Текст книги "Том 5. Цесаревич Константин"
Автор книги: Лев Жданов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 43 страниц)
Но сам Заливский понял цитату буквально, счел себя уподобленным Самсону, а не челюсти и, надувшись, с притворной скромностью проговорил:
– Ну, разве ж я могу равняться сильнейшему во Израиле?.. Бог, конечно, Один Наша защита… А я – Его слуга… Больше ничего…
Прежнее настроение разрешилось вмешательством самонадеянного подпоручика и перешло на дальнейшее деловое обсуждение вопроса, намечалась тактика ближайших дней… Разбились на группы… И только на рассвете стали расходиться члены этого недавно основанного Высоцким «патриотического кружка», который постепенно разрастался и сыграл в скором времени решающую роль в дальнейших, ярких событиях польской общественной жизни.
Последним мажорным аккордом в стенах Варшавы, последним ликующим, громким созвучьем отдались над глубокою Вислой клики народа, заполнившего улицы, «урра» и «виват» польских и русских войск, окаймляющих двойною шпалерой пути, перезвон всех колоколов города в торжественные майские дни, когда король Николай I короновался в древней столице польской на королевство.
2 (14) мая, в самый день рождения княгини Лович, Константин с Михаилом, накануне только приехавшим в Варшаву, выехал после обеда навстречу брату-государю, который с женою и наследником уже подъезжал к Блоне. Здесь произошла встреча. Высокие гости остались ночевать в Блоне. Цесаревич вернулся в свой Бельведер.
На другой день, в воскресенье, спозаранку войска шпалерами развернулись, вытянулись ровными рядами от Крулевского замка до самой Модлинской заставы, где кроме того сверкали на солнце киверами лейб-кирасиры, конные егеря и польская гвардия. Золотые придворные кареты через Новый Мост и Прагу отвезли к месту встречи министра Новосильцева. От города, от магистрата – тоже собрались там депутаты: с хлебом-солью, с цеховыми значками и штандартами. Второй живой стеною за линией войск кипели толпы народа вдоль всего пути.
У Модлинской заставы государь принял рапорт у цесаревича, проехал по фронту блестящей кавалерии; затем после завтрака в небольшом подгородном домике взвилась ракета. Императрица с наследником села в парадную карету; Николай, Константин, Михаил верхами, окруженные свитой, медленно двинулись к Крулевскому замку. Громкое «урра», перезвон со всех колоколен Варшавы, орудийный салют, звуки военной музыки – слились в один хорал, доносящийся, казалось, до самого синего далекого неба, в котором скользили, таяли, тонули легкие майские облака…
После молебна в замке официальный день кончился. Николай явился к Лович, приветствовал ее. Обедали всей семьей в замке: три брата, государыня и Лович. Тут же находился и Поль, которого приласкала вся царская семья. Вечером государыня посетила Лович в Брюллевском дворце, куда переехал теперь цесаревич из своего тихого Бельведера, чтобы находиться ближе к замку, к семье брата, к самому государю и охранять его, как прежде оберегал Александра.
Красный город убран был коврами, флагами, цельные куски тканей разноцветными полосами свешивались с балконов и реяли по воздуху… Вечером, чуть стемнело, – сады, улицы, площади засверкали огнями блестящей иллюминации. Фронтоны и окна домов горели лампионами, вензелями царя и царицы. Костры и смоляные бочки багровыми языками пламени врезались в темень майской ночи. Особенно богато и красиво убран был сад Красинских, Саксонский плац и еще несколько других площадей и зданий города, как-то: Ратуша, замок, Брюлевский дворец, палацы первых польских вельмож – Замойских, Потоцких, Браницких.
Густые толпы гуляющих громкими кликами провожали царскую семью, когда она возвращалась из Брюлевского дворца в Королевский замок.
Начиная с 4 (14) и до 12 (24) мая почти ежедневно на Саксонской площади происходили разводы, парады по утрам, потом – приемы в замке, представления лиц разных рангов, мужчин и дам. 8 мая состоялся торжественный прием польских аристократок-дам и целованье руки у государыни.
Лович как раз в этот день слегла больной и таким образом избежала этой церемонии, для нее – не совсем приятной.
Большой смотр состоялся 9 мая. А в полдень – перед замком, на площади появился генерал Викентий Красинский с герольдами, одетыми по старине.
Был прочитан указ о коронации, назначенной на 12 мая, затем списки его были разбрасываемы кругом и толпа на лету ловила красиво разрисованные листки, порою даже вступая в борьбу из-за них, разрывая плотные, глянцеватые свитки…
По всему городу ездили герольды, объявляя торжественную весть.
Лович еще хворала и государыня вместе с государем навестили ее вечером, как делали это почти ежедневно.
Балы у цесаревича, у коменданта Варшавы Левицкого, в Ратуше, где собралось больше тысячи гостей, бал в Бирже, у графа Замойского – все это чередовалось одно за другим.
Жаркий ясный выдался день 12 мая, во вторник, на который было назначено самое торжество.
Толпы зрителей, почти с рассветом собравшиеся на Замковой площади и дальше, до кафедрального костела св. Яна, увидели, что от ворот замка до самой паперти ведет особый помост, покрытый малиновым сукном.
В блестящих облачениях весь клир духовный с примасом во главе двинулся по этой сверкающей на солнце малиновой тропе. На парчовых подушках несли древнюю корону польскую и остальные королевские регалии.
После торжественной мессы состоялось благословение священных знаков королевской власти и тем же порядком они перенесены были в замок. В тронном зале уже собрались все, кто мог и должен был по сану здесь находиться.
Появился государь с государыней и оба заняли места на возвышении, у трона. Торжественно поднялся на первые ступени примас, громко прочел обычные молитвы, закончив ее возгласом:
– Salve Nicolaus Primus, imperator et Poloniae Rex!
Громко был подхвачен этот клич и цветные старинные залы задрожали от звуков. Грянули пушечные выстрелы, на площади войска и народ подхватили и далеко прокатились эти слова:
– Живет Николай Первый, император и король польский!..
А священнодействие шло своим чередом.
Вот, при помощи первых чинов двора примас подал и возложил порфиру на плечи государя… С молитвами поднесена корона. Николай принял ее, осенив себя крестом, поцеловал корону и возложил себе на голову.
Порфира и скипетр были также с молитвой переданы ему примасом.
Николай дал знак – и оба его брата подвели царицу, которая смиренно склонилась перед супругом – повелителем.
Небольшую корону и цепь ордена Белого Орла возложил он на нее, поднял и дал ей место рядом с собою.
Затем Николай сам опустился на колени и своим внятным, сейчас особенно звенящим голосом прочел молитву на французском языке, затем присягнул остаться верным конституции царства Польского.
Когда он встал, все, даже государыня, опустились на колени.
Примас проговорил последнюю молитву. Распахнулись двери зала.
Шествие выступило из стен замка…
В полном облачении тихо двигался император-круль. Цесаревич и Михаил шли за государем.
За ними – шестнадцать полковников несли балдахин, а шестнадцать генералов – держали кисти.
Царица двигалась, как живое божество, в мантии, залитая каменьями, под этим балдахином. Наследник Александр и княгиня Лович – следовали позади. Потом – шел весь двор.
Вдоль всего пути, от замка до костела стояли войска, теснился народ.
Галереи, устроенные у стен замка, были переполнены дамами знатнейших и богатейших фамилий Варшавы и всей Польши.
В старинном, величавом соборном костеле Св. Яна Николай со всеми окружающими выслушал только мощное «Те Deum!», исполненное чудным хором под звуки органа, лучшего в королевстве… Оттуда шествие вернулось во дворец под звон колокольный, при грохоте орудий, при кликах войск и народа…
Бледный, торжественный, но спокойный шел Николай и туда, и обратно, нигде не ускоряя свой медленный шаг.
Но было два момента, когда все заметили резкую перемену в государе.
Проходя туда и обратно мимо рядов школы подхорунжих, которые находились в числе почетного караула, Николай явно изменился в лице. Один раз он даже словно хотел что-то сказать Константину, взглянул на него, слегка повернув голову, отягченную короной.
Но цесаревич предупредил движение брата, сам как-то незаметно очутился совсем близко, словно своим телом готов был защитить, прикрыть его от какой-то опасности. В то же время глаза Константина, казалось, хотели без слов успокоить брата…
И только когда во второй раз Николай с женою, сыном и братьями миновал ряды подхорунжих, краска, проступившая было у него на лице, сбежала.
Бледный, спокойный, несокрушимый докончил он обряд и тихим шагом вошел под кровлю замка.
Не напрасна была эта тревога, хотя и утаенная от людей, но понятная многим.
Еще четыре дня тому назад, 8 (20) мая, когда Николай на Саксонской площади после развода делал смотр школе пеших подпрапорщиков, он знал, что среди них составлен заговор против него, царицы, наследника и всей семьи с обоими братьями включительно.
Константин, которому донесли о заговоре, и верил, и не верил. Но меры были приняты. И даже государыня в этот день не явилась с сыном на площадь, а смотрела на ученье из окна квартиры Куруты, выходящей на Саксонский учебный плац.
Однако нельзя было постоянно прятаться самому и укрывать семью, как это понимал Николай. Произвести аресты на основании одного доноса, нарушить блеск и радость этих дней, вызвать, может быть, взрыв протеста в войсках? Этого тоже нельзя было сделать теперь.
В кольчуге, правда, шел Николай… Охрана, незаметная для чужих глаз, приготовлена была особенно там, где стояли ряды подхорунжих с оружием на голове для гибельного удара…
И когда медленно проходил мимо них Николай, когда двигался затем пышный, украшенный кистями балдахин, бледные, напряженные не менее, чем тот, на кого замышляли они, стояли подхорунжие – заговорщики.
Они ждали только знака своих вождей, чтобы выполнить ужасное дело.
Но одумались ли эти вожди или поняли, что остальные войска не дадут торжествовать победы, даже если удастся заговор, что будут тут же изрублены все заговорщики, хотя бы и свершили задуманное?.. Или – нашли эти вожди, что вообще не время для переворота? Наконец, может быть, к ним нашел путь осел с золотом из подвалов русской казны!.. Кто знает?
Только знак подан не был… И благополучно закончился, как и начался, день 8 (20) мая.
– Жаркий был нынче день, – с многозначительным взглядом во время парадного обеда, сказал Константину Николай.
– Но он прошел, ваше величество… этот жаркий день! – так же многозначительно ответил цесаревич. – Пью здоровье вашего величества… и всей вашей августейшей семьи!
– Да слышит вас Господь, мой дорогой брат! – поднимая бокал, ответил государь.
Кто заметил их тост, не мог понять: чем вызван этот братский звон бокала о бокал, не предусмотренный в придворном церемониале текущего дня.
«Иды мая – пришли… и прошли!» – мог бы сказать Николай, вспомнив Цезаря.
Длятся парады, приемы, банкеты и пиры!..
Три дня не показывался нигде государь. По официальному сообщению, он слегка простудился. Только немногие допускали, что волнения, пережитые в день коронования, повлияли даже на богатырское здоровье Николая. Да и поберечь себя советовали ему и цесаревич, и те два-три человека, которые знали о замыслах безрассудной молодежи…
Но 16 (28) числа Николай уже снова появился на народном празднестве, данном в аллеях Уяздовского парка, где было приготовлено угощение на 10 000 человек, где собралось их больше 60 000, где били фонтаны вином, стояли целые жареные быки и было, словом, все, что полагается в таких случаях, до ужасной давки включительно.
19 (31) мая явился под конец торжеств новый дорогой гость в Варшаву – принц Вильгельм прусский. Через день он уехал обратно в Берлин, увозя с собой сестру – государыню.
Наконец 22 мая (3 июня нового стиля) Николай простился с Варшавой и выехал в Калиш, где должен был встретить еще более высокого гостя: родича своего, короля прусского…
Кончилось главное ликование и торжество.
Но еще отголоски его: балы и вечера, пиры и пирушки долго необычным вихрем волновали гладь и затишье, к которому за последнее время стали привыкать обыватели веселой, шумной некогда Варшавы.
Особенно радовались те из польской знати и начальства, как военного, так и штатского, которым, наравне со всей свитой самого Николая, были пожалованы повышения и награды орденами, чинами, пенсиями.
Только ни одной награды не выпало на долю лиц из свиты и генералов, окружающих цесаревича. И Константин огорчился таким «обходом, забвением» со стороны государя, а уж о самих обойденных говорить нечего. Упорно ломали они себе голову: чем вызвана подобная немилость? Хотя бы из деликатности к старшему брату – следовало выказать внимание и к лицам, наиболее близким ему, к его свите.
Один Поль, не в пример прочим, получил флигель-адъютантские аксельбанты, которыми ужасно гордился, выставляя их всюду напоказ.
Обойденные не знали одного, что тот же граф Красинский и Николаю сообщил о собрании у генерала Альбрехта, о решении генералов Константина – хотя бы силой, но посадить на трон «своего цесаревича»…
– Пускай же и награды получают от него! – было ответом на эти сообщения.
Так и совершилось.
Стихли, наконец, последние отзвуки ликований… Пылью покрывались лампионы и вензеля отгоревших иллюминаций… Слиняли, истрепались флаги и драпировки, расцветившие шумные улицы Варшавы, смятыми валялись они в кладовых. Ковры, украшающие балконы и окна, снова легли на паркет полов, повисли на стенах темных покоев старинных магнатских жилищ…
Оживленные толки о балах и праздниках, о пышных торжествах – сменились всюду речами о том, что уезжающий круль, еще день-два тому назад клятвенно подтвердивший законосвободные учреждения страны, ее конституцию, – назначил ряд новых сенаторов с полным нарушением закона, и даже, уезжая, не огласил дня, когда должен, по букве тех же основных законов, собраться очередной сейм…
– Два законных срока прошло! – говорили самые умеренные обыватели, – а о сейме и не слышно ничего…
Понемногу – снова забурлил котел, надавленный тяжелой крышкой, в которой дни коронации с их внешними проявлениями тех или иных народных чувств – словно открыли на время щель для выпуска избыточной силы, опасной для целого государственного механизма.
Сходки и сборища в кофейнях, в «клубах», даже в разных увеселительных местах, возникающие словно непроизвольно, почти на глазах у полиции, у властей, множились и становились все напряженней по своему характеру, по тону речей, по огневым напевам, какие раздавались на них.
Аресты усилились. Но шпионы уже выбивались из сил. Не хватало рук, чтобы хватать, арестовывать заподозренных. Даже личные адъютанты Константина, несмотря на отвращение военных от выполнения полицейских, а тем более, жандармских работ, даже они, по приказанию цесаревича, производили аресты, выемки, обыски…
Сам чиня допросы почти каждому арестованному, Константин призывал порою себе на помощь даже графа Мориоля, полагая, что психология опытного педагога может пригодиться и при политическом сыске…
– Свинство! Экое свинство творится кругом! – повторял только «старушек», видя общий развал. Но он еще не придавал настоящего значения кипению, которое замечалось и среди горожан, молодежи Варшавы, и даже среди войск.
Последнему верить не желал, видеть не хотел цесаревич.
– Мои войска, мое детище! Они не могут изменить мне… брату Николаю…
Так писал он и государю… Но у самого в душе уже проползали холодные змеи сомнения. И потерял свой прежний спокойный сон цесаревич, осунулся еще сильнее, чем это было перед торжественными минувшими днями, ради которых подтянулся было, словно помолодел совсем Константин…
Какая-то растерянность постепенно сильнее и сильнее овладевала цесаревичем, заражая всех окружающих его. Он принимал ряд полумер, хватал ничтожных людей «для острастки тем, кто посильнее!» – как сам говорил… Но это создавало только новые кадры недовольных, подавало повод поднимать протесты, крики, находящие отзвук и в заграничных газетах… А главных, сильных «бунтовщиков» магнатов, самых опасных смутьянов-подхорунжих и молодых офицеров польской армии трогать опасались, чтобы не вызвать взрыва, тем самым давая уверенность заговорщикам, что их боятся, значит, и дело их может достичь желанной цели.
Газеты свободолюбивого лагеря, без различия оттенков, подняли голову, усилили голос.
С 1 (13) декабря того же 1829 года стала выходить новая, народническая, свободолюбивая газета «Курьер Польский», издаваемая небольшой группой вожаков народной партии Бронниковским, Циховским и Маврикием Мохнацким.
Последний особенно пользовался широкой любовью молодежи и народа как горячий патриот, блестящий оратор и прирожденный вождь толпы, демагог.
Проглядывая в тот же вечер «новую тряпицу крикунов-хвастунов», как звал их Константин, он начал с обычными приемами, с шутовским пафосом и искажениями языка читать статью за статьей… Но постепенно становился серьезнее, бросил кривлянье, некоторое время продолжал чтение про себя, наконец, скомкав лист, швырнул его прямо в камин с ворчаньем:
– Свинство! Какое свинство… Да что же это? Чего еще ждать? Да это… это…
Он не нашел слов для выражения, умолк, погрузясь в глубокое раздумье, обеспокоившее и Лович, и всех окружающих.
Его поразил тон статей новой «тряпки». Сдержанный, корректный, привычный во всех отношениях. Ни выпадов против произвола правительства, ни других общих мест… Но там говорилось простым и ясным языком о вещах, как будто позабытых людьми: о правах человека, об истинах, возвещенных еще 1800 лет тому назад Плотником из Назарета… Выводов не было сделано. Они должны были явиться сами собою у каждого, кто прочтет статьи… Шляхту, правда, магнатов, «рабов лукавых и ленивых», громили статьи. За это – нельзя придраться властям. Но эти-то вылазки и показались самыми странными для многолетнего, внимательного чтеца польской прессы.
Значит, новая сила народилась в стране, если газетный листок решился ополчиться на «шляхту-народ», как называют себя паны в гордом самомнении? Значит, и влияние, и деньги можно получать из других источников, помимо казны и сундуков магнатских? Вот и о холопах – так трогательно и так властно пишет новая «сплетница-газета». Правду пишет… Но эту правду знали давно, однако молчали о ней, не смели говорить, да и выгоды не находил в том никто. Кому они были нужны, эти смерды, чернь, холопы, мелкие торгаши, скучные глупые жалкие люди?! А тут вдруг?!! Неужели зараза Запада так глубоко проникла и в сердце польского «народа-шляхты» или холопы так просветились в своих грязных хатах, что выставляют уже защитников и передовых борцов в ряды общего европейского движения?!
Это движение сильно, оно растет. Константин давно знает его лозунг, такой наивный, хотя и священный.
– Свобода, равенство… и братство!..
Значит, долой власть! Все делить поровну… Нет бедных и богатых… Нет благородных и черни?! Да, как же жить тогда? Кого слушать? Кому служить?
Измятая, задавленная многолетними оковами, привычная к дисциплине, к подчинению, с одной стороны, к произволу и власти с другой, – натура цесаревича ни понять, ни примириться не могла с тем, что спокойно, мирно, с достоинством оглашала новая газета на своих страницах.
Оттого скомканный лист полетел в пламя и задумчивый, угрюмый, молча сидит Константин, опустив тяжелую голову свою на, волосатые руки с проступающими вздутыми жилами на них…
Но что бы сказал Константин, если бы услышал речи, произносимые на сходках? Самые горячие головы, юные смельчаки прямо возглашали, что рабство широких народных масс – ведет к уничтожению государства. И если Польша желает возродиться, а не только сохранить свое призрачное существование, она должна дать свободу «холопам», задавленным и бесправным теперь, в «казарменно-константиновской», а не конституционной Польше, как были порабощены они и триста лет тому назад.
Ничего этого, конечно, не слыхал Константин. Но дух предвиденья охватил этого нечуткого, сбитого с толку человека в настоящий миг…
И глубоко он задумался… Тоска охватила его стареющее, усталое сердце.
Продолжая искать выхода в полумерах, Константин заодно с князем Любецким, которого опасался и не любил всей душой, стал уговаривать Николая назначить день сейма, нисколько не подозревая, что этим только ускорит, а не отсрочит взрыв; сгустит, а не рассеет плывущую грозную тучу…
Тройным ситом, при помощи всех средств, готовых к услугам «сильной власти», отсеяли депутатов, которым был, наконец, открыт доступ в этот первый – и последний при Николае «сейм польский»…
– Словечка пикнуть поперек – никто себе не позволит! И оппозиции вовсе никакой не будет, ни из самого пекла! – так уверяли цесаревича Любовицкий, Чарторыский. Жандарм, даже Новосильцев, полагающий, что он знает хорошо «свою Польшу», где управляет так много лет… Князь Любецкий, правда, намекнул Николаю, когда тот явился в Варшаву, что можно совершенно обессилить оппозицию, пустив в ход «золотые аргументы». Но Николай и слышать об этом не хотел, он прямо объявил:
– Вот потому-то я и не сторонник «парламентов», что при них возможны всякие «сделки» с главарями партий. По-моему, мыслимы только два рода управления: республиканский и самодержавный. Республики я не введу в своих владениях. А насчет второго? Еще посмотрим. Сейм все-таки надо открыть, как мы обещали.
Так и случилось. Сейм не только открылся в мае 1830 года, но сам Николай, по примеру покойного императора, открыл заседание торжественной речью.
По старым образцам сложена речь, но так же не походит на прежние, зажигающие, против воли, декларации Александра, как этот высокий ростом, красивый, но холодный какой-то, безжизненный оратор мало напоминает обязательного, несмотря на года, старшего брата своего.
И нет захвата в зале. Холодом взаимным веет туда от трона и к трону из толпы этих серьезных, неподвижных людей, чутко внимающих словам первой тронной речи своего нового повелителя, императора и короля, который обещает «свято хранить заветы покойного императора Александра I».
Довольно спокойно, правда, с внешней стороны, проходят заседания сейма.
Но иначе и быть не может. За несколько лет, пока его не было, слишком много накопилось деловых насущных вопросов, которые надо решить, чтобы не тормозилась правовая и общественная жизнь страны: ее торговля, промышленность….
Принципиальных разногласий почти и быть не может по поводу сотни небольших, но необходимых мер и законов, стоящих на очереди… Что поострее – умышленно приберегается к концу. А пока – «законодательная лапша» стряпается быстро, без обсуждений почти, не только без оппозиционных вылазок…
Машина работает гладко, бесшумно. Но отчего хмурится порою ясное, бесстрастное всегда почти лицо Николая? Отчего так озабочен Константин?
Уже на открытии сейма дошли до них такие слухи, вести, которые заставили опасаться, что, начав за здравие, придется кончить за упокой…
Чуть ли не ловушка была поставлена власти с этим молчаливым, деловым сеймом… Ведя мирную работу, под конец кое-что берегут заговорщики-депутаты. Будет брошен вызов. Конечно, отступить власть не захочет. Возникнет борьба. Придется принять крайние меры. И страна из стен своего парламента услышит жалобу о насилии, призыв к возмездию…
Но и этого мало.
Покорные в стенах сейма, депутаты завалили своего «повелителя» жалобами и петициями. Чего тут нет! И опорочение порядка выборов в сейм, и обличения представителей своей и русской власти, до самого цесаревича включительно.
Есть подписанное всеми депутатами ходатайство об «отмене добавочной статьи» конституционной хартии, которая лишила заседания сейма их прежнего открытого характера, преградила доступ публике на рядовые заседания, просьба об отмене воеводства в Калише, об освобождении от гнета цензуры…
Словом, если выполнить хотя бы третью долю просимого, придется отказаться от всех завоеваний, которые за последние годы сделаны «сильной властью» в этом краю. Есть, наконец, и петиция о слиянии с царством ранее завоеванных провинций, как это не раз обещано было покойным императором-королем Александром. Но эту бумагу только с досадой откинула державшая ее рука…
Одним из последних обсуждался проект закона о брачных союзах.
Гражданский брак, благодаря кодексу Наполеона, давно стал обычным явлением в Польше и обыватели были очень им довольны. Но не того желали ксендзы, сумели найти поддержку в Петербурге, обещая за эту помощь оказать добрые услуги по усмирению взволнованных душ своих католиков прихожан.
Прямым требованием звучал законопроект правительства об изменении брачного закона, о подчинении таинства брака исключительно духовным властям. И на этом разыгралась решительная стычка. Сейм осторожно, но твердо настоял на своем. Проект провалился. Брак остался учреждением гражданским столько же, как и церковным. Развод не был уничтожен или хотя бы очень затруднен, как того желал и сам Николай, который совершенно расходился по данному вопросу со старшим братом Константином.
Самая неудача законопроекта, а еще больше неожиданный, хотя осторожный, но твердый, решительный отпор, данный в этом случае державной власти со стороны сейма, его единодушие и полная сплоченность, без различия партий и сословий, – все это оскорбило, раздражило юного повелителя, напуганного событиями декабрьских дней, а с другой стороны – особенно чуткого на малейшее проявление «непокорности», которое он немедленно приравнивал к бунту, к проявлению дерзостного неуважения верховной власти…
Этим недовольством, негодованием звучали слова речи, с которой закрыл Николай последний сейм. Даже явные, суровые угрозы нашли себе в ней место, и потом газеты Запада долго обсуждали эту речь, похожую скорее на откровенные изречения сурового Бренна, чем на декларацию конституционного государя.
Все-таки он закончил свою речь призывом к примирению. Только обещал, если еще раз повторится подобное явление, – лишить Польшу дарованных ей прав…
Последнее было сделано очень скоро – и самой судьбой.
Николай уехал. И на прощанье сказал брату:
– Ну, недолго будут петушиться у меня эти господа! Я церемониться с ними не стану!
Проводил его, как всегда, цесаревич и смутный, подавленный, вернулся в свой Бельведер, где замкнулся еще угрюмее, чем раньше, в свое одиночество, в свои думы…
Конечно, он поневоле принимал прежнее участие в управлении краем. Но делал это почти безучастно. Именно теперь, когда надо было напрячь все силы…
– В отставку, на покой мне пора! – чаще и чаще твердил он, теперь уже совсем серьезно.
И только многолетняя привычка мешала от слова перейти к делу.
А события надвигались с быстротой бури.