Текст книги "Том 5. Цесаревич Константин"
Автор книги: Лев Жданов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 43 страниц)
Дом Мошинского угловой и окнами с одной стороны глядит в переулочек, почти всегда пустынный, идущий до самой реки. Высокий забор сада Мошинских служит продолжением дома, тоже спускаясь вниз, к воде.
Скромная улица Солец не тянется к небу многоэтажными домами. Только старинный костел во имя Св. Троицы возвышается здесь, темнея над рядами домов, как могучий дед-великан среди пигмеев-внуков.
Ровно сто лет тому назад сооружен этот костел и далее прославился своей чудотворной статуей Спасителя, стоящей в алтаре. Но теперь оскудела вера в народе и не стекаются сюда богомольцы, как раньше, густою толпой.
В этот субботний вечер обычная предпраздничная суета наполняет дом и двор пана Ксаверия. Даже в глубине сада, занесенного снегом, в темноте движутся какие-то тени, колыхается, блестит блуждающий огонек ручного фонаря. Здесь, ближе к воде, стоит просторная баня. После господ – и челядь, мужчины, потом женская половина, мылась здесь накануне праздника, как заведено в доме по старине.
Постепенно затихла жизнь кругом. Потухли оконца бани, красными очами глядевшие в темноту сада; потемнел весь дом, людские избы. Сон одел крылами этот уголок. Только сквозь щели ставень одной просторной горницы, спальни самого пана Мошинского пробивается наружу тонкими полосками свет, прорезая мглу ночной метели.
За большими торговыми книгами сидит крупный, плотный старик с густыми сивыми усами, скорее похожий на отставного вояку, чем на купца, и сводит счеты, записывает, вычисляет что-то порой.
Полночь звонко отсчитали потемневшие английские часы в футляре, стоящие в углу, когда старик захлопнул свои книги, отложил перо.
Потянувшись и густо крякнув, он поднялся и перешел к шкапчику, приютившемуся у стены, достал флягу с какой-то настойкой, налил чарку, выпил, крякнул снова, теперь уже с удовольствием. Через минуту, накинув на плечи легкую шубку, он прошел на крыльцо, выходящее во двор.
Большой, коренастый пес с широкими челюстями, помесь бульдога с местной какой-то породой, узнал хозяина и с легким визгом кинулся ему навстречу.
– Ну, пойдем, пойдем, Мазур. Пора в обход. На челядь – плохая надежда, – лаская пса, сказал Мошинский.
Оба они неторопливо, спокойно двинулись в путь.
Недвижная фигура сторожа в теплом овчинном тулупе темнеет у ворот.
Не то задумался, не то совсем спит человек. Но при появлении хозяина сторож зашевелился, рука потянулась к шапке.
– Не спишь, Михась? Ладно, хлопче. Сторожи… Днем выспишься. Все тихо? Все спокойно?
– Все, паночку, хвала Пану Богу! Только с вечера опять они тут шатались неведомо чего.
– Кто это?
– Да Юстысин кавалер… и другой, который бывает с ним…
– Ну, что же тут такого? Девку выглядывали. Поди, и ты бродишь порою под чужими воротами, если дома крали не подобралось?
– Нет, пане. Не краля у них на уме. Я сижу… а они и со мной заговаривали. Я словно дурковатым и прикинулся. А они все выспрашивали: что да как к дому ведется? Где амбары? Да не спит ли кто в них, да то, да иное… Да нет ли чужих в доме? Да кто бывает? Да много ли ходят?.. Часто бывает чужой?.. Я им сказал… Такое, что они плюнули и прочь пошли. «Дурень! – говорят. – Ничего толком не поймет и сам не скажет»… А я тут и приметил, что они за люди…
– Кто ж такие, по-твоему, хлопче? – сдержанно улыбаясь, спросил старик. Сначала он было нахмурился, но речи сторожа рассмешили его.
– Кто? Известно, кто… Либо злодеи, воры… Либо и того хуже: «иуды», шпики, от москалей подосланные… Вот кто! Ничего, что они поляки. Теперь свои своих продают.
– Может, ты и прав, Михась. Да нам с тобой бояться нечего. Ты парень смышленый. И я себя в обиду не дам. Спасибо за охрану… Ну, сторожи… А я пойду, огляжу все… Бог на помочь!
– Припадаю к ногам вашим, паночку!..
Дальше двинулся старик, сопровождаемый псом. Тихо, темно кругом. Не светится нигде позабытого огонька, могущего породить пожар; спят люди. Кони тихо пофыркивают изредка в стойлах своих, петухи перекликаться стали к полуночи или почуяв перемену погоды на завтрашний день.
Мошинский миновал двор и остановился у небольшой двери одного из сараев, совсем близкого к первым деревьям сада. Большим ключом отпер он прочную дверь и слегка приоткрыл ее, прошел нагнувшись, чтобы не задеть головой о верхнюю перекладину. Слабая полоса света вырвалась из двери в ночную темноту и сейчас же погасла, словно сломилась, как только закрыл за собою старик темную дверь.
Вдоль голых стен склада стояли большие ящики с нераспакованными товарами. В дальнем углу темнела груда ковров, на ней лежал человек, который при входе хозяина, стал сбрасывать с себя большую волчью шубу с высоким воротником, служащую ему вместо покрывала, и поднялся на ноги.
Мазур стоя еще за дверьми сарая, почуял там чужого и угрожающе зарычал. Но старик погрозил ему, цыкнул:
– Цыц, Мазур… Свои!..
Фонарь с зажженной свечой стоял на ящике у ложа, устроенного из ковров, и озарял помещение. Озаренные снизу, оба человека и собака кидали огромные странные тени по стенам до самого потолка кладовой. Когда оба человека протянули и пожали друг другу руки, тени почти слились.
– Пану Виллиму мой привет! – по-польски заговорил Мошинский. – Жив еще пан? Не замерз?
– Нет. Дзинькую вас, – с трудом, плохим польским говором ответил тот. – Шуба бардзо тепла… и ковры. Да и там, на дворе не холодно, должно быть? А?
– Нет, подувает… Будем лучше по-немецки, пане… Я немного умею, господин Вильгельм. Научился, когда жил в Пруссах, – медленно, но довольно правильно повел по-немецки разговор Мошинский. – А вы что, читали? От скуки?
Он указал на томик Вольтера, лежащий у фонаря на ящике, заменяющем остальную мебель в этом неуютном жилище.
– Да, читал… спал… Ел. Видите: почти все уничтожено.
Движением руки он указал на блюдо и миску, белеющие там же на ящике рядом с фонарем.
Странный обитатель холодного амбара был на вид человек лет тридцати, сухощавый, высокого роста, но держался сутуло и это сильно скрадывало его рост.
Кроме того он слегка кривил стан на одну сторону, особенно на ходу, как человек привычный работать за письменным столом, склоняясь всегда в правую сторону. Его глаза навыкате, очевидно, были близоруки и привыкли к очкам. Но сейчас очков не было и приходилось глядеть, сильно щуря глаза. Голые щеки покрыты были свежим загаром от ветра и стужи, краснели сильнее обычного. Узкая, редковатая бородка и усы были чуть светлее его довольно длинных каштановых волос.
Коневые сапоги, простой, но чистый наряд русского крестьянина дворового дополнялся нагольным тулупом, опоясанным домотканным поясом. Сверху накинут был полушубок, крытый темной китайкой. На голове – трешневик и рукавицы за поясом довершали этот костюм, в котором, несмотря на его полную выдержанность, замечалось что-то маскарадное. Особенно выдавали руки, нервные пальцы которых, без следа рабочих мозолей, не были скрыты сейчас рукавицами и предательски белели из-под набегающих рукавов полушубка.
Это был не кто иной, как Вильгельм Карлович Кюхельбекер, выдающийся участник событий 14 декабря. Он успел уйти от ареста, покинув площадь Зимнего дворца, и теперь его разыскивали по всей России, в Польше и особенно здесь, в Варшаве, где он очутился и нашел приют в доме пана Мошинского.
– Пойдемте-ка отсюда на вашу прежнюю квартиру, господин Вильгельм, в баню. Там потеплее будет. Особенно нынче: весь день топили. Да и сами можете жечь топливо понемногу, пока темно, не видно дыму из трубы… Обогреетесь. А то совсем посинели вы тут…
– О, нет, ничего… не беда! – возразил своим протяжным, глухим говором Кюхельбекер, но стал поспешно собираться, спрятал в карман книжку, надел рукавицы, поправил шапку на голове.
– Шубу я возьму. В бане она вам не нужна будет, только стеснит… Идемте.
Потушив фонарь на ящике и захватив его с собой, первым вышел и огляделся Мошинский. Сделал знак, пропустил в дверь гостя и запер ее на тяжелый, висячий замок.
– Идите прямо! – шепнул он. – Я пойду следом, замету дорогу…
Так и двинулись они, гуськом, причем Мошинский краями шубы заравнивал свои и чужие следы, глубоко вдавленные в рыхлом снегу.
Метель тут же закидывала тропу, посыпала, запорашивала ее свежим снегом и помогала людям.
– Вот вы здесь снова можете просидеть спокойно до субботы. Никто не заглядывает сюда без дела, – зажигая фонарь, заговорил Мошинский, когда они переступили порог бани в саду. – Ставни снаружи заперты. Эти шторки мы тоже спустим. Хотя… из осторожности лучше не делать этого, особенно с вечера, когда челядь еще не спит…
– Ну, конечно… Можете быть спокойны, господин Мошинский. А что новенького делается, не скажете ли мне?
– Что лично вас касается, – завтра воскресенье. Вицек, сыночек мой, который вас привел, из школы явится. Он и скажет, что узнал по вашим указаниям. Что на свете творится? Вот, сами почитайте. Я для вас целую читальню припас. И газеты, и журналы тут. Все почти, какие в Варшаве найти можно было…
Он достал из глубокого кармана шубки своей большую пачку сероватых, синеватых, различного оттенка, газетных листков и положил на скамью, на которой оба они уселись в предбаннике.
Кюхельбекер быстрым, почти алчным движением перехватил пачку на лету и стал проглядывать один листок за другим, в то же время прислушиваясь к отрывистой, гудящей речи Мошинского.
– Видно литератора! – усмехнулся последний. – Как за святое причастие, ухватился за «листки». Ну, а что деется в вашей, русской столице теперь, – сами можете догадаться. Есть и тут слухи, да спутанные, темные. Тайно ведут там судебное дело… Тут, у нас иначе…
– Как, и тут?..
– А вы еще и не знаете? Как же… Я думал, сын вам сказал. Или не успел? Князь Яблоновский, после оговоров Пестеля и Бестужева, когда выяснилось, что Южная организация и с нашими масонами переговоры вела, – князь и выдал почти весь наш Центральный Комитет!.. Не скажу – целиком… а – почти… Аресты усилились… из военных много взято: капитан Маевский, Кшижановский, подполковник… Это – важная птица… Дембека ксендза, Плихту да каштеляна Солтыка забрали. Пан Гжимало, Лаговский и Заблоцкий – попали им в лапы… Ну, там, еще помельче кое-кто… Комиссию назначили следственную: все министры наши, продажные души!.. Остальные – из ваших генералов. Послезавтра, после обеда первый допрос будет. Я во дворце узнал, от приятелей… Да что говорить! Какое это следствие? Какой суд! Поди, приговоры уже из Петербурга присланы вместе с приказами об арестах!.. Не дети мы…
Старик умолк, словно сам удивляясь своей необычной словоохотливости. Не говоря о том, что ему нечего было опасаться человека, которого он укрывал от тюрьмы и петли, – лицо, манера, голос Кюхельбекера располагали к общительности, вызывали на задушевный обмен мыслями, от которого давно отвык вольнолюбивый, но осторожный старик-патриот.
Кюхельбекер печально покачал головой, но не задавал больше вопросов, как бы чуя их неуместность, ожидая, чтобы сам развернулся старик.
Но пан Ксаверий медленно, однако решительно поднялся со скамьи.
– Надо идти. Грейтесь, отдыхайте… Читайте… Спите… что вам захочется. А вот я и провианту немного захватил…
Из тех же глубоких карманов шубки и своего кафтана он добыл и поставил на скамью бутылку вина, две запечатанные фляги с какой-то наливкой и стакан толстого стекла. Из-под шубки явился на свет небольшой сверток в салфетке, который старик все время придерживал там локтем.
Развернув сверток на ближнем табурете, старик сказал, указывая на другие, меньшие свертки в бумаге, покрытой пятнами жира, лежащие на салфетке.
– Колбаска тут жареная, две куры, ветчины кусок и хлеб. Хватит пока. А сын вам еще подбавит, как придет… Сыру, вот, я захватил. С вином хорошо… Запритесь, господин Вильгельм, изнутри. А я вас снаружи еще замкну для безопасности… Доброй ночи. Не скучайте. Бог даст, избудете беду!..
Эти последние слова особенно ласково и странно прозвучали в слабо освещенном, низковатом пространстве, где еще пахло баней, влагой, распаренным листом березовых веников, неубранных и темнеющих кой-где на полу.
Легкая гримаса мелькнула на лице Кюхельбекера, словно он хотел удержаться от слез, против воли подступивших к горлу. Порывисто пожал он большую, сильную руку Мошинского своей нервной, слабой рукой.
– Я так вам благодарен… Только и могу сказать одно: благодарю!
– Ну, ну, не стоит… Сочтемся на том свете, угольками… Кураж! Не стоит духу терять. Будет время, я вам расскажу когда-нибудь, что мне перенести пришлось в молодые годы. Тоже под виселицей стоял. А теперь, видите: считаюсь не последним в Варшаве. Сам цесаревич знает и жалует… Да, да. Что поделаешь? С волками жить, знаете… Ну, до завтра, господин Вильгельм… Я и то загостился у вас… Вон, вторые петухи поют…
– Ну, что новенького поведаешь мне, Юстуся?
С этими словами ксендз Дембинский отступил глубже в комнату от порога двери, ведущей в кухню, где стояла красивая краснощекая девушка, служанка Мошинского, которая на другое утро, в воскресенье, прослушав раннюю мессу в парафиальном костеле Св. Троицы, заявилась к святому отцу под каким-то незначительным предлогом, как делала это и раньше не раз.
От стройной, крепко сложенной, полногрудой девушки, еще недавно пришедшей в город из деревни, пышет здоровьем. Красные щеки, пунцовые губы, живые, плутоватые глаза, косы цвета спелой соломы – все привлекательно в ней, если и не поражает изяществом и совершенством, законченностью линий и форм.
Но невольно, при первом взгляде хочется крепко стиснуть в объятиях молодое, свежее существо и ласкать без конца.
Ксендз Дембинский, приземистый, плотный, краснощекий, с умными глазами и белыми выхоленными руками, был совсем под пару этой деревенской красавице и казался крестьянином-здоровяком, переодетым в сутану, скорее чем духовным лицом.
Когда девушка переступила порог, ксендз запев дверь и, указывая на вторую комнату, сказал:
– Пройди туда. Здесь моя старая ворчунья Христина любит подслушать порою, что в покоях говорят.
Вторая дверь закрылась за девушкой, лицо которой, и без того пылающее, теперь разгорелось еще больше.
– Ну, что нового? – повторил свой первый вопрос Дембинский. В то же время его упорный, тяжелый взгляд медленно обтекал, словно обыскивал, ощупывал всю девушку. Так опытный, знающий цыган-коновал, барышник осматривает по статям новую, приведенную к нему молодую лошадку.
Смущенная этим упорным, знакомым ей взглядом, девушка негромко произнесла:
– С праздником, пане ксенже!
Неловко взяла протянутую ей белую, мягкую руку и приложилась к ней горячими губами. При этом нежно, легко, словно нечаянно или мимоходом пальцы выхоленной руки скользнули по ее атласистому подбородку, по шее, по упругой груди.
– Ну, с праздником, уточка. Для того и пришла, поздравить? Благодарю. Ты – славная, благочестивая девушка. Бог тебе счастья пошлет за это… и жениха хорошего. Да, кажется, уже и есть у тебя жених?.. Ну, как не быть у такой уточки… Что же молчишь? Если дело есть, говори. Узнала что? Или тебе нужно? Я слушаю.
Ксендз опустился на кресло у стола, за которым темнел диван, принял более степенный вид, полагая, что тогда девушка перестанет смущаться.
Он угадал. Видя перед собой обычное лицо ксендза-наставника, а не осклабленную физиономию мужчины, как за минуту перед тем, Юстуся заговорила решительнее прежнего:
– Я думала… хотела спросить у пана ксендза. Дело такое, секретное. Правда, у меня есть жених, как я говорила вашей милости… Он мне недавно сказал, что служит у нашего тайного польского Ржонда… И клятву с меня взял, чтобы я не говорила никому… Но вам я же могу сказать, пане ксенже…
– Ну, конечно. Я – твой отец духовный… Кому же тебе и сказать все, как не мне? Мне интересно становится. Продолжай, девушка. Продолжай.
– Вот, значит, недавно мне показалось, что наш старый пан спрятал у нас на дворе какого-то москаля…
– Старый пан? Этот безбожник? Который годами и в дом Божий не заглядывает? Этот прихвостень и друг Бельведерских москалей?.. Говори, говори. Кого еще он там прячет? Где? Как?..
– Привел паныч, подхорунжий пан Вицек хлопа одного, будто по делу. Я прислуживала в покоях и слышала. А потом послали меня на кухню за чем-то. А хлоп исчез из покоев. И со двора не выходил… Я спрашивала сторожа. Потому мне Стась… жених приказывал поглядывать за всем, что у нас делается… А раз поздно вечером я в сад вышла… так, пройтись… Вижу, из бани, из трубы – дым идет… А баня заперта снаружи, пустая. Думала: домовой. А Стась засмеялся, как я сказала. Велел подглядеть. И правда: позавчера я подглядела. В субботу у нас баню топят… А в пятницу вечером паныч старший Казя переводил мужика из бани в амбар, в тот, что близко к саду…
– Вот что… Москаля прячет… Мало у нас их развелось в Варшаве… Ну, ну, что дальше?
– А теперь, нынче мой Стась придет ввечеру. Я и должна ему все сказать… Да и подумала: девушка я глупая. Теперь столько беды по Варшаве. Говорят, москали хотят наших вырезать, себе Варшаву забрать… А наши хотят выгнать москалей… И ходят, ищут одни других, подглядывают и потом в котлах варят бедных католиков в подвале дворца, что у Сасского сада… И… ужасти, чего не говорят. Я и не знаю: говорить ли мне моему Стасю, что я узнала? Или ничего ему не сказать? Или пану нашему сказать, что Стась велел за домом подглядывать? Я год всего тут… И не знаю, на каком я свете… Я Бога боюсь… Вот и пришла… Научите, панночку! Ксенже мой ласковый…
– Ах, ты моя птичка ласковая, какое у тебя сердечко доброе. Ты боишься зло причинить своим? Понимаю. Ну, подожди, я подумаю… Присядь…
– Я постою, пане ксенже…
– Ну, как хочешь. Да, постой. Ты уверена, что это москаль там прячется, а не католик, быть может? А?
– Какой католик, панночку! Я слышала, как он пришел и со старым паном по-польски заговорил, будто купить что-то хотел. Смех да и только. Разве же я католика от москаля не отличу? И зачем бы стал наш католик московскую одежду надевать?
– Ну, ну, хорошо. Помолчи. Я соображу.
Ксендз погрузился в раздумье. Девушка стояла у стены взволнованная, тяжело дыша. Но она была рада, что надумала прийти сюда. По крайней мере, на душе не будет греха: как скажет ксендз, так она и сделает.
И вдруг вздрогнула, заслышав мягкий, сдобный голос Дембинского:
– Ну, вот что, девушка: ты права. Католика не спрятал бы так твой пан. И для чего? Католику все пути из Варшавы открыты. Видно, русского шпиона до поры укрывает этот старый предатель нашей святой веры и отчизны. Какие-нибудь шашни с Бельведером и с Брюлевским палацом тут… Черт с ними. Можешь все сказать своему пройдохе Стасю. Кому он ни служит: нашим или вашим, а видно, напакостить желает пану Ксаверию. Пускай. И я его не очень люблю… И Бог ему не заступник, неверующему апостату… Если бы свой это был, конечно, молчать надо. А москаля можно выдать. Бог простит… Заранее отпускаю тебе грех твой, девушка.
– Ну, вот и слава Богу… Так я вечером Стасю скажу…
– Вечером?.. Молодец твой Стась… Каких он уточек по вечерам стреляет. Ну, я тебе сказал… Только ты, вижу, очень взволновалась… устала. Домой еще далеко, в самый конец Сольца идти. Присядь сюда, отдохни.
Подойдя неожиданно вплотную, ксендз мягко, но властно взял за руку девушку и почти силой стал усаживать ее на диван, усадил, сам близко-близко наклонился над обессилевшей от неожиданности и страха девушкой, шепчет порывисто, властно:
– Не бойся… сиди смирно… Не шевелись. Я не обижу тебя… Не возьму у твоего Стася ничего, что жениху получить следует… Не бойся… Смирно будь… Ничего не будет… Тс… смирно…
Темнеет в глазах у девушки. Нет сил голос подать, шевельнуть рукой.
Дыханье перехватило, сохнут губы не то от страха, не то от какого-то еще более сильного, жгучего переживания, которым охвачено и трепещет все ее существо.
В тот же день вечером Юстуся, более бледная, чем всегда, с усталыми глазами, но разряженная, как обычно по воскресеньям, вышла к воротам и поглядывала по сторонам улицы, сейчас оживленной и людной. Метель стихла и у каждых ворот показались группы челяди, парочки и целые компании гуляли по мосткам, проложенным по обеим сторонам улицы.
– К кавалеру своему, к Стасю поспешаете? – криво улыбаясь, спросил сторож Михасек.
– А хоть бы и к нему, да только не к вам. Вам зась! – отрезала девушка. – Зась и масла грудку!
И кинув презрительный взгляд на парня, который всегда ей не нравился за его грубый вид и насмешки, вышла за ворота.
Скоро к ней подошел невзрачный, рыжеватый, с плоским, невыразительным лицом человек, по виду – мелкий приказчик или канцелярский служитель. Усики, остро закрученные, топорщились и придавали лицу его нахально-глуповатый вид. И только глаза, острые, бегающие, были словно не на своем месте на этом незначительном лице. Пронзительный, вечно ищущий чего-то, упорный взгляд этих глаз, особая печать Каина во взоре могли более внимательному человеку сразу выдать ремесло этого предателя.
Расшаркавшись с лакейской грацией, Макрот, шпион-любимец Новосильцева, входящий теперь в милость и у самого «старушка», – подошел к Юстусе, которой при первом знакомстве выдал себя за писаря, служащего в магистрате.
– Добрый вечер, сердце Юстуся… Я уж давно тебя поджидаю, рыбка моя… Ну, что? Узнала что-нибудь? Чем порадуешь своего Стасика? – прямо к делу приступил опытный филер, заметив, в каком необычном настроении девушка, и полагая, что только важное открытие могло так повлиять на простодушную провинциалку.
– Узнала… скажу Стасю. Только побожись мне раньше…
– Все, что хочешь, моя рыбонька! Крест целую. Вон там, на углу Людной и вашей улицы стоит костел св. Барбары. Перед нею побожусь… Хочешь, в костел пойдем и там я… – заторопился Макрот, убедясь, что попалась какая-то рыба и, наверное, крупная, если ее так берегут.
– Верю, верю. Слушай, я не хочу, чтобы наши узнали… Что я выдала… Если это случится, я от стыда в Вислу кинусь!..
– Сохрани Боже. Не подведу же я тебя! Да и глупо будет. Ты мне еще пригодишься у пана Мошинского. Он – хитрый старик… Да мы хитрее его. Мы так сделаем… Если правда, что прячет он кого… И если это тот, о ком я думаю… Долго он держать гостя взаперти не станет. Выпустит и в другое место гость пойдет или вовсе из Варшавы уехать соберется… Вот тут мы его и сцапаем. Да так, что никому и в лоб не влетит, что следили давно за птенчиком. Вот, скажем, идет он… А мы следим… Двое из наших подальше отсюда затеют драку на его пути, ему влепят, втянут в бучу… Тут полиция… Выйдет, что и не думали его поймать, а он сам попался… Поняла? Или нет? Ну, верь, тебя не выдам… Крест целую. Как Бога люблю, как Матерь Бога почитаю… Говори же: есть? Где прячется? Какой из себя?
Не успела девушка описать Макроту «москаля», как тот не выдержал:
– Да ведь это он самый…
– Кто? Кто?
– Дурной человек… враг нашей отчизны… за которого мне пару тысяч золотых в награду дадут. Тогда мы сразу и свадебку нашу справим, понимаешь ли, сердце Юстуся!
И в порыве, под кровом ночной темноты он горячо стал целовать ее.
Прошло еще четыре дня.
Крепко спал в своей бане Кюхельбекер, когда на заре был разбужен шумом поспешно раскрываемой двери.
Вошел младший сын Мошинского Вицек, стройный, высокий юноша, ученик пехотного отдела местной школы подхорунжих.
– Что случилось? Беда какая-нибудь? – спросил, бледнея добровольный заточник. – Вы за мною?
– За вами, да. Но беды пока нет никакой. Я, правда, видел кое-кого. Надежды на заступничество цесаревича нет и ожидать нельзя!.. Но вы уж это знаете. Тут есть другое. Мы думали, чтобы до отъезда из Варшавы побыть вам здесь. Теперь обстоятельства меняются. Еще вчера мы узнали, что за вами следит… вас выдали…
– Боже мой… кто? Как?
– Не волнуйтесь. Все поправимо. Уже два дня я и отец узнали. Но пока не тревожили вас. Надо было приготовить вам другое убежище. На Праге есть у нас друг… надежный человек… Мы сейчас направимся к нему… Пусть станет светлее… Ночью покажется подозрительным наше путешествие… А как вас выследили?.. Сейчас скажу. Преданный отцу парень, Михась, давно подозревал одну горничную… Вечером она стояла со своим другом, сыщиком, как мы узнали, у забора нашего сада, на улице. Михась из сада подобрался осторожно и слышал их разговор. Словом, вам надо уйти отсюда. И немедленно. Я вам скажу, где мы встретимся на Праге, чтобы пойти не вместе… Есть костел старинный близ большого рынка. Подождете меня там. На рынке никто не обратит внимания на вас… Светает. Пора. Идемте.
Спустившись к самому берегу реки, юноша вынул доску из забора, перешел со своим спутником в чужой, соседний сад, потом в третий… Потом оба очутились на берегу Вислы и пошли вниз по течению, пока не дошли до улицы Тамки.
– Город начинает просыпаться! – останавливаясь, сказал юноша. – Берег пока безлюден. Идите вдоль реки до самого моста. А я возьму влево… С Богом…
И, проводив взором медленно удаляющуюся, сутулую фигуру Кюхельбекера, который с трудом шагал по дороге, занесенной снегом, юноша вздохнул и быстро скрылся в извилистых улочках этой части города.
Странная суета поразила Юстусю, когда она случайно выглянула с крыльца на двор во время обычной утренней уборки покоев.
Все двери обоих амбаров, служащих складами, были раскрыты настежь.
Пан Мошинский переходил из помещения в помещение, распоряжался, люди переносили тюки… Раскрыт был и тот склад, где, как знала девушка, одно время прятали таинственного «москаля».
«В бане он, значит!» – подумала она. Но, словно отвечая на ее мысль, старший паныч окликнул ее:
– Юстуся, я на охоте вчера прозяб, прознобился, должно быть. Попробую в бане помыться потеплее… Вот ключ, дай Фросе: пусть протопит ее скорее…
Схватив ключ, Юстуся даже не отдала его Фросе, а сама кинулась в сад.
Заскрипела дверь, распахнулась… Пусто в бане, никого. И следа нет, чтобы сидел тут кто-нибудь. Все как всегда… И старые веники на полу… Глазам не верит девушка.
Неужто ушел? Когда? Как? Вчера еще видела она свет тут сквозь щелочку в ставне… Не побоялась девушка поздно, когда спали все, сюда проскользнуть. Только Мазур помешал: тут лежал и рычать на нее начал… Словно ему сторожить было приказано баню эту… И вдруг пусто! Не может быть!..
Передав Фросе приказание паныча, весь двор обошла Юстуся: нет больше похоронок, чтобы человека спрятать. Как нарочно, все на виду, все двери раскрываются перед нею… Будто ее и ждут…
Мрачная вернулась в дом девушка. Едва вечера дождалась. А когда вечером выбежала к поджидающему ее Макроту и поведала все, когда он убедился, что птица улетела, – так только плюнул, свистнул и выругался со злобой:
– Дура! Устеречь не могла! И я, столб подорожный… Второй раз зайца упускаю… Эх!
Не прощаясь, повернулся и ушел.
С тех пор не видала его больше обманутая девушка.
Еще неделя минула. Третье марта настало по новому стилю.
Вешний считается месяц март. И правда, по-вешнему светить стало солнце. Капель к полудню капает с крыш, сосульки свисают и тают, острые, стройные, прозрачные, как хрустальная бахрома, окаймляющая потемневшие, влажные края островерхих крыш…
В полдень, в самый пригрев, когда золотой диск солнца выбился из толпы утренних облаков и висел, ослепительно яркий, в прозрачно-голубом небе, – у рогаток Гроховского въезда, ведущего от пригородной деревни Грохово в предместье Прагу, среди повозок и возов, в кучке Мазуров, селян и обывателей самой Праги, возвращавшихся домой из-за заставы, темнела сутулая фигура Кюхельбекера в его гречневике и тулупе, крытом китайкой.
Здесь, как и у всех въездов в Варшаву, стоял военный караул, опрашивал каждого, кто выезжал или въезжал, минуя рогатки. Городские сборщики, дежурящие тут же, взимали пошлину со всего, что ввозилось на продажу, а караул вообще проверял, кто идет и едет, в виду тревожного времени, переживаемого теперь.
– Что есть за человек? – задал обычный вопрос караульный, поляк с погонами 4-го линейного полка, когда пришла очередь Кюхельбекеру миновать рогатку.
– Иван Алексеев, крепостной барона Морнегейма, панночку служба! – наполовину по-русски, наполовину по-польски ответил Кюхельбекер, снимая шапку и отвешивая поклон. Крепостной я барона, пана нашего… Моренгейма…
– Слышал… знаю… За городом был зачем?
– Вот разве ж пане служба сам не знает? Знакомый у меня корчмар тут, близенько… А горелка за городом дешевле ж, чем в месте… [16]16
Место или място – город.
[Закрыть] Мы с кумом и побывали в корчму… и заночевали. Кум еще спит, а я поспешаю, не то…
– Ну, разболтался… проходи, «кум»…
Поклонился Кюхельбекер и быстро двинулся вперед…
Действительно, в загородной корчме был он. Но, конечно, без кума и не потому, что там водка дешевле. Надо было столковать с евреем, хозяином корчмы, как уехать отсюда и добраться безопасно до границы. До австрийской, конечно, не до прусской. Пруссия, вон, недавно, выдала даже генерала Умянского, на которого указал князь Яблоновский, как на участника заговора…
«Если бы еще знать по-польски! – думает он. – И сам бы добрался, куда надо. А без языка сразу влетишь…»
Но теперь последняя забора спала. Нынче вечером он должен вернуться в корчму. Подвода будет готова, проводник есть и за недорогую цену. Остается только повидаться с людьми, приютившими его по просьбе Мошинских. Там он получит и деньги на дорогу… и в путь, подальше от этой опасной Варшавы, где о нем читали оглашения, где уже охота началась за ним, как по зверю…
Пригретый солнцем, думает, идет и разморился он совсем.
«Значит, туда, на Запад! Навсегда прочь от родины… Что делать? Так тяжело, печально живется в родном краю людям с душой».
Он вздрогнул: вдруг пронеслись перед ним страшные картины печального дня на Зимней площади… Возбужденные лица, хриплые голоса… Густые толпы народа. Ряды войск, одни против других… Братья против братьев… Рукопашные схватки… Неотточенные сабли нападающих не секут, а дробят тело и кости. Стеной темнеют каре бунтующих отрядов и удары их штыков пронизывают родные груди… Потом залпы орудий… дым, грохот… визг снарядов… рвется картечь, выхватывает людей из рядов… Пятна и лужи крови на снегу… Бледные, искаженные лица, посиневшие, багровые… И все бегут, как слепое стадо, обезумленное бурей. А сзади новые залпы картечи… еще сотни жертв падают в корчах и остаются на алеющем кровью снегу…
Заранее зная, что все обречены на гибель, шли его товарищи, братья! И – погибли…
Нет, лучше не вспоминать, не думать! Прочь, ужасные картины… Лучше скорее прочь от родины, где возможно все это… На волю, навсегда…
И больше, пожалуй, никогда не придется увидеть семьи? Бедная матушка – старушка… Живая, веселая сестричка Юлия… Старшая сестра, грустная, ласковая вдова, которая его так любит… Брат, который сейчас, быть может, на допросе… его изводят, мучают, быть может… А он здесь, на свободе… Что же? Явиться туда, увеличить собою число бесполезных жертв? Доставить лишнее торжество этим ненавистным людям, которые злорадствуют и ликуют, потешаясь над побежденными, беззащитными собратьями? Умно будет, нечего сказать… Немецкая сентиментальность сказалась, конечно… Вышло бы совсем и «кюхельбекерно и тошно!» вдруг припомнилась ему строка из эпиграммы этого незабвенного товарища, Саши Пушкина…