Текст книги "Том 5. Цесаревич Константин"
Автор книги: Лев Жданов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 43 страниц)
– Со светлейшей нашей? Мне не поверит она. Не любит меня за что-то княгиня светлейшая. Уж ты сам как-нибудь тут постарайся… У тебя есть ходы, я знаю… Ты – умная голова.
– Уж постараюсь, ваше превосходительство… Поберегу нашего князя-голубчика. Извелся он и то совсем…
Это было утром, а в обеде Константин, особенно оживленный, разговорчивый, сидел за столом не вдвоем с княгиней, как всегда; красивый, представительный светский генерал Опочинин, бывший раньше адъютантом самого Константина, потом любимец Александра, сумевший и у Николая заручиться доверием и дружбой, – сидел за третьим прибором, рассыпаясь в рассказах о Петербурге, из которого он выехал всего 7 дней тому назад, 29 ноября, и, не хуже фельдъегеря, на восьмой день достиг Варшавы.
Любезный, с округленными манерами, с бархатным голосом, умный и веселый, генерал умел легко овладевать людьми.
Сейчас он в серьезном тоне сообщал о событиях довольно печальных, но жизнь и какая-то ликующая сила одевали приятным отблеском грустные его рассказы:
– Представьте себе, ваша светлость… Ваше высочество… Торжественное служение. Молебен о здравии… И вдруг генерал Потапов, вы знаете его, ваше высочество. Покрытый грязью, пылью… Мы сразу догадались… Пришлось доложить его высоче… Его величеству… Молебен остановили. Заупокойные службы… Императрица-мать в обмороке… Его высо… величество обращается тогда к супруге: «Позаботьтесь о матушке… А я иду исполнить свой долг!» Исторические слова. И никто не мог себе представить, что в тот момент, когда граф Милорадович объявил ему тяжелую весть, с ним самим сделался обморок. И доктор Рюль, бывший здесь по счастью, быстро привел в чувство нашего государя… Затем, понятно, присяга дворцового караула, гвардии, войск… Собрание сената, государственных чинов… Ну и прочее… И вдруг этот пакет. Завещание… Поскакал к вам Лазарев… Я теперь лишь узнал, что вы ответили, ваше высочество… Но, думается, это не успокоит там никого. Николай Павлович высказал прямо: «Отречение дано было цесаревичем. Оно недействительно для императора Константина. Если бы он только и теперь пожелал подтвердить прежнее решение, тогда, конечно, воля его будет для меня священна. Не иначе!» Так говорил Николай Павлович, ваше величе… pardon, ваше высочество!.. Совсем я сбился теперь с этими переменами…
Говорит генерал, а сам зорко, хотя и осторожно вглядывается в хозяина, словно в душу желает ему заглянуть и вызвать самые сокровенные мысли.
Но Константин, хотя и хмуро, однако прямо глядит и говорит:
– Не мудрено спутаться. Очень уж вы там осторожны и умны в Петербурге. Смотрите, как бы не перемудрить. Я не царь и царем не буду. Вот и она вам подтвердит… Княгиня скажет, как твердо мое решение… Вас я не отпущу, Опочинин. Но если нужно, сорок раз готов подтвердить уже сказанное мною: пусть там огласят манифест и завещание покойного государя, и дело с концом…
– Да, это, полагаю, будет лучше всего, – быстро подтвердил Опочинин. – А здесь ваше высочество уже огласили свою волю? – осторожно, будто мимоходом спросил он.
Константин ответил не сразу. Не то смутился, не то задумался. Потом, не глядя на Опочинина, заговорил:
– Я не хотел здесь начинать без приказа из Петербурга… Но если вы полагаете… Да, вы правы. Надо здесь огласить, и тогда крышка. Всему конец. Завтра дело будет сделано…
Ничего не говорит, только поощрительно кивает головой любезный генерал.
И тут же обращается к княгине:
– Как здоровье вашей светлости? Должно быть, волнения последних дней не прошли бесследно?..
– Ах, не говорите, мой генерал! – довольная, что и она может принять участие в беседе, отозвалась Лович. – Я так страдаю. И за себя, и за него… Один Бог дает нам силы… Страдать и терпеть – участь людей не земле…
Выйдя от цесаревича, Опочинин весь остаток дня мелькал то здесь, то там, словно старался узнать общее настроение, выспросить все, что касается самого Константина, его окружающих и важнейших представителей польского общества.
На другой день он в числе первых явился на большой плац, где Константин собрал гвардию, все войска, куда сошлись десятки тысяч обывателей Варшавы, чтобы поглядеть на небывалое зрелище.
Наследник российского и польского престола, император и король Константин Первый, как его уже поминали во всех храмах империи, – бледный, но важный и серьезный, – объявил о смерти императора Александра, о его таинственном завещании, согласно которому престол переходит к младшему брату Николаю, прочел свое отречение, полное таких самобичующих выражений, обидных для благородного принца…
Опочинин в разговоре успел ему сказать, что императрица-мать была тронута подвигом самоотвержения Николая, не желающего принять корону иначе, как из рук старшего брата. И Константин оценил этот подвиг, ответил на него, по своему обыкновению, громко и прямо.
Кончилась присяга Николаю, разошлись войска и народ.
Вторично присягу подписал Константин и велел приготовить к отсылке с курьером. А сам, бледный, усталый, вернулся во дворец.
– Теперь, надеюсь, все кончено! Оставят меня в покое, – с горькой улыбкой заметил он Опочинину, который один сопровождает его в коляске. Но покоя не узнал еще цесаревич.
Последний курьер из Петербурга, офицер Белоусов примчался 8 (20) декабря.
Он выехал из столицы 3 (15) числа, посланный немедленно после того, как Николай прочел письмо от 26 ноября ст. стиля, привезенное братом Михаилом.
Снова подтвердил Николай Павлович Константину, что вся Россия присягнула, что и сам Николай готов быть верным слугой признанному императору. Если же тот решил снять с себя венец, пусть даст прямое приказание.
Константин вышел из себя:
– Десять, двадцать, сто раз готов повторить: я отрекаюсь. Я отрекся… Я не царь! Он пусть управляет. Но так тянуть нельзя! Начнется смута! Пусть немедленно объявит, что царство за ним!..
Такого же содержания письмо повез Белоусов обратно в Петербург, куда примчался уже на пятый день, 12 (24) декабря. Он же передал Николаю вторичную присягу Константина и секретное письмо от Опочинина.
Преданный генерал прислал подробный отчет обо всем, что видел и слышал в Варшаве, особенно, что касалось цесаревича, и ручался, что последний говорит и поступает искренне, не таит в себе каких-либо скрытых, опасных для нового государя, мыслей и планов…
– Дело кончено! – сказал Милорадовичу Николай. – Послезавтра я буду мертв или царем. Но если даже на один час придется мне быть императорам, я докажу, что был того достоин!..
Манифест о замене Константина на троне императором Николаем был подписан и 14 (26) декабря оглашен перед войсками…
Разыгралась грозная буря, произошло столкновение братьев с братьями. К вечеру восстание, подготовленное уже давно, угасло, затопленное в крови бунтовщиков.
Шесть дней спустя Константин получил от нового государя извещение о восшествии на престол. Оно гласило:
«Дорогой, дорогой Константин, ваша воля исполнена, я император, но какою ценою! Боже мой! Ценою крови моих подданных!..»
Горько плакал цесаревич, прочитав эти короткие, страшные строки.
В тот же вечер, 20 декабря, большое собрание было у князя Адама Чарторыского. О чем говорили там? Никто не узнал из «чужих», особенно из «москалей». Но было решено, что еще не пришла пора выполнить давно задуманное дело, осуществить святой план освобождения отчизны от чужого гнета. И еще в разных местах Варшавы собирались люди, толковали, спорили и расходились угрюмые, печальные, повторяя:
– Нет, видно, еще не пробил час… Еще не сжалился Пресветлый Иисус над бедной отчизной… Надо потерпеть… надо еще подождать… Но когда настанет желанная пора?..
Никто не договаривал… Все знали, чего они ждут, что будет, что должно быть и скоро-скоро… Если только милосердный Бог и Пресвятая Матерь Его не совсем отступили от порабощенной Польши, от ее покоренного народа.
Вдвоем с княгиней Лович сидел цесаревич в своем Бельведере.
Свечи ярко горели. За окнами выла метель. Он молчал. Она тихо шептала молитвы и повторяла:
– Боже мой! Сколько крови и жертв всегда требует власть… Сколько жизней и крови обагряет все венцы мира… Нет, хорошо, что мы с тобой не носим этих залитых кровью венцов…
– Да, хорошо, хорошо это, моя голубка!.. Но те, убитые, они не оживут… И еще сколько будет казнено… Зачем же это, Господи? – с тоской кинул он вопрос, словно обращаясь к темному, холодному небу.
Но он не получил ответа.
За окнами выла метель. По темным городским улицам расходились по домам какие-то угрюмые люди, весь вечер горячо обсуждавшие дела далекой России, печаль и язвы родного края и не решившие ничего.
Они тоже глядели на небо, словно пытались узнать: скоро ли блеснет заря освобождения?
Но темно было там, наверху, клубились густые тучи и молчала немая высота…
Глава IVНОВОЕ ПО-СТАРОМУ
Пролетит зима, ненастье,
Мир весенний улыбнется…
Не вернется только счастье,
Только юность не вернется!..
Короткий январский день давно погас.
Холодный и хмурый, он не порадовал никого. Тяжелые тучи висели над городом, над окрестными лесами, над занесенной снегом Вислой. А к вечеру совсем стих ветер, колыхавший обнаженные ветви дерев в садах и лесах. Медленно, беззвучно полетели крупные хлопья снега с темного неба, устилая холодную темную землю…. Такой снег падает только под конец зимы, ласковый, словно прощальный. Теплее стало в воздухе, на площадях и в узких улочках Старого Мяста и на широких улицах и аллеях новой Варшавы.
Сверкают в темноте огоньки домов и палацов, мерцают фонари, длинной огнистой ниткой окаймляющие затихшие улицы города.
Рыхлые белые хлопья красиво нависают, собираются шапкой на верхушках этих фонарей и свисают фестонами, пронизанными красноватым светом керосиновых и масляных ламп, зажженных фонарщиками в обычный час.
Легкое зарево, словно отблеск дальнего пожара или сверкающий ореол, одело темные островерхие крыши и шпили Варшавы. Если глядеть издали, например из аллей Уяздовских, на фоне темного неба и черной ночи протянулось далеко, вдоль Вислы, светлое пятно над землею, которой не видно, но которую можно угадать, потому что ночное небо, затянутое тучами, воздух, наполненный миллионами падающих белых хлопьев снега, все же не так мрачны и непроглядно черны, как спящая зимняя даль полей и лесов.
Темно и мрачно в Лазенковском парке и в саду, окружающем Бельведерский дворец. Очертания последнего почти сливаются с окружающей тьмою, хотя и сверкает кое-где свет в его окнах и освещен его двор. Даже в парке и в саду кое-где блещут фонари. Но эти отдельные светящиеся точки, эти трепетные огоньки, напоминая сверкающие зрачки ночных зверей, не разгоняют густой тьмы, тонут в ней, словно придавая ей еще больше силы, делая ее еще непроглядней и мрачнее.
В ночной глубине человеческий глаз скорее угадывает, чем различает какие-то призрачные очертания, обступившие маленький дворец Бельведер. Это высокие деревья с оголенными ветвями, сейчас опушенными снегом, стоят вокруг.
Порою они словно всколыхнутся, оживут от какого-то неожиданного дуновения ночи… А потом снова замрут, обступая рядами призраков затерянный в парке сиротливый Бельведер.
Полная тишина во всем дворце. Даже в пристройках и помещениях, отведенных для прислуги, почти не заметно движения и жизни.
Уснул после обеда обычным крепким сном цесаревич на своей любимой софе в кабинете, и стихло все во дворце. Хотя из дальних комнат, где живут и шевелятся остальные обитатели, ни звука не проникает сквозь крепкие двери отдаленного кабинета, но все невольно ступают осторожнее и говорят вполголоса:
– Он лег почивать…
На половине княгини Лович и вообще не бывает слишком людно и шумно. А в эти часы и здесь жизнь как бы притихает.
Давно спит Константин. Дежурный камердинер Коханский уже наготове, сидит в соседней комнатке, вернее, в коридоре, озаренном стенною лампой. Во дворе темнеет несколько карет и легкие сани. Кони вздрагивают порою, не стоят на месте. Кучера, осыпанные снегом, с козел переговариваются между собою и покрикивают на коней.
В дежурной комнате целая группа людей ожидает пробуждения великого князя. Кроме адъютанта Данилова здесь стоит у камина и греет руки генерал Жандр, фигурой и лысой головой сильно смахивающий на самого Константина, начальник военной полиции. Его помощник Закс тоже тут, худой, костлявый, неприятный на вид. Генерал Рожницкий, выхоленный, щеголеватый усач, начальник польского корпуса жандармов; красавец-гусар Лунин, подполковник лейб-гвардии гродненского полка, и президент Варшавы пан Любовицкий, верный слуга русских вообще, а Константина в особенности, дополняют компанию. Четверо представителей полицейской и охранной власти в краю уже были утром с докладами. Но время теперь тревожное и по вечерам приходится еще являться сюда, в далекий от города дворец, зябнуть в карете, скучать в приемной, пока их позовут к великому князю.
А Лунин получил особое приглашение явиться нынче вечером экстренно. Он видимо волнуется, хотя и старается не выдать этого, особенно той теплой компании, в которой очутился совершенно неожиданно.
Он поддерживает общую светскую беседу, бросая редкие негромкие фразы, как негромко стараются говорить и все остальные собеседники.
Но тревога не унимается, а все больше растет в его душе.
Жандр словно понимает, что делается с Луниным, блестящие, темные глаза которого сейчас особенно сверкают и горят от затаенной тревоги.
Не злой по природе генерал хотел бы успокоить молодого гвардейца. Но осторожность и присутствие других мешают.
Вяло тянется разговор. Потрескивают порою дрова в камине, мягко шуршат хлопья снега, скользя по стеклам больших окон дворца, за которыми чернеет непроглядная зимняя ночь.
Один протяжный удар мелодично пробил на больших часах в соседней комнате и певучий звук не успел еще растаять в воздухе, когда Константин раскрыл полусонные глаза, огляделся, стал слушать.
Кругом полная тишина, только слышно тиканье часов на подзеркальном столе, пылают и трещат дрова в камине, очевидно, подброшенные заботливой рукой камердинера. Он же зажег лампу и приспустил в ней свет, и без того смягчаемый цветным шелковым абажуром. Полутьма окутывает комнату. Сны еще реют перед глазами Константина. Но сквозь дымку этих грез и полутьмы Константин различает все предметы, хорошо знакомые ему, наполняющие покой. Он сразу вернулся к действительности от сладкого, крепчайшего сна, каким засыпает всегда после обеда, и ночью, иногда и днем, словом, в каждую минуту, когда голова его касается подушки.
– Половина восьмого, – сразу сообразил он. – Наверное, все уже там ждут.
На звонок появился камердинер, прибавил свету в лампе, зажег свечи на рабочем столе.
– Кто там ждет? Лунин есть? – по-польски спросил Константин.
– Есть, наивельможный князь. И генерал Жандр, и генерал Рожницкий, и пан президент, и пан полковник. Все ждут. А светлейшая княгиня сейчас изволят выйти в гостиную… Я справлялся только что.
– Ну, хорошо… Дай умыться. Потом позовешь Лунина…
Минут через десять, освеженный, с влажными слегка волосами и покрасневшим от растиранья лицом, Константин вернулся из уборной в кабинет в том же белом холстинном халате, который был на нем и раньше.
Когда Лунин вошел, высокий экран у пылающего камина был сдвинут в сторону и соседний стол весь озарялся, кроме сияния свечей, еще отблесками веселого сильного пламени.
Константин, стоя спиной к огню, ласково ответил на поклон, протянул руку и, после сильного пожатия, указал на стул почти рядом с тем, на которое опустился сам.
– Садитесь-ка, Михаил Сергеич, потолкуем. Ноги изменять мне стали что-то. Видно, стар становлюсь… Да, да, старею, видимо, так… Ну, вот… Как вы живете?
– Благодарю, ваше высочество. Помаленьку, слава Богу, – овладевая своей безответной тревогой, ответил Лунин. Но глаза его невольно устремились на лицо цесаревича, как бы желая прочесть там что-то важное, тайное.
Хотя лицо Константина находилось в тени, но краска, вызванная умываньем и прикосновеньем мохнатой ткани полотенца, успела сойти. Какая-то усталость проглядывала в каждой черте, дряблость и желтизна кожи говорили о затаенном пока, но глубоком недуге телесном, помимо духовной подавленности.
И не только это подметил внимательный взор Лунина. Ему казалось, что цесаревич не менее своего невольного гостя подчиненного чем-то сейчас озабочен и смущен таким, что имеет прямое отношение к самому Лунину. Мысли, и без того поспешной, беспорядочной чередой проносящиеся в голове подполковника, закружились еще быстрее. Он много бы дал, чтобы цесаревич говорил, упрекал, бранился, даже грозил, только бы не молчал. Хотя Лунин знал, что прием запросто, в халате считается самым добрым знаком для всех, кого вызывают по каким-либо делам в Бельведер, хотя приветствие и первые слова хозяина звучали дружелюбно, но Лунин как будто еще больше насторожился, заволновался от этого мирного начала.
Конечно, не без причины его вызвали так неожиданно, в эти тревожные дни. И если тут что-нибудь подозревают, о чем-нибудь хотят допытаться, то надо держаться особенно осторожно, потому что Лунин знал немало такого в своей жизни, что было опасно и для его многочисленных друзей в Варшаве, и там, в родном краю, особенно в далеком Петербурге, так недавно пережившем целую кровавую бурю в печальные декабрьские дни.
Но почему так сдержанно-скорбно лицо Константина? Не гневно, не строго, а именно скорбно? И отчего он молчит?
Как будто нужно сказать нечто важное, неизбежное… И боится этот суровый на вид, такой некрасивый, быстро за последнее время состарившийся человек, сказать то, что может задеть самолюбие или душу Лунина… Он очень порою бывает деликатен и чуток, этот ожиревший, тяжелый крикун…
– Зачем его вызвали?
Этот мучительный вопрос сейчас доводил Лунина до полуисступления и лишь долгий навык дисциплины, глубоко заложенные привычки светского человека удерживали его от прямого, хотя бы и бестактного вопроса, который, к тому же, мог быть принят за признак боязни, с которой нет сил справиться… Ведь легче знать, какая беда стоит перед тобою, чем ожидать удара в неизвестности, в темноте.
А Константин, действительно, не знал, с чего начать.
Пока он думал, как бы лучше приступить к делу, чтобы не сделать больно Лунину, которого очень любил по многим основаниям, последний стал снова перебирать в уме особенно важные моменты своей жизни за последнее время, которые могли бы вызвать вмешательство начальства в лице самого цесаревича.
Невольно один случай припомнился ему и не выходил сейчас из ума.
Как только в Варшаве месяца полтора тому назад высшие военные круги узнали о смерти Александра, разведали, хотя и смутно, что Константин почему-то намерен уступить престол младшему брату, Николаю, все всполошились.
Почти не сговариваясь, высшее военное начальство собралось на квартире больного генерала Альбрехта. Кроме польских и русских генералов, начальников отдельных частей и командиров полков, – было тут несколько младших начальников, особенно уважаемых за их развитие и личные качества. Попал сюда и Лунин вместе с Пущиными и еще двумя-тремя товарищами из передовой, блестящей гвардейской «молодежи».
Вопрос был поставлен прямо. Толковали о том, кого лучше видеть на троне преемником Александра?
Приехавшие недавно из Петербурга участники совещания открыто заявили, что Николая там не любят за излишнюю придирчивость, за крайнюю строгость, не говоря о том, что юный великий князь всецело в руках «отсталой» партии староверов и все реформы Александра, до конституции включительно, хотя бы и в далеком будущем, никогда не будут осуществлены при Николае.
– Да ведь и наш «старушек» не очень мягко стелет! – заметил кто-то.
– А все же не так жестко будет его ложе, чем приготовленное меньшим братцем! – возразили со всех сторон. – Не говоря уже о том, что мы, здесь, совсем отойдем на последний план, если окружающие Николая люди, как и надо ожидать, займут все места при новом царе, вокруг его трона.
Последнее напоминание оказалось особенно понятно и убедительно для компании.
– Позвольте! О чем тут еще спорить?! – заговорил сочным, звучным голосом, со своей широкой, подкупающей манерой генерал Шембек. – Не видели мы разве Константина столько лет подряд? Не знаем его взглядов, его скромности, этого беспримерного обожания, какое питает наш князь к покойному брату?! Все, что намечено почившим, было бы точно выполнено Константином, если он будет государем; в этом сомнения быть не может! Россия получит законосвободные учреждения. Рабство крестьян там будет уничтожено весьма скоро. Строгое, но справедливое отношение к военным кругам, его отеческая любовь к последнему солдату, не говоря о нас, ближайших сотрудниках его… Кто о нем не знает! Это не взбалмошная строгость заносчивого, придирчивого мальчика, получившего слишком рано власть. Он не станет наполнять гауптвахты арестованными офицерами… Он не одержим воинственным задором, ради которого сотни и тысячи жизней напрасно гибнут в бойнях на полях битв. Знаете его поговорку: «На войне гибнет дисциплина, рвется аммуниция и портится солдат». Наш князь знает, что армия создана для охраны государства, а не для опасных авантюр, хотя бы и самых заманчивых… А дома и война не трудна и не так губительна, как походы в чужие страны… Это – главное для всех. И России, и Польше надо пока поотдохнуть после драки… Молодой царь, того и гляди, чтобы прославить свое имя, впутается в какую-нибудь драку… Теперь мы, поляки? Можно ли сомневаться, что заветное желание покойного благодетеля и государя нашего дать новые права отчизне, слить с Польшей и старые ее провинции: Литву, Волынь, что все это будет выполнено Константином, как будто он сам, а не покойный Александр обещал это так торжественно и не один раз… Разве можно сомневаться, что…
– Ну, конечно, верно… Чего тут еще расписывать! – прервали со всех сторон Шембека, который любил поораторствовать. – Конечно, Константину надо быть на троне российском и польском, и больше никому… Если почему-либо он колеблется… если от него взяты какие-либо обещания… конечно, сгоряча… там, из-за позволения венчаться вторично… взять польку-жену… Так и толковать об этом нечего! Завтра же созовем наши полки, заставим их присягнуть новому государю… и конец! Да здравствует император-круль Константин Первый!..
Крик был подхвачен всеми решительно, радостно, дружно.
Молчал один Лунин и не кричал со всеми. Когда утихли голоса, он заговорил:
– Я просил бы выслушать и меня. Всего несколько слов. Конечно, и речи не может быть о том, что мы думаем о себе, ищем личных выгод в такую важную минуту, когда судьба нескольких народов стоит на карте…
Не получая и не ожидая ответа на этот щекотливый, кстати брошенный полувопрос, Лунин продолжал:
– Вот об этих народах и надо помнить. Судьба царств не вверена нашим рукам. Но все же думать и говорить мы можем. Так подумаем… Таков ли уж цесаревич, чтобы мы решили даже насильно, против его воли, открыто выраженной, посадить его на трон? Я не берусь и не смею судить никого, тем более столь высокую особу. Только укажу на вещи, всем известные, о которых не может быть разных мнений. Все мы знаем золотое сердце нашего князя. Но всегда ли в лад с ним идет его голова? Порою он сам сознает, что у него нет воли владеть собой в очень важные минуты жизни. А тут придется владеть жизнью и счастьем десятков миллионов людей… и нашими в том числе…
– Довольно об этом… Кто знает, каков холодный и невозмутимый младшей брат? Он без криков, говорят, по примеру отца, целые батальоны может сослать в Сибирь…
– Хорошо, пусть так… Но если мы здесь и решим, как будет принято это в Петербурге? Во всей России? Благоразумие велит выждать, узнать…
– Известия о присяге Константину приходят со всех сторон, – заявил Кривцов, – и только здесь… Вот Димитрий Димитриевич отослал обратно листы не подписанными… по приказанию цесаревича… то есть государя нашего!..
– Вот именно, о чем я и хотел сказать, главным образом, – подхватил Лунин, усиливая голос, – сдержаться порою наш цесаревич не может. Все мы знаем. Но кто не знает, что и высказанное решение он доводит до конца, особенно, если это касается важных дел. А мы хотим «распорядиться без хозяина», как он любит выражаться порою. Я думаю, что знаю его высочество. И какое бы решение мы ни приняли, что бы ни сделали по собственной воле, он не уступит нам… И только новый соблазн, новая смута будет внесена и в пределы Польши, где мы сейчас, и туда, в пределы нашей родной России. Хотим ли мы того? Имейте в виду: положение очень тревожное, опасное. Я знаю: в самом Петербурге могут вспыхнуть волнения… Кто из нас не ожидает этого?.. Чем они кончатся? Бог весть… Так не делайте почина здесь, где сам цесаревич налицо, где ему следует сказать первое и последнее слово… Как бы он ни решил, хорошо либо худо, так и будет, верьте мне!.. Иногда и на него нисходит Дух Разума и Света…
– Позвольте, однако, вы снова пускаетесь в такую критику… – заговорил граф Красинский, или «Крысинский», как его звали за глаза, из-за его манеры втереться везде и всюду. В военной среде царила уверенность, что он наушничает Константину, и особенно не любили его за это. Лунин в эту минуту тоже поморщился, услыша голос мягкого по манере, но сухого и неприятного на вид поляка.
– Ни в какую критику я не пускаюсь. А что сказал, сказал! – отрезал он графу.
Разговор снова стал общим и было решено поступить, как толковали перед этим; на другой же день привести к присяге литовские и польские войска и таким образом вынудить Константина принять власть.
К общему удивлению, цесаревич, не говоря никому в чем дело, – сам приказал созвать все войска и, объявив о своем отречении, принял присягу Николаю и привел к ней армию, солдат и начальство. Весь «заговор» рухнул. Никто не знал, что Красинский подробно передал Константину о решении генералов и тем вынудил его на такой шаг.
Сейчас, сидя перед цесаревичем, Лунин почему-то переживал в памяти все подробности полузабытой сцены. Он, конечно, не был уверен, но подозревал, что граф Красинский передал цесаревичу речи Лунина, да еще приукрасив их. И эта догадка была справедлива. Но то, что услышал наконец Лунин от Константина, поразило окончательно подполковника. Словно читая в мыслях гостя, он спросил:
– Скажите, Лунин, помните вы собрание у генерала Альбрехта?
– По… помню… кажется… то есть, о каком собрании изволите вы говорить, ваше высочество? – вспыхнув, в свою очередь задал вопрос Лунин, желая выгадать время и собраться с мыслями.
Что-то роковое, даже мистическое почуялось впечатлительному Лунину в том, что вопрос как бы вызван был его собственными думами и воспоминаниями; да и сами эти воспоминания как-то против воли вошли в голову, хотя ничто, казалось, не принуждало к тому.
«Или на самом деле, – подумал Лунин, – есть сила предчувствия в человеческой душе? И души могут говорить между собою, даже когда разум не сознает того?»
В связи с последним вопросом, Лунин особенно напряженно ждал: что скажет дальше цесаревич?
Как бывает это иногда в жизни, Лунину сейчас казалось, что не в первый раз сидит он так перед камином, у стола, почти рядом с Константином. Когда-то уже сидели они так оба, глядели пытливо друг на друга, задавали осторожные, нерешительные вопросы, давали странные, неясные ответы. Словно знал заранее Лунин, что скажет ему цесаревич, что сам он будет делать и говорить… Только так это все неясно, полусознательно, как бывает во сне, если спишь, видишь что-либо особенное, страшное, интересное, приятное, но знаешь, что это сон… и ждешь: когда проснешься?
Цесаревич не переживал такого раздвоения. Но его собственная тревога, как бы удвоенная волнами, исходящими из напряженной, полной трепетаний души собеседника, быстро усиливалась и росла.
Еще раньше, решая позвать Лунина, Константин наметил себе план действий, начертал схему разговора с этим своим любимцем, которому грозила большая опасность. И хотелось доброму по природе князю отвратить от Лунина удар, но он в то же время считал необходимым выведать кое-что. Если бы не это решение, сейчас, под огненным взглядом, цесаревич все выложил бы прямо. Но пришлось сдержать себя. И согласно первому решению, он с добродушным укором заговорил:
– Не помните? Ой-ли! Не надо со мною лукавить. Не хорошо. Разве ж не видите? Я говорю с вами, как с товарищем. Не первый день живем вместе. И ссорились, и мирились. Знаете же, что не только люблю я вас, Лунин, а больше… уважаю, да. Уважаю. Этого редко кто добьется от меня…
– Ваше высочество, я понимаю… Верьте…
– Стойте, стойте. Дайте досказать. Стойте! Я говорю о собрании, на котором господа мои генералы взялись было не за свое дело: вербовать в цари польские и российские императоры людей, совсем не желающих того, как вы резонно и заметили им, Лунин… Вспомнили? Еще вы так лестно аттестовать изволили мое сердце… не одобрив головы!.. Не стесняйтесь. За глаза и царя бранят… И на Господа мы нарекаем порою… что тут толковать… Вспомнили?
– Вспомнил, ваше высочество!.. Я только потому не сказал, что слишком много событий пронеслось за эти пять-шесть недель… Не знаешь, о чем и думать… За всю жизнь того не переиспытал, сдается, что за эти дни…
– Да, да, вы правы… Много пришлось пережить, перевидеть!.. Переслышать – и того более.
Созвучной, глубокой грустью отдаются речи обоих собеседников взаимно в их сердцах. Словно породнились они в этот миг. Стеснение отпало.
– Теперь финти-фанты, прелюдии всякие кончены… И слава Богу. К делу! – громко, оживленно заговорил Константин. – Только еще скажу, вы доказали в тот день, что любите родину, чтите волю своих начальников… И малость знаете меня. Мне все точно доложили тогда. Кто? Вам, конечно, безразлично… Но доложили правду. Я проверил. И тогда же подумал: «Плут, якобинец – этот Лунин, „красный“ и опасный человечек до конца волос… но – честный и умный малый». Так я подумал. И полагаю, что тоже не ошибся в вас, как и вы во мне, а?
– Не знаю, что о себе можно сказать, ваше высочество?.. Со стороны виднее всегда.
– Да, да, конечно… И желаю теперь я доказать вам свое расположение не на словах, на деле… Уважение мое… Например, если бы мне грозило что, вы бы, конечно, поспешили помочь, а?
– Ваше высочество, до последней капли крови…
– Верю, знаю… Молодец!.. Руку… так. Ну, значит, поймете, что и я хотел бы… Словом, не в обиду вам… Не думаю, чтобы вы сами искали избежать опасности… Но так! Знаете, как все замутилось?.. В Петербурге каша заварилась страшная. Дурак там на дураке… Толком ничего сделать не сумели. Напутали, настряпали… Стравили своих со своими… брат на брата… Дурачье!.. Ну, да что. Не поправить!.. И вот думается мне, что у вас могут возникнуть неприятности…