355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Троцкий » Дневники и письма » Текст книги (страница 10)
Дневники и письма
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 00:24

Текст книги "Дневники и письма"


Автор книги: Лев Троцкий


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 23 страниц)

Часть из высланных привлечена к ответственности орга-нами надзора за деятельность против сов. государства и в пользу иностранных государств". (Правда, 20 марта).

Здесь о троцкистах еще ни слова, обвинение о деятельности "в пользу ин[остранных] го[сударств]" выдвинуто пока только против бывших "князей и жандармов". Только через 5 дней "Правда" сообщает нам, что троцкисты и зиновьевцы действовали с ними "заодно!" Такова грубая механика амальгамы.

* * *

С какой непосредственностью и проникновенностью Н[аталья] представила Сережу в тюрьме: ему должно быть вдвойне тяжело, ибо его интересы совсем вне политики, и у него, поистине, в чужом пиру похмелье. Н. вспомнила даже Барычкина: «отомстит он ему теперь!». Барычкин – бывший мытищинский (под Москвой) рабочий, окончательно испортившийся и исподличавшийся в ГПУ. Кажется, в 1924 он попался в растрате, но Ягода «спас» его и тем превратил в раба. Это Барычкин когда-то часто сопровождал меня на охоту и рыбную ловлю и поражал смесью революционности, шутовства и лакейства. Чем дальше, тем антипатичнее становился он, и я отделался от него. Он жаловался плаксиво Н. И. Муралову: «Не берет меня больше Л. Д. [Троцкий] на охоту...» После этого, как уже было сказано, он попался в растрате и в качестве прощенного демонстративно проявлял ненависть к оппозиции, чтоб оправдать доверие начальства.

Когда меня высылали из Москвы, он нагло вошел в квартиру, не снимая верхнего платья. "Вы почему в шапке?" – сказал я ему. Он вышел молча с видом побитой собаки. На вокзале, когда "гепеуры" несли меня на руках, Лева кричал: "Смотрите, рабочие, как несут Тр[оцкого]". Барычкин подскочил к нему и стал зажимать рот. Сережа ударил с силой Барычкина по лицу. Тот отскочил, ворча, но истории не поднял... Вот по этому поводу Н. и сказала: "Припомнит он теперь Сереже..."

4 апреля [1935 г.]

Все текущие «мизерии» личной жизни отступили на второй план перед тревогой за Сережу, А. Л., детей. Вчера я сказал Н.: «Теперь наша жизнь до получения последнего письма от Левы кажется почти прекрасной и безмятежной...» Н. держится мужественно, ради меня, но переживает все это несравненно глубже меня.

В репрессивную политику Сталина мотивы личной мести всегда входили серьезной величиной. Каменев рассказывал мне, как они втроем – Сталин, Каменев, Дзержинский[147] – в Зубалове вечером 1923 (или 1924?) года провели день в "задушевной" беседе за вином (связала их открытая ими борьба против меня). После вина на балконе заговорили на сентиментальную тему: о личных вкусах и пристрастиях, что-то в этом роде. Сталин сказал: "Самое лучшее наслаждение – наметить врага, подготовиться, отомстить как следует, а потом пойти спать".

Его чувство мести в отношении меня совершенно не удовлетворено: есть, так сказать, физические удары, но морально не до стигнуто ничего: нет ни отказа от работы, ни "покаяния", ни изоляции; наоборот, взят новый исторический разбег, которого уже нельзя приостановить. Здесь источник чрезвычайных опасений для Сталина: этот дикарь боится идей, зная их взрывчатую силу и зная свою слабость перед ними. Он достаточно умен в то же время, чтобы понимать, что я и сегодня не поменялся бы с ним местами: отсюда эта психология ужаленного. Но если месть в более высокой плоскости не удалась и уже явно не удастся, то остается вознаградить себя полицейским ударом по близким мне людям. Разумеется, Сталин не остановился бы ни на минуту перед организацией покушения против меня, но он боится политических последствий: обвинение падет неизбежно на него Удары по близким людям в России не могут дать ему необходимого "удовлетворения" и в то же время представляют серьезное политическое неудобство. Объявить, что Сережа работал "по указанию иностранных разведок"? Слишком нелепо, слишком непосредственно обнаруживается мотив личной мести, слишком сильна была бы личная компрометация Сталина.

* * *
[Вырезка из французской газеты, вклеенная в дневник:]

"СССР ОБЯЗАЛСЯ ПРЕКРАТИТЬ КОММУНИСТИЧЕСКУЮ ПРОПАГАНДУ В ВЕЛИКОБРИТАНИИ И ДОМИНИОНАХ

Лондон, 3 апреля. Во время недавних переговоров с г. Иденом г Литвинов, советский комиссар иностранных дел, заявил, что он известил лорда хранителя печати о решении правительства Москвы прекратить коммунистическую пропаганду в Великобритании и доминионах.

Создается впечатление, что средства, предназначенные для этой пропаганды, в последние месяцы изымались во все возрастающем количестве"[148].

Это очень похоже на правду. Литвинов – надо отдать ему справедливость – давно уже считал Коминтерн нерентабельным и вредным учреждением. В глубине души Сталин был с ним согласен. Подробность насчет прогрессивного уменьшения субсидий из месяца в месяц очень выразительна: Кремль наметил для каждой партии определенный "ликвидационный" период. Разумеется, секции Коминтерна не исчезнут и после этого периода, но сильна свернутся и приведут свой образ жизни в соответствие с новым бюджетом. Надо, вместе с тем, ждать и личных перегруппировок, отходов, дезертирств и разоблачений. Значительное число "вождей", журналистов, пропагандистов Коминтерна представляет чистый тип fromagiste'a[149], бутербродного человека раз нет платы" то нет больше и верности.

Поворот вправо в области внешней и внутренней политики заставляет Сталина наносить удар изо всех сил влево: это страховка против оппозиции. Но страховка абсолютно ненадежная. Изменение всего социально-бытового режима в СССР неизбежно должно вызвать новую острую политическую конвульсию.

* * *

Трудно сейчас работать над книгой о Ленине. Мысли не хотят никак сосредоточиться на 1893 годе. Погода резко переменилась за последние дни. Хотя сады в цвету, но сегодня идет снег с самого утра, все покрыл белой пеленой, потом растаял, сейчас опять падает, но тут же тает. Небо серо, с гор ползут в долину туманы, в доме холодновато и сыро. Н. возится по хозяйству с тяжелым грузом на душе.

Жизнь не легкая штука... Нельзя прожить ее, не впадая в прострацию или цинизм, если не иметь над собою большой идеи, которая поднимает над личной мизерней, над слабостью, всякого рода вероломством и глупостью...

* * *

Прочитал вчера роман V[ictor] Margueritte «Le Compagnon». Совсем слабый писатель; в его банальной прозе вовсе не чувствуешь великой школы французского романа. Радикальная тенденция поверхностна и сентиментальна. Этот радикализм – на подкладке феминизма – может быть, выглядел недурно в эпоху Луи Филиппа[150]. Сейчас он кажется вконец прокисшим Эротика романа смахивает на полицейский протокол.

5 апреля [1935 г.]

Но все-таки роман Мар[еритта] бросает свет на личные и семейные отношения в известных, отнюдь не худших, буржуазных кругах Франции. «Герой» романа – социалист Автор упрекает своего героя в «буржуазном» отношении к женщине, вернее бы сказать – в рабовладельческом. Полемика в Populaire'a[151] насчет того, давать или не давать женщине избирательные права, действительно показывает, что и в рядах социалистов царит то же гнусное отношение к женщине, которое пронизывает законодательство и право страны. Но и освободительные тенденции Map[еритта] не идут, в сущности, дальше самостоятельной чековой книжки для женщ[ины]. Если в нашей русской бескультурности много варварства, почти зоологии, то в старых буржуазных культурах страшные пласты окаменелой ограниченности, кристаллизованной жестокости, полированного цинизма... Какие еще понадобятся грандиозные потрясения, преобразования, усилия, чтобы средний человек, как личность, поднялся на более высокую ступень!

Погода та же: с неба падает холодная мрась. Сады в цвету. Урожай фруктов в этом году сильно пострадает.

Почты мы здесь не получаем. Большая почта доставляется с оказией из Парижа (раза два в месяц), совершенно спешные письма идут через посредствующий адрес и приходят с некоторым опозданием. Сейчас мы ждем вестей о Сереже, – ждет особенно Н., ее внутренняя жизнь проходит в этом ожидании. Но получить достоверное известие не просто. Переписка с Сережей и в более благополучные времена была лотереей. Я не писал ему вовсе, чтоб не дать властям никакого повода придраться к нему. Только Н., и притом только о личных делах. Так же отвечал и Сережа. Были долгие периоды, когда письма переставали доходить вовсе. Затем внезапно прорывалась открытка, и переписка восстанавливалась на некоторое время. После последних событий (убийство Кирова и пр.) цензура иностр[анной] корреспонденции должна была стать еще свирепее. Если Сережа в тюрьме, то ему, конечно, не дадут писать за границу. Если он уже в ссылке, то положение несколько более благоприятно, однако все зависит от конкретных условий. За несколько последних месяцев ссылки Раков-ские были совершенно изолированы от внешнего мира: ни одного письма, даже от близких родных, не доходило. Об аресте Сережи мог бы написать кто-нибудь из близких. Но кто? Не осталось, видимо, никого... А если кто и остался из дружественно настроенных, то не знает адреса.

* * *

Дождь прекратился. Мы гуляли с Н. от 16-17 ч. Тихая и сравнительно мягкая погода, небо обложено, по горам завеса тумана, запах навозного удобрения в воздухе. «Март выглядел апрелем, а теперь апрель стал мартом», – это слова Н., я прохожу как-то мимо таких наблюдений, если Н. не повернет моего внимания. Ее голос ударил меня в сердце. У нее грудной голос, чуть сиплый. В страдании голос уходит еще глубже, как будто непосредственно говорит душа. Как я знаю этот голос нежности и страдания! Н. заговорила (после большого перерыва) снова о Сереже: «Чего они могут потребовать от него? Чтоб он покаялся? Но ему не в чем каяться. Чтоб он „отказался“ от отца?.. В каком смысле? Но именно потому, что ему не в чем каяться, у него нет и перспективы. До каких пор его будут держать?»

Н. вспомнила, как после заседания Политбюро (это было в 1926 г.) у нас на квартире сидел кое-кто из тогдашних друзей в ожидании результата. Я вернулся с Пятаковым (как член ЦК Пятаков имел право присутствовать на заседаниях Политбюро). Пятаков, очень взволнованный, передавал ход "событий". Я сказал на заседании, что Сталин окончательно поставил свою кандидатуру на роль могильщика партии и революции. Сталин в виде протеста ушел с заседания. Мне, по предложению растерявшегося Рыкова[152] и Рудзутака, было вынесено "порицание". Рассказывая об этом, Пятаков повернулся в мою сторону и сказал с силой: "Он вам этого никогда не забудет, ни вам, ни детям, ни внукам вашим". Тогда слова о детях и внуках -вспоминала Н. – казались далекими, скорее просто формой выражения; но вот дошло до детей и даже до внуков: они оторваны от А. Л., что станется с ними? А старшему, Левушке, уже 15 лет...

Мы говорили о Сереже. На Принкнпо обсуждался вопрос о его переезде за границу. Но куда и как? Лева связан с политикой кровью, и в этом оправдание его эмиграции. А Сережа связался с техникой, с институтом. На Принкипо он томился бы. К тому же трудно было загадывать о будущем: когда наступит поворот? в какую сторону? А если со мной что приключится за границей?.. Было страшно отрывать Сережу от его "корней". Зинушку вызвали за границу для лечения, – и то трагически кончилось.

Н[аташу] томит мысль о том, как тяжело чувствует себя Сережа в тюрьме (если он в тюрьме), – не кажется ли ему, что мы как бы забыли его, предоставили собственной участи. Если он в концентрационном лагере, на что надеяться ему? Он не может вести себя лучше, чем вел себя в качестве молодого профессора в своем институте...

"Может быть, они просто забыли о нем за последние годы, а теперь вдруг вспомнили, что у них есть такой клад, и решили соорудить на этом новое большое дело..." Это опять мысли Наташи. Она спросила меня, думаю ли я, что Сталин в курсе дела. Я ответил, что такие "дела" никогда не проходят мимо него, – в такого рода делах ведь, собственно, и состоит его специальность.

В последние два дня Н. больше думала об А. Л., чем о Сереже: может быть, с Сережей, в конце концов, ничего и нет, а А. Л., в 60 лет, отправлена куда-то на дальний Север.

* * *

Человеческая натура, ее глубина, ее сила, определяются ее нравственными резервами. Люди раскрываются до конца, когда они выбиты из привычных условий жизни, ибо именно тогда приходится прибегать к резервам. Мы с Н. связаны уже 33 года (треть столетия!), и я всегда в трагические часы поражаюсь резервам ее натуры... Потому ли, что силы идут под уклон или по иной причине, но мне очень хотелось бы хоть отчасти запечатлеть образ Н. на бумаге.

* * *

Закончил роман Leon Frapie «La Maternelle»[153], народное издание по 2 франка. Я не знаю совсем этого автора. Во всяком случае он очень мужественно показывает черный двор, самый темный угол черного двора, французской цивилизации, Парижа. Жестокости и подлости жизни бьют тяжелее всего по детям, по совсем маленьким. Frapie и поставил себе задачей посмотреть на нынешнюю цивилизацию испуганными глазами голодных, забитых детей с наследственными пороками в крови. Повествование не выдержано в художественном смысле, есть срывы и провалы, рассуждения героини подчас наивны и даже манерны, – но необходимое впечатление автором достигнуто. Выхода он не знает и как будто не ищет. От кнеги веет безнадежностью. Но эта безнадежность неизмеримо выше самодовольной и дешевой рецептуры Виктор[а] Мареритта.

* * *

Вот заголовки «Юманите» от 4 апреля: [..]

"Правительство должно запретить мобилизацию Красных 7 апреля" (Ami du peuple, 1 апреля).

"На другой день министр-радикал Регниер подчинился".

"Наш протест был услышан". (Ami du peuple, 3 апреля).

"Вывод: правительство действует по приказу фашистов!"

Но это не их окончательный "вывод"; они сделали еще один: "давайте с энергией, большей, чем когда-либо, ускорять роспуск и разоружение фашистских организаций"[154] с помощью правительства, которое действует по приказу фашистов! Этих людей ничто не спасет!

7 апреля [1935 г.]

Буржуазная пресса делает рекламу Доржересу[155]. Путь, которым он идет, есть наиболее верный путь подготовки фашистской диктатуры. Доржересы подкопают бессильный парламентаризм господ Chautemps в провинции, а кто-нибудь, может быть, тот же De la Rocque[156], который ничем не хуже Badinquet[157], нанесет затем последний удар парламентской республике.

Локализм отвечает разнообразию аграрных условий Франции. Провинциальные фашистские и предфашистские программы будут разнообразны и противоречивы, как противоречивы интересы разных категорий (виноделы, огородники, хлеборобы и пр.) и разных социальных слоев крестьянства. Но общим у всех этих программ будет их вражда к банку, фиску, тресту, законодателям.

Идиоты и трусы из Коминтерна противопоставляют этому глубокому движению программу "частичных требований", плохо списанных из старых школьных тетрадок.

9 апреля [1935 г.]

Выборы в Данциге дополнили урок саарского плебисцита. Наци собрали «только» 60%: здесь не было вопроса о присоединении к Германии. Террор наци в Данциге был больше, чем в Сааре: это показывает, что один террор не решает. Социал-дем[ократы] почти сохранили голоса 1933 г. (38000), как и католики (31000). Коммунисты упали с 14 566 до 8 990! В Сааре нельзя было различить голоса этих партий. Тем важнее данцигский урок! Коммунисты потеряли больше трети, с.-д. остались на старом уровне. Когда надвигается революция, больше всего выигрывает крайняя партия. После разгрома революции крайняя партия неизбежно теряет. В данных условиях данцигские выборы подтверждают прогрессивный паралич Коминтерна[158].

* * *

Консервативный великобританский тупица в... сумасшедшем доме Европы!

* * *

Прочитал несколько дней тому назад [номер] «Веритэ» «Куда идет Франция»[159]. Эта газета, как говорят французы, рекламирует Троцкого[160]. Много верного в их анализе, но много недоговоренного. Не знаю, кто у них пишет эту серию. Во всяком случае марксистски грамотный человек.

* * *

Лева переслал открытку А[лександры] Львовны уже с места ссылки. Тот же отчетливый, слегка детский почерк, и то же отсутствие жалоб...[161]

9 апреля [1935 г.]

Белая печать когда-то очень горячо дебатировала вопрос, по чьему решению была предана казни царская семья...[162]. Либералы склонялись, как будто, к тому, что уральский исполком, отрезанный от Москвы, действовал самостоятельно. Это не верно. Постановление вынесено было в Москве. Дело происходило в критический период гражданской войны, когда я почти все время проводил на фронте, и мои воспоминания о деле царской семьи имеют отрывочный характер. Расскажу здесь, что помню.

В один из коротких наездов в Москву – думаю, что за несколько недель до казни Романовых, – я мимоходом заметил в Политбюро, что, ввиду плохого положения на Урале, следовало бы ускорить процесс царя. Я предлагал открытый судебный процесс, который должен был развернуть картину всего царствования (крестьянск[ая] политика, рабочая, национальная, культурная, две войны и пр.); по радио (?) ход процесса должен был передаваться по всей стране; в волостях отчеты о процессе должны были читаться и комментироваться каждый день. Ленин откликнулся в том смысле, что это было бы очень хорошо, если б было осуществимо. Но... времени может не хватить... Прений никаких не вышло, так [как] я на своем предложении не настаивал, поглощенный другими делами. Да и в Политбюро нас, помнится, было трое-четверо: Ленин, я, Свердлов...[163]. Каменева, как будто, не было. Ленин в тот период был настроен довольно сумрачно, не очень верил тому, что удастся построить армию... Следующий мой приезд в Москву выпал уже после падения Екатеринбурга. В разговоре со Свердловым я спросил мимоходом:

– Да, а где царь?

– Конечно, – ответил он, – расстрелян.

– А семья где?

– И семья с ним.

– Все? – спросил я, по-видимому, с оттенком удивления.

– Все! – ответил Свердлов, – а что?

Он ждал моей реакции. Я ничего не ответил.

– А кто решал? – спросил я.

– Мы здесь решали. Ильич считал, что нельзя оставлять нам им живого знамени, особенно в нынешних трудных условиях.

Больше я никаких вопросов не задавал, поставив на деле крест. По существу, решение было не только целесообразным, но и необходимым. Суровость расправы показывала всем, что мы будем вести борьбу беспощадно, не останавливаясь ни перед чем. Казнь царской семьи нужна была не просто для того, чтоб запугать, ужаснуть, лишить надежды врага, но и для того, чтобы встряхнуть собственные ряды, показать, что отступления нет, что впереди полная победа или полная гибель. В интеллигентных кругах партии, вероятно, были сомнения и покачивания головами. Но массы рабочих и солдат не сомневались ни минуты: никакого другого решения они не поняли бы и не приняли бы. Это Ленин хорошо чувствовал: способность думать и чувствовать за массу и с массой была ему в высшей мере свойственна, особенно на великих политических поворотах...

В "Последних новостях" я читал, уже будучи за границей, описание расстрела, сожжения тел и пр. Что во всем этом верно, что вымышленно, не имею ни малейшего представления, так как никогда не интересовался тем, как произведена была казнь и, признаться, не понимаю этого интереса.

* * *

Социал[истическая] и ком[мунистическая] партии Франции продолжают свою роковую работу: они доводят свою оппозицию до такого предела, который вполне достаточен для ожесточения буржуазии, для мобилизации сил реакции, для дополнительного вооружения фашистских отрядов, но совершенно недостаточен для революционного сплочения пролетариата. Они как бы нарочно провоцируют классового врага, не давая ничего собственному классу. Это верный и наиболее хороший путь к гибели.

10 апреля [1935 г.]

Сегодня во время прогулки в горы с Н[аташей] (день почти летний) я обдумывал разговор с Лениным по поводу суда над царем. Возможно, что у Ленина, помимо соображения о времени («не успеем» довести большой процесс до конца, решающие события на фронте могут наступить раньше), было и другое соображение, касавшееся царской семьи. В судебном порядке расправа над семьей была бы, конечно, невозможна. Царская семья была жертвой того принципа, который составляет ось монархии: династической наследственности.

* * *

О Сереже никаких вестей и, может быть, не скоро придут. Долгое ожидание притупило тревогу первых дней.

* * *

Когда я в первый раз собирался на фронт между падением Симбирска и Казани, Ленин был мрачно настроен. «Русский человек добер», «Русский человек рохля, тютя...», «У нас каша, а не диктатура...» Я говорил ему: «В основу частей положить крепкие революционные ядра, которые поддержат железную дисциплину изнутри; создать надежные заградительные отряды, которые будут действовать извне заодно с внутренним революционным ядром частей, не останавливаясь перед расстрелом бегущих; обеспечить компетентное командование, поставив над сцепом комиссара с револьвером; учредить военно-революц[ионные] трибуналы и орден за личное мужество в бою». Ленин отвечал примерно: «Все верно, абсолютно верно, но времени слишком мало; если повести дело круто (что абсолютно необходимо), собственная партия помешает: будут хныкать, звонить по всем телефонам, уцепятся за факты, помешают. Конечно, революция закаливает, но времени слишком мало...» Когда Ленин убедился из бесед, что я верю в успех, он всецело поддержал мою поездку, хлопотал, заботился, спрашивал десять раз на день по телефону, как идет подготовка, не взять ли в поезд самолет и пр.

Казань пала. Ленина ранила с.-р. Каплан[164]. Казань мы взяли обратно. Вернули также Симбирск. Я завернул в Москву. Ленин на положении выздоравливающего жил в Горках. Свердлов сказал мне: "Ильич просит Вас приехать к нему. Хотите вместе?" Мы поехали. По тому, как меня встретили Мария Ильинична [Ульянова] и Над[ежда] Конст[антиновна Крупская], я понял, как нетерпеливо и горячо ждали меня. Ленин был в прекрасном настроении, физически выглядел хорошо. Мне показалось, что он смотрит на меня какими-то другими глазами. Он умел влюбляться в людей, когда они поворачивались к нему известной стороной. В его возбужденном внимании был этот оттенок "влюбленности". Он с жадностью слушал рассказы про фронт и вздыхал с удовлетворением, почти блаженно. "Партия, игра выиграна, – говорил он, вдруг переходя на серьезный, твердый тон, – раз сумели навести порядок в армии, значит, и везде наведем. А революция с порядком будет непобедима".

Когда мы со Свердловым садились в автомобиль, Ленин с Н. К. стояли на балконе, как раз над подъездом, – и опять я почувствовал на себе тот же, слегка застенчивый, обволакивающий взгляд Ильича. Ему что-то, видимо, еще хотелось сказать, но он не находился. Вдруг кто-то из охраны стал носить горшки с цветами и ставить в автомобиль. Лицо Ленина омрачилось тревогой. -Вам неудобно будет? – спросил он. Я не обратил внимания на цветы и не понял причины тревоги. Только подъезжая к Москве, голодной, грязной Москве осенних месяцев 1918 г., я почувствовал острую неловкость: уместно ли теперь ездить с цветами? И тут же понял тревогу Ленина: он именно эту неловкость предвидел. Он умел предвидеть.

При следующем свидании я сказал ему: "Вы давеча о цветах спрашивали, а я не сообразил в горячке свидания, какое именно неудобство вы имели в виду. Только при въезде в город спохватился..." – "Мешочнический вид?" – живо спросил Ильич и мягко засмеялся. Опять я уловил у него особенно дружественный взгляд, как бы отражающий его удовольствие по поводу того, что я понял его... Как хорошо, отчетливо, неизгладимо врезались в память все черты и черточки свидания в Горках!

У нас бывали с Лениным острые столкновения, ибо в тех случаях, когда я расходился с ним по серьезному вопросу, я вел борьбу до конца. Такие случаи, естественно, врезывались в память всех, и о них много говорили и писали впоследствии эпигоны. Но стократно более многочисленны те случаи, когда мы с Лениным понимали друг друга с полуслова, причем наша солидарность обеспечивала прохождение вопроса в Политбюро без трений. Эту солидарность Ленин очень ценил.

11 апреля [1935 г.]

Болдвину кажется, что Европа – сумасшедший дом; разум сохранила только Англия: у нее по-прежнему король, общины, лорды. Англия избегла революции, тирании преследований (см. его речь в Llandrindod)[165].

По сути дела Болдвин ровно ничего не понимает в том, что совершается перед его глазами. Между Болдвином и Лениным, как интеллектуальными типами, гораздо больше расстояния, чем между кельтским друидом и Болдвином... Англия представляет собой лишь последнее отделение европейского сумасшедшего дома, и весьма возможно, что это будет отделение без особенно буйных помешанных.

Перед последним лейбористским правительством, во время самых выборов, к нам на Принкипо приезжали Веббы, Сидней и Беатриса[166]. Эти "социалисты" очень охотно признавали для России сталинский социализм в одной стране. В Соед[иненных] Штатах они не без злорадства ждали жестокой гражданской войны. Но для Англии (и Скандинавии) они сохраняли привилегию мирного, эволюционного социализма. Чтоб дать место неприятным фактам (Окт[ябрьская] рев[олюция], взрывы классовой борьбы, фашизм), и в то же время сохранить свои фабианские предрассудки и пристрастия, Веббы создали для своего англосаксонского эмпиризма теорию "типов" социального развития, и для Англии выторговали у истории мирный тип. С. Вебб как раз готовился в те дни получить от своего короля титул лорда Пасфильда, чтоб в качестве министра его величества мирно перестраивать общество*. Конечно, Веббы ближе к Болдвину, чем к Ленину. Я слушал Веббов как выходцев с того света, хотя это очень образованные люди. Они, правда, хвалились тем, что не принадлежат к церкви.

* Вспоминаю как курьез С Вебб сообщил мне, с особым подчеркиванием, что имел возможность уехать из Англии на неск[олько] недель только потому, что его кандидатура не выставлена. Он явно ждал от меня вопроса: почему? чтоб сообщить о предстоящем его возведении в лорды. Я по глазам видел, что он ждет вопроса, но воздержался, чтоб не совершить какой-либо неловкости: история с лордом мне и в голову не приходила, я думал скорее, что Вебб, по старости, отказался от активной политической жизни и, естественно, не хотел углублять этой темы. Только позже, когда образовано было новое министерство, я понял, в чем дело автор исследований о промышленной демократии с гордостью предвкушал звание лорда.

14 апреля [1935 г.]

В Stresa[167] три социалистических перебежчика: Муссолини, Лаваль[168] и Макдональд представляют «национальные» интересы своих стран. Наиболее ничтожным и бездарным является Макдональд. В нем есть нечто насквозь лакейское, даже в фигуре его, когда он разговаривает с Муссолини (см. газетные клише)[169]. Как характерно для этого человека, что в своем первом министерстве он поспешил дать место Mosley[170], аристократическому хлыщу, только накануне примкнувшему к Labour party[171], чтоб проложить себе более короткий путь к карьере. Теперь этот Mosley пытается превратить старую разумную Англию в простое отделение европейского сумасшедшего дома. И если не он, то кто-нибудь другой вполне преуспеет в этом, стоит только фашизму победить во Франции. Возможное пришествие лейбористов к власти даст на этот раз могущественный толчок развитию британского фашизма и вообще откроет в истории Англии бурную главу, наперекор историко-философским концепциям Болдвинов и Веббов.

В сентябре 1930 г., т. е. через два-три месяца после Веббов, меня посетила на Принкипо Цинтия Мосли[172], жена авантюриста, дочь небезызвестного лорда Керзона[173]. В этот период муж ее еще атаковал Макдональда "слева". После колебаний я согласился на свидание, которое, впрочем, имело крайне банальный характер. "Леди" явилась с компаньонкой, презрительно отзывалась о Макдональде, говорила о своих симпатиях к Советской России. Прилагаемое письмо ее[174] является, впрочем, достаточным образчиком ее тогдашних настроений. Года через три после того молодая женщина внезапно умерла. Не знаю, успела ли она перейти в лагерь фашизма.

Около того же времени или несколько позже я получил от Беатрисы Вебб письмо, в котором она – по собственной инициативе – пыталась оправдать или объяснить отказ лейбористского правительства в визе (надо бы разыскать это письмо, но я сейчас без секретаря...) Я не ответил ей: не к чему было.

27 апреля [1935 г.]

Опять большой перерыв: занимался делами IV Интернационала, в частности программными документами Южно-Африканской секции. Везде создались очаги революционной марксистской мысли. Наши группы изучают, критикуют, учатся, думают – в этом их огромное преимущество над социалистами и над коммунистами. Это преимущество скажется в больших событиях.

* * *

Вчера гуляли с Н. под мелким дождем. Обогнали такую группу: молодая женщина, на руках годовалый ребенок, перед ней девочка лет 2-3, сама женщина с большим животом, на сносях; в руках у женщины веревка, к которой привязана коза, с козой маленький козленок. Так они впятером, вернее, вшестером, медленно продвигались по дороге. Коза все время норовила в сторону, полакомиться зеленью кустов; женщина тянула веревку; девочка тем временем отставала или забегала вперед, козленок путался в кустах... На обратном пути встретили ту же семейную группу, – она продолжала медленно подвигаться в деревне. На свежем еще лице женщины покорность и терпение. Скорее испанка или итальянка, может быть, и полька, – здесь немало иностранных рабочих семейств.

* * *

О судьбе Сережи все еще никаких вестей.

* * *

Le Temps в телеграмме из Москвы отмечает, что первомайские лозунги этого года говорят только о борьбе с троцкистами и зиновьевцами, но совершенно не упоминают правой оппозиции. На этот раз поворот вправо зайдет дальше, чем когда-либо, гораздо дальше, чем предвидит Сталин.

* * *

На последнем (43-м) номере издаваемого мною Бюллетеня русской оппозиции я не без удивления увидел пометку: 7-ой год издания. Это значит: 7-ой год третьей эмиграции. Первая длилась два с половиной года (1902-1905), вторая – десять (1907-1917), третья... сколько продлится третья?

Во время первой и второй эмиграции (до начала войны) я свободно разъезжал по Европе и беспрепятственно читал доклады о близости социальной революции. Только в Пруссии нужны были меры предосторожности: в остальной Германии царило полицейское благодушие. О других странах Европы, в том числе и Балканах, нечего и говорить. Я ездил с каким-то сомнительным болгарским паспортом, который у меня спросили, кажись, один – единственный раз: на прусской границе. То-то были блаженные времена! В Париже на открытых митингах разные фракции русской эмиграции сражались до полуночи и заполночь по вопросу о терроре и вооруженном восстании... Два ажана стояли на улице (Avenue Choisy, 110, кажется), в зал никогда не входили и входящих никогда не проверяли. Только хозяин cafe после полуночи тушил иногда электричество, чтоб унять разошедшиеся страсти, – иного контроля разрушительная деятельность эмиграции не знала. Насколько сильнее и увереннее чувствовал себя в те годы капиталистический режим!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю