. Я сам научился читать и в школу пришел до времени. А кроме того, я был очень маленький ростом, и как только в первый раз появился в классе, так сразу с задней парты кто-то дурашливо крикнул: «Гли-ко, ребята! Вершок!» А с другой задней добавили: «Вершок-горшок!» – да так это имечко за мной и осталось.
Но в классе было проще. В классе такого дразнильщика-обзывальщика поймал, отлупил – и все в порядке, а теперь ведь не подерешься. И я упрямо сказал:
– Это до войны малолетних не брали, а нынче возьмут. Притом у меня отец тракторист.
Валерьян Петрович ничего не ответил, только подвинул мне стул и негромко спросил:
– С голоду идешь?
Я чуть не сказал: «Да», но подумал и ответил:
– Нет! Не только с голоду… – И это была правда.
И вот Валерьян Петрович вынул из стола печать, бланк, вписал мою фамилию и, дважды дохнув на кругляшок печати, хлопнул по бумаге. Уголки губ у него дрогнули, опустились, лицо стало хмурым:
– Жаль. Ты был способным учеником.
– Я еще вернусь. Вот придет с фронта отец – и вернусь.
Но Валерьян Петрович словно перестал слышать. Он взялся широко раскрытыми руками за край стола, уставился в крышку и молчит. Я поднялся, сказал:
– До свидания.
Но тут он произнес:
– Погоди.
Он быстро написал на чистом листе несколько слов и запечатал записку в голубой довоенный конверт. На конверте крупно вывел красным карандашом: «Тов. ПЕТРЕНКО П. М.».
– Это парторгу МТС. Так будет вернее. Не потеряй.
– Не потеряю. Спасибо вам.
– На здоровье, – хотел улыбнуться Валерьян Петрович, да улыбка-то у него получилась горькая…
Из школы я ушел совсем тихо. Попрощаться с классом, с учителями у меня не хватило духу. Да и уходил я с большой надеждой, что еще вернусь.
Глава 12
ТОВАРИЩ Пэ-эМ
Машинно-тракторная станция находилась в том самом селе с церковью, на которое я смотрел когда-то с вершины зеленого холма. Теперь холм и поля укрыты снегом, и я шагаю в подшитых валенках по гладкой, до блеска накатанной дороге.
Голова у меня кружится от солнца, от сияния снегов и от голода. Утром в честь «окончания» школы я скормил весь хлеб Шурке с Наташкой, а теперь каюсь.
Теперь, чем ближе село, тем больше я боюсь, как бы «тов. Петренко» не назначил мне сразу такую проверку, на которую моих скудных сил не хватит. Очень уж строгим казалось мне написанное на конверте слово «тов.», и представлял я себе этого человека тоже строгим, даже неприступным. Он и одет-то, наверное, не просто, а затянут в темно-синюю гимнастерку, брюки на нем кавалерийские, галифе, на ногах блестящие сапоги с калошами, а в руке толстый портфель. Я знаю: так одеваются почти все районные начальники, а неведомый парторг казался мне теперь куда старше их всех и куда важней.
Я вошел в село, и оно удивило меня пустынностью. На короткой улице не было ни души. Только на березе рядом с обшарпанной церковью качалась и громко стрекотала сорока. Сквозь узорчатую решетку церковного окна торчала жестяная труба. Из трубы шел дым, на меня пахнуло теплой кухней, и голова закружилась еще больше.
Я поскорее миновал церковь. За ней стоял дом с высоким желтым крыльцом. Над крашеной дверью висела стеклянная вывеска. Я еще издали прочитал косоватую надпись «Контора». Снег возле конторы был густо истоптан такими черными следами, словно ходили тут трубочисты.
Черные следы растекались от крыльца в двух направлениях. Одна тропа вела назад, к церкви, – там наверняка была столовка; другая тропа убегала за край села, в сторону невысоких длинных строений.
Я нерешительно затоптался у крыльца, прикидывая, стучаться в дверь или не стучаться. Но дверь открылась сама. Из конторы выскочил на мороз кривой высоколобый мужик с лохматой заячьей шапкой в руках, в промасленном до железного блеска ватнике. Он уставил на меня свой единственный, удивительно зеленый глаз, нахлобучил на голову шапку, заорал:
– Ты что тут, ёж твою корень, топчешься? Вали в дом! В доме-то теплее.
– Мне бы товарища Петренко.
– Петренко? Дуй туда! – махнул мужик в сторону дальних строений, а сам, как настеганный, припустил к церкви. Он в два прыжка влетел на широкие ступени бывшей паперти, опять обернулся:
– Туда, туда жми. В мастерские!
Он заскочил в церковь, выхлопнув на улицу сизое облако пара, а я пошел в ту сторону, куда он махнул рукой.
Сначала тропа привела меня к длинному дощатому навесу. Под ним с одной стороны стояли тракторы, с другой – комбайны, плуги, сеялки. Там, где стояли комбайны, от машин было тесно; а там, где тракторы, – пусто наполовину. Я даже удивился, что тракторов так мало.
Я забрел под навес и, перешагивая масляные пятна на мерзлой земле, стал искать наш «НАТИ». Но вот запнулся и вижу: торчат из-под колес полуразобранного трактора чьи-то кирзовые сапоги.
Сапоги зашевелились, их владелец стал выбираться. Сначала показались ватные брюки, потом почему-то юбка, потом стеганка, и, наконец, человек извернулся боком, вылез из-под трактора.
Передо мной встала женщина, замотанная в теплый суконный платок. Концы платка были заправлены под стеганку, из-за этого женщина казалась очень толстой. А старая она или молодая, понять нельзя: слишком уж перепачкалась под трактором. Я только и разглядел, что брови у нее светлые, глаза синие, улыбчивые.
– Чего шукаешь, хлопче? – не по-здешнему и напевно спросила она.
– Товарища Петренко. Пэ-эм.
– Так это ж я и есть.
– Ну да?
Если бы товарищем Петренко назвался тот кривой заполошный мужик, я и то бы удивился меньше. У того мужика хоть глотка здоровая – вон как орал с паперти! – а у этой толстой тетки и голосок-то несерьезный. Таким голосом только песни петь, а не командовать. И в руках у нее не портфель, а гаечный ключ и полукруглый подшипник от двигателя.
Я переспросил:
– Нет, правда, вы товарищ Петренко? А может, Петренко, да не Пэ-эм?
– Не похожа, что ли? – засмеялась женщина и, мягко, с придыханием выговаривая звук «г», поторопила: – Ну, говори, что тебе?
Я вынул конверт, а она положила ключ и подшипник на трактор и оглядела свои замасленные руки. Потом осторожно, двумя пальцами, надорвала конверт. На бумаге сразу отпечатались темные пятна.
Женщина прочитала записку, посмотрела на меня и сказала:
– Та-ак… Выходит, ты ученик Валерьяна Петровича? Работать желаешь?
Взгляд и голос ее были теперь такими, что я сразу поверил: она – начальница. И подумал: «Сейчас откажет! Сейчас разглядит, какой я тощий да маленький, и – откажет!»
Я ухватился за спасительное имя директора:
– Да, я ученик Валерьяна Петровича! Конечно, ученик… Он, знаете, у нас какой? Он если что скажет, то все так и делают. Это ведь он мне сказал: «Иди, Никитин, в МТС, там дело надежное».
Насчет «иди» я, конечно, приврал, но думаю: «Каши маслом не испортишь. А все остальное насчет директора – правильно».
Но женщина сказала:
– Не трещи. Я и без тебя знаю вашего Валерьяна Петровича. Лучше ответь: твой батько тоже тут работал?
– Вы и отца знаете? – обрадовался я.
– Про него написано в записке, – помахала женщина конвертом. – Я приехала сюда в сентябре, а твой батько ушел в армию, должно быть, раньше.
– Намного раньше. Но он тут всю жизнь работал и меня научил!
– Ну уж научил.
– Верно, верно. У нас еще с ним новый трактор был. «НАТИ» называется. Только нашего трактора я тут не вижу.
– На войне ваш «НАТИ». Все лучшие машины на войне, а мы вот с этим добром остались.
Женщина повела рукой в сторону видавших виды колесников и тронула раскиданный по частям двигатель соседнего трактора.
– Один разбираем – два лечим. Новых двигателей нет и получать пока неоткуда. Ты тоже пойдешь до весны на ремонт, понял?
Как сказала она: «Пойдешь», – так у меня сразу от души отлегло. Я чуть не хлопнул рукавицами, чуть не крикнул: «Порядочек!» – да спохватился и солидно сказал:
– Я хоть сейчас, тетенька.
Женщина усмехнулась:
– Вот и хорошо, дяденька.
Она взяла с трактора ключ, подшипник, серьезно договорила:
– Меня зовут Полина Мокиевна. А тебя Леонид, что ли?
– Ленька, – поправил я.
– Ну, Ленька так Ленька. Идем, Ленька, в мастерскую.
Здание мастерской было почти новым. Бревенчатые стены его светились медовой желтизной, окна поблёскивали прозрачно, и лишь притвор струганных ворот успел потемнеть, захватанный руками рабочих.
Вслед за Полиной Мокиевной я прошел в эти ворота, и тут на меня обрушился грохот. У самого порога ревели, сотрясались на деревянных подставках два тракторных мотора. Они чадили душным дымом, меж них металась девушка в неуклюжем комбинезоне. Мешковатые рукава она высоко подвернула, тонкими руками хваталась то за рукояти газа, то за тяги воздушных заслонок, но дело у нее, похоже, не ладилось.
Полина Мокиевна подошла к моторам, поманила девушку. Та подбежала, принялась объяснять, показывать руками. И происходило все это, как будто в немом кино. Я вижу: она говорит, а что говорит – за грохотом не слышно.
Наконец Полина Мокиевна склонилась над карбюратором одного мотора, над карбюратором второго, что-то там подвернула, и моторы загудели ровнее. Полина Мокиевна постояла, прислушалась, кивнула девушке: «Так, мол, и действуй!» – и вернулась ко мне.
Затем мы попали в помещение, которое после рева моторов показалось тихой горницей. Но и там был шум: постукивали молотки, поскребывали напильники, жужжали сверла в руках рабочих. Я никогда не видывал столько мастеровых людей сразу и встал у порога.
А Полина Мокиевна складно сказала:
– Вот вам, товарищи, новичок – еще один мужичок!
Кто-то хохотнул, все обернулись. И тут я увидел: народ этот хотя и мастеровой, да все тоже старые старики и парнишки. И стоят эти парнишки у верстаков не на полу, а кто на пустом ящике, кто на широком чурбане, а без этих подставок им до рабочего места и не достать. Но все равно смотрят они на меня ехидно; чувствую, еще минута – и грянет роковой возглас: «Вершок!»
Я нахохлился, спросил Полину Мокиевну:
– Говорите скорей, какую работу делать.
– Ты хоть сначала поздоровкайся!
– Здрасьте, – глянул я исподлобья, на людей.
– Здорово, здорово! Ишь ты, какой сурьезный, – ответил мне за всех один плотный усатый старик в железных очках и с пышными бровями.
Над шеренгой ребят опять прокатился хохоток, но старик повел бровями в ту сторону, и хохоток скис.
– На клапана его, Полина Мокиевна, на клапана. Там силы не надо, а сурьезность пригодится, – то ли в насмешку, то ли по делу сказал старик.
– Он еще неоформленный.
– Веди, оформляй. Потом – сюда.
– Может, завтра ему начать?
– Что завтра, когда человек позарез нужен теперь, – отрубил старик.
Он сердито ткнул пальцем в бревенчатый простенок, там висела на гвозде написанная от руки бумага.
– Ты вон подписку с нас взяла.
– Не я взяла, вы сами обязательства приняли. Какая же это подписка?
Я заробел, как бы старик и женщина из-за меня не поругались; а Полина Мокиевна протянула старику подшипник, который все еще держала в руке, и тихо, мирно сказала:
– Смотри, Павел Маркелыч, и в этом тракторе все сношено. И эти подшипники надо заливать.
Старик поднес подшипник к очкам, постучал по его вогнутой поверхности ногтем:
– Надо. Да только баббиту на складе – с гулькин нос.
– Миленький, что же делать? Будь ласка, придумай что-нибудь.
Старик еще сердитее зашевелил усами:
– Что я, академик, что ли, придумывать… – Но подшипник положил рядом на верстак.
– Идем, – сказала Полина Мокиевна и повела меня через всю мастерскую. И опять парнишки-рабочие разглядывали меня со своей «высоты», а один, большеротый, кудрявый, с хитрыми глазами, пригнулся и состроил мне рожицу.
Кабинет Полины Мокиевны находился рядом, за стеной. Почти все место в нем занимали железная печь да письменный стол. В кабинете негде было повернуться, его разгораживала пополам брезентовая занавеска, подвешенная к потолку на стальной проволоке.
Полина Мокиевна шагнула за край занавески, я увидел там спинку железной койки, а потом услышал стук умывальника. Возвратилась Полина Мокиевна уже без ватника, в серой вязаной кофте, и я увидел, что никакая она не толстая, а очень складная и даже молодая.
Она была почти такая же молодая, как наша мама. Только мама темнобровая, а у Полины Мокиевны волосы золотистые и влажные от умывания брови почти белые.
– Вы что, так вот здесь, прямо на работе, и проживаете?
– Прямо и проживаю.
– А дом где? Разве дома у вас нет?
Полина Мокиевна подвинула ко мне бумагу, ручку с пером:
– Пиши заявление.
Глава 13
ОДНОГЛАЗЫЙ КУЗНЕЦ
Ну вот, написал я заявление, а Полина Мокиевна прочитала его, свернула трубкой и говорит:
– Все! Теперь беги до хаты.
– До какой хаты? – говорю я.
– Ну, домой, значит. Приказ в конторе подпишут к вечеру, а стало быть, зачислят на работу и прикрепят к столовой лишь с завтрашнего дня.
– А Павел Маркелыч? Он же рассердится. Он же у вас вон какой.
– Кто? Пыхтелыч? – засмеялась женщина, да вмиг спохватилась, прикрыла рот ладонью: – Ой, что это я!
Потом отняла руку и, озорно усмехаясь, погрозила мне пальцем:
– Не вздумай вслух Павла Маркелыча так назвать. Он и в самом деле рассердится. Это его за глаза у нас хлопчики так называют, а я, глупая, повторила. Беги домой.
– Нет уж, я лучше к нему пойду.
– Так без обеда останешься!
– Не останусь. У меня с собой есть. В кармане.
Я похлопал по карману пальто, в нем лежали рукавицы.
Честно говоря, пошел я к Павлу Маркелычу без особой радости, только потому и пошел, что боялся его ослушаться. Что бы там ни говорила Полина Мокиевна, а своим неприступным видом и обещанием поставить на «сурьезную» работу, «на клапана», он нагнал на меня страху.
Мастер и в самом деле поставил меня на клапаны. Только работать с ними оказалось не так страшно, хотя он и заставил меня раз пятнадцать повторить, что нужно делать, как делать, да еще и припугнул:
– Запорешь хоть один клапан – полетит к лешему весь мотор! Чувствуешь?
– Чувствую.
– Ну, то-то.
Клапаны тракторного двигателя похожи на стальные грибы с тонкой ножкой. Они то плотно закрывают, то открывают круглые отверстия для прохода в мотор горючей смеси. Под ними смесь взрывается, ударяет вниз, в поршень, и приводит в движение весь трактор.
Если клапан закрыт плотно, то вся сила взрыва употребляется с пользой. Если клапан прилегает неплотно, то и часть взрывной силы вылетает без толку назад. Тогда двигатель работает как худой насос, трактор тащится едва-едва.
Каждый клапан надо было притереть к месту так, чтобы его края блестели, как зеркало. А сама притирка исполнялась просто. Зажмешь отвертку в коловорот, упрешь ее в прорезь на шляпке клапана и – пошел крутить! Накручивай да время от времени подливай две-три капли мазута со стеклянной пудрой. Пудру рабочие готовили сами, разбивая молотком в мельчайшую пыль осколки стекла. Павел Маркелыч первым делом отправил меня за осколками.
Он глянул поверх очков повдоль верстака, оглядел шеренгу ребят:
– Юрей! А ну, покажи парню, где видел стекла.
Тот большеротый, хитроглазый опять скроил рожу, бросил возиться у тяжелых тисков, громко заорал:
– Я нянька, да?
– Что, что? – сверкнул очками старик. – Сам-то давно от няньки отстал? А ну, не рассуждать!
Повторной команды Юрка дожидаться не стал. Он схватил с верстака брезентовые рукавицы, шлепнул меня по шее: «Идем, тютя!» – и выскочил из мастерской. Юркины приятели заржали, я разозлился.
Я догнал Юрку на улице, дал затрещину, Юрка полетел в снег. Я думал, он опять заорет, начнет крыть почем зря, но он лежал – руки-ноги крестом – и удивленно хлопал глазами:
– Ты чего?
– Это тебе за няньку. А сейчас дам за тютю.
Юрка ловко взвился на ноги, поймал мою руку, завернул за спину.
– Ой! – сказал я.
– Квиты? – спросил Юрка.
Я стиснул зубы, для прилику потерпел, помолчал, потом ответил:
– Квиты.
Юрка отпустил меня, стал отряхиваться:
– А ты, оказывается, сердитый.
– А ты заедливый.
– Это я так.
– Ну и я так. Где стекла-то, показывай.
Битые стекла валялись в куче мусора под зернистым снегом за мастерской. Мы быстро наполнили карманы острыми, скрежещущими осколками. Юрка сунул тонкие рукавицы за пазуху, подул на озябшие руки, кивнул на приземистую, попыхивающую дымком избушку невдалеке:
– Зайдем?
– А что там?
– Кузница. У меня там друг в молотобойцах. Васька Филин. У него самосад есть.
В маленькой кузнице плавала сизая гарь и пылал огонь. Пылал он в кирпичном закопченном горне. То лиловые, то белые языки пламени пронизывали горку угля, охватывали лежащий там обрубок железа. Он светился.
Спиной к нам, лицом к огню стоял кузнец в заячьей шапке. По его торопливым движениям, по лохматой шапке я сразу признал в нем того заполошного мужика, что был у конторы. Он длинными клещами подгребал угли, покрикивал:
– Давай, давай! Еще чуть-чуть!
Рядом с горном стоял и дергал за веревку коренастый парнишка в больших валенках. Парнишка был без пальто, в одной распоясанной грязной рубахе. Веревка, которую он держал, была перекинута через блок под черным потолком; она поднимала и опускала кожаный мех. Этот мех, будто безрукое, безногое существо, пошевеливал широкой спиной, натужно пыхтел, и пламя в горне пылало ярче.
Я подумал о парнишке: «Это и есть Васька Филин, Только на филина он не похож».
Квадратный, крепкий, как кряж, с темной челкой, с узкими глазами на круглом лице, парнишка больше смахивал на японца. В ответ на Юркин приветственный возглас он ничего не сказал, только стрельнул в нашу сторону глазами-щелками и опять стал смотреть на кузнеца.
А тот всунул клещи в самый огонь, скомандовал:
– Товсь!
Васька бросил веревку, поднял на плечо тяжеловесный молот и, раскорячив короткие ноги в широких валенках, встал к наковальне.
Кузнец выхватил из огня раскаленную железину. В лапах клещей она светилась, как вишня. Описав круг, она легла на гладкую поверхность наковальни, по ней побежали темно-фиолетовые тени окалины, и она стала похожа на яркий полураскрытый бутон цветка.
Кузнец перехватил клещи в левую руку, в правой у него оказался молоток. Он легко, быстро пристукнул молотком по горячей железине и сразу опустил его на зеркало наковальни. «Стук!» – очень ясно проговорил молоток. «Дзвень!» – готовно откликнулась наковальня.
Васька скривил рот, произнес: «Ы-ых!» – и наотмашь бухнул молотом. Искры сыпанули желтым ливнем, а кузнец слегка повернул железину и опять пристукнул молотком. И вот – пошло:
Стук! Дзвень! Ых! Бух!
Стук! Дзвень! Ых! Бух!
Я смотрел на мелькание угластого инструмента, на озаренных огнем рабочих и видел: происходит удивительное.
Вот только что под молот лег невзрачный обрубок железа, и вдруг он стал превращаться в красивый шестигранник с ровным отверстием посредине. Был обрубок – стала гайка. Была просто железина – стала вещь! Одно превратилось в другое, и это было чудо.
Я и потом, всю жизнь, не перестану удивляться умению рабочих рук превращать одно в другое, будь это руки слесаря, плотника, столяра – чьи угодно. Но тогда, у наковальни, среди железного звона, работа кузнеца и его помощника показалась мне почти волшебством. Она показалась мне той сказкой, в которой добрый волшебник поднимает свою палочку и обращает серого паука в белогрудую ласточку, дождевую каплю в утреннюю звезду, пыльный камень в яркий цветок.
Когда кузнец бросил гайку остывать на пол, рядом с горкой других, откованных раньше; когда он, сверкнув зеленым глазом, сказал: «Ну, ёж твою корень, теперь и покурить можно!» – я уже был навеки влюблен и в кузнечное дело, и в самого кузнеца, и даже в Ваську. И я горько сожалел, что попал на работу в мастерскую, а не сюда.
Васька опустил на землю молот, молчком поднял из темного угла овчинный полушубок, накинул на плечи и уселся на деревянную скамью близ горна. Он вытянул одну ногу вперед, неспешно запустил руку в карман штанов и вытащил за шнур пузатый матерчатый кисет.
Васькино медленное действо перед закуриванием сразу напомнило мне печника Бабашкина. Только печник свертывал «козью ножку», а Васька соорудил себе папироску иного сорта. Он раздвинул двумя пальцами горловину кисета, достал оттуда прямоугольный обрывок газеты, загнул корытцем и всыпал в него щепоть ядовито-зеленой махры. Махра эта известна под названием «самосад», а еще лучше – «самодер».
Васька лизнул край обрывка, ловко повернул его в пальцах, и у него получилась тугая короткая папироса с тонко закрученной пипкой на конце.
Сунув самокрутку в рот, Васька щедрым жестом протянул кисет мне. Я помотал головой. Васька удивился и молча преподнес кисет Юрке. А тот, хотя и напустил на себя важности, хотя и старался все сделать, как Васька, да все равно у него так здорово не вышло. Юркина самокрутка тут же расклеилась, часть табака просыпалась на грудь.
По-моему, чем держать такой форс, лучше не курить совсем. И я не курил.
Однажды летом дядя Сережа забыл у нас на крыльце коробку с папиросами, и я стянул одну, папиросину. Она была длинная, тонкая, заманчиво пахла. Придерживая рукой карман штанов, чтобы не гремели сворованные на кухне спички, я убежал с добычей за наш сарай.
Я спрятался там в дремучем, розовато цветущем пустырнике, в лопухах, и приступил к запретному, а потому давно желанному делу. Поджег папиросу, с великим шиком зажал меж двумя пальцами, во всю силу потянул раз, потянул два, на третий – закашлялся. А на четвертый – земля вдруг пошла самолетом вверх, небо повалилось вниз, все тело мое скрутила страшная тошнота, и я пал на четвереньки. В этой жалкой позе я простоял долго.
Я слышал, как меня ищут дома, кричат, но в ответ не мог произнести ни слова. Пришел я в себя лишь вечером, когда меня обдуло холодным ветерком, и с той поры такое мучительство над собой больше не проделывал.
Пока я припоминал свой небогатый курцовский опыт, Васька выхватил голыми пальцами из горна красный уголек, прикурил и, с усмешечкой кося на Юрку, сказал:
– Дружок-то у тебя интеллигентный больно. Не желает с рабочим классом самодер курить.
– Цигару ему надо. Американскую! – хихикнул Юрка. Видно, затрещину мою он не забыл и радовался случаю отомстить.
– Сам ты цигара! – отрезал я. – Смотри вон, вся фотография в махорке. Даже на губах налипло.
Юрка выдернул папиросу изо рта, поспешно утерся всей пятерней и поглядел на ладонь. Он и в самом деле поверил, что у него на губах табак.
Васька, дурашливо дрыгая валенками, повалился на лавку, зареготал, а кузнец усмехнулся и сказал одобрительно:
– Так их, ёж твою корень! Нашли, дураки, чем хвастать. Отравой.
Он придвинулся ко мне, и вблизи лицо его показалось жутковатым. Оно словно было слеплено из двух чужих друг другу половинок. Левая сторона будто спит, а правая давным-давно проснулась. Левый глаз плотно закрыт неподвижным веком, бровь продавлена глубоким шрамом и не шевелится, а вот правая сторона – вся живет, вся двигается и, приветливо моргая зеленым глазом, улыбается мне.
– Что, на лешего похож? – спросил о себе кузнец.
– Не очень, – слукавил я.
– Похо-ож… Это меня белофинская кукушка в тридцать девятом клюнула. Слыхал про таких?
О финских кукушках я, конечно, слыхал. Так называли вражеских снайперов, которые стреляли с елок по нашим бойцам во время недавней войны с белофиннами.
А кузнец заругался:
– Всю жизнь нас клюют, с самого семнадцатого нам мешают! А теперь вот не только мешают – к горлу лезут. Ну, ничего. Мы, ёж твою корень, тоже стреляные, у нас тоже хватка есть.
Он стиснул кулачище, опустил на скамейку. Скамейка хрустнула.
Кузнец посидел, помолчал, успокоился. Потом опять обернулся ко мне и вдруг стал разглядывать:
– Постой, постой. Ты чей будешь-то?
И тут же громко, на всю кузницу, сам ответил:
– Мать честная! Да ведь ты Коли Никитина сын. Точно?
– Точно. А вы откуда знаете?
– Марку видно! – дружелюбно ткнул он в мой лоб жестким пальцем, а я машинально провел по тому месту ладонью и точно так же, как Юрка, оглядел ее.
– Какую марку?
Тут мальчишки захохотали уже надо мной, а кузнец, радуясь собственной догадливости, заговорил:
– То-то давеча у конторы стою, думаю: «Где я этого пацана видел?» А оказывается, это я, глядя на тебя, Колю вспомнил. Папку твоего. Письма-то от него получаешь?
Я сразу сжался, а кузнец тоже вдруг остановился и досадливо повел головой. Повел и, притворяясь, что вроде бы ничего такого не произошло, продолжил разговор:
– Больно вы, брат, похожи. На работу к нам поступил? Молодчина. Небось к Пыхтелычу попал?
– Угу.
– Ну, ничего. К нему все на первую обкатку попадают. Старик он – сухарь, но ничего. Делу научит.
Кузнец усмехнулся, насупил правую бровь и ворчливо, точно так, как это выходило у Павла Маркелыча, пробубнил:
– Чувствуешь?
– Чувствую, – улыбнулся я.
– Но ты и ко мне забегай. Забегай почаще. Зовут-то меня знаешь как? Ван Ванычем зовут. Все так зовут, и ты так зови. Твой папка меня тоже Ван Ванычем звал. Я его – Колей, а он меня – Ван Ванычем. Вот какие пироги, ёж твою корень!
Словами кузнец сыпал быстро, повторял их по нескольку раз. Выговаривал каждое слово ласково, особенно когда говорил о моем отце. И мне нравилось, что называет он отца «Колей», говорит о нем: «Твой папка…»
Грустно и нежно стало у меня в груди от этих слов. Кузнец ни разу не сказал о том, что были они с отцом друзьями, но я это понял и так.
А вот Юрка мне совсем разонравился. Уж больно ему хотелось взять верх надо мной, особенно при людях. Он и «цигару» ввернул специально для этого. А когда увидел, как запросто разговаривает со мной кузнец, как примолк и стал слушать наш разговор хохотун Васька, то Юрке совсем стало невмоготу. Он встал, швырнул окурок, придавил пяткой валенка и сказал командирским голосом:
– Ну, хватит, хватит! Людям работать надо. Потопали.