355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лесли Эпстайн » Сан-Ремо-Драйв » Текст книги (страница 12)
Сан-Ремо-Драйв
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 00:07

Текст книги "Сан-Ремо-Драйв"


Автор книги: Лесли Эпстайн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)

Мое замечание она пропустила мимо ушей и, поддернув рукава свитера до локтя, показала на тальковый круг луны над водой.

– Смотри. Нам везет. Полная. С дорожкой, как у Мунка.

– Ее красиво повесили. Ты за этим меня позвала. Помечтать?

– Удивляюсь, что ты вообще приехал, учитывая, что ты потерял своих пупсиков, своих мупсиков. Я знаю, какое мое место в этой очереди.

Я схватил ее за руку, повыше серебряного браслета, который подарил ей двадцать лет назад.

– Не пора ли оставить эту шутку? Она приелась за восемь лет.

– Ой! Отпусти к черту!

– Ладно. Не кричи. Тебя слышит вся округа.

– Знаешь, что я думаю, дорогой? Я думаю, мы должны начать сызнова. Здравствуй, Ричард. Ты осунулся. У тебя голодный вид. Я открыла бутылку вина. Я не ошиблась: ты не ел сто лет. Я приготовлю тебе цыпленка. Сделаю тебе салат.

Она взялась за незаправленную полу моей рубашки, повозилась с ней, потеребила. Дверь в квартиру за ее спиной была открыта. Теперь я услышал музыку из проигрывателя, гобои Вивальди. Почувствовал запах духов в ямке над ключицей, за маленькими ушами. Свободной рукой она собрала волосы и откинула назад.

– Ты поставил рекорд. Ты и твой «бокстер».

Я вошел за ней в квартиру, состоявшую из одной большой комнаты. Окна с противоположной стороны смотрели на вершину гребня; освещенные фонарями мошки бились о сетку на окнах, издававшую тихий гнусавый звук; другие неподвижно сидели на стекле, раскинув зеленые крылышки. Я остановился как вкопанный перед ее диваном. На кофейном столике рядом с ним горели две свечи, между ними – две бутылки вина, одна открытая, одна полупустая. Упомянутый цыпленок, противный цыпленок в марсале, и салат на тарелках были уже готовы. Что еще? В камине – огонь. Конечно, музыка. Конечно, «Шанель». Я удержался от смеха. Это было похоже на любительский театр. Сцена соблазнения в декорациях.

– Что еще за чертовщина? – спросил я. – Приглушенный свет и музыка. Духи и вино. Только не говори, что спроворила это за десять минут.

Она села на диван, подобрав под себя ноги, как студенточка.

– Ну, я надеялась, что ты приедешь. Зная тебя, даже рассчитывала.

– Так нет никакого прослушивания, а? И паники из-за того, что забываешь текст? Тебе рассказали про Маршу. Наверное, рассказали про ребят. Поставлю-ка варить рис.Черт возьми, Мэдлин! Тебе не пришло в голову, что это будет… довольно прозрачно?

– Ричард, дорогой. Не наседай на девушку. Восемь лет прошло.

– И вырядилась, как проститутка!

– Тебе ли читать нотации? Десять минут! Вот за сколько ты домчал из Ривьеры. Мы оба знаем, зачем ты приехал. Переспать. За другим со скоростью сто тридцать километров не ездят.

Я подумал над ее словами.

– Может быть, я…

–  Может быть!Я слышала, как твои шины визжат на Амальфи.

– Потому что ты меня напугала. Своими притворными жалобами.

– Ты так и будешь стоять, как статуя? Иди, – она похлопала рядом с собой по подушке. – Иди, приблизься к моим формам, моим фермам.

Она откинулась на спинку, и стало видно, что на ней нет лифчика. Натянувшийся свитер должен был подействовать, как красная тряпка на быка.

– Нельзя ли без музыки? – Я подошел к проигрывателю и стал беспорядочно жать на кнопки. Звук стал еще громче. Я выдернул вилку из розетки. Погасла лампа. За спиной у меня раздался смех. Комедия. Я выдернул шнур из проигрывателя. Гобои смолкли.

– Теперь погасим этот фальшивый камин.

Но, повернувшись, я очутился лицом к лицу с единственной в комнате картиной, точнее, лицом к спине Мэдлин, нарисованной углем, – одному из ранних этюдов. Лицо ее было повернуто так, что виднелись только небрежно очерченные нос, близорукий глаз и бровь. Худой костистый таз был задрапирован простыней, поднимавшейся по торсу маленькими застывшими волнами, как меренга.

Она сказала только:

– Шедевр. Тринадцатилетнего мальчика.

– По-моему, я помню день, когда это нарисовал.

Я сконфуженно подошел к дивану и сел рядом с ней. Она продолжала:

– Я живу с ней и, чтобы каждые пять минут не расплакаться, должна отводить взгляд.

Она взяла мою руку и стала целовать кожу между пальцами. Лизнула запястье. Взяла в рот средний палец. Удовольствия мне это не доставляло, а наоборот, причинило боль, так же как вид мелких морщин на ее губах. Она выпрямилась и вытерла обслюнявленное место.

– Тебе это нравится?

– Разве что по аналогии.

– Я ее обожаю. Обожаю руку, державшую мел, карандаш, угольную палочку; руку с кистью.

Тут она легла затылком на край дивана, так что волосы свесились почти до полу и обнажилось белое выпуклое горло. Это жест волчицы, подумал я, отдающейся волку. Я смотрел на ее голую щиколотку, придавленную ягодицей, потом схватился за нее.

– Что ты делаешь? – Она приподнялась и высвободила ногу.

– Не этюд.

И я провел ладонью по икре и подколенному сгибу. Ее подошва упиралась в меня. Я провел пальцами по внутренней стороне бедра и выше, в развилку. Сквозь рубашку был виден темный лобок. Она продолжала смотреть в потолок, но глубоко вздохнула и задержала дыхание. Руке моей было жарко.

– Мэдлин, родная. Ты правда этого хочешь? Или перестать?

Она выпростала другую ногу, и светлые складки ее рубашки разошлись. Показалось начало темного холмика.

Не поднимая головы, она сказала:

– Восемь лет я хотела этого каждый день. Дольше! С тех пор, как тебя купила Марша, а ты купил своих пупсиков. Прости! Прости, прости, прости! Эдуарда. Майкла. Где сейчас Пес-С-Высунутым-Языком? Облако-В-Небе? Господи, Боже мой. Эти круглые головки! Черные глазки! Я попаду в ад из-за своей зависти. И жадности. И ненависти. Как я желала им смерти!

– Ты не понимаешь, что говоришь. Ты устала больше меня. Наверное, я должен уложить тебя в постель. Завтра у тебя прослушивание. В восемь, да? Тебе надо выспаться.

Она протянула руку к моим брюкам, повозилась с молнией.

– «О, мои грехи… Я всегда сорила деньгами без удержу, как сумасшедшая, и вышла замуж за человека, который… который…» Видишь? Не могу вспомнить! «Который делал одни только долги. Муж мой умер от шампанского».

Мэдлин стянула с меня брюки. Ее ладонь остановилась у меня в паху. А я провел ладонью по выбритому месту и обнял ее снизу. Она продолжала говорить, словно мы обсуждали пьесу в такси.

– Как я могу произнести этот монолог? Однажды я видела актрису Московского художественного театра. Там ставил Станиславский.

– Ты сыграешь не хуже ее. По-русски у всех звучит великолепно.

– Нет, нет, я знаю, какая мне цена. Размер своего таланта. О, эта картина! Если бы не так приятно было сидеть с тобой рядом и чувствовать твою руку, я встала бы и повернула ее лицом к стене. Ричард, мальчик, ты не видишь, что я в отчаянии? Правда, у меня была красивая грудь? В этом хоть мы можем согласиться? А посмотри теперь! Боже мой, на ней волосы! Как в ухе у старика. Дура! Дура я! Зачем я тебя полюбила? Зачем ты заставил меня? Почему ты не можешь полюбить в ответ?

– Ты знаешь, что я тебя люблю. Даже чертовым французам это ясно. Мэдлин, ты ведь не можешь думать, что вся наша жизнь была какой-то гулянкой?

– Ты помнишь, как я тебя первый раз поцеловала?

– Да. В Хэллоуин. После того, как Барти напал на маленького жокея.

– А мальчишки, Ковини и остальные, стояли в лимонной роще. Подглядывали. Я тебя чувствовала. Твердое. Как сейчас.

Ее слова или вызванное ими воспоминание несколько взбодрили меня. Я наклонился, чтобы поцеловать ее в то место на шее, где билась жилка. Она захохотала.

– Что смешного?

– Ты!

Она смотрела на мой живот, вернее, на обтянувшие меня красные и белые полоски.

– Я был в бассейне. Забыл. Не снял плавки.

– Ха-ха-ха! – Она не сводила глаз с моей нерешительной эрекции. – Бананчик! Ха! Ха! Карамелька!

– Довольно, Мэдлин.

– Шоколадный батончик!

Я затолкал рубашку в брюки и застегнулся.

– Так и знал, что сегодня вечером будет много смеху.

– Прости, – сказала она, чинно сдвинув колени. – Не сердись, милый.

– Не сердись? Знаешь, что мне это напоминает? Когда я приехал из университета, чуть не в горячке, и ты морочила меня, говорила: еще только пять дней, только четыре дня, только три – а потом что, черт возьми? Заперлась в ванной.

– Я укоряла себя. Я проклинала себя за ту ночь.

– Да, теперь я понял, что мне отвратительно в твоем наряде. Те же, черт бы их взял, трусики. Лиловые!

– Но, может быть, все к лучшему? Что, если бы мы легли тогда в постель? На том могло и кончиться.

– Слушай. Сообщу тебе новость. За этим я и приехал. Марша не только билеты порвала. Она порвала картины. Искромсала. Весь цикл. Всё, что мы сделали за последние несколько лет.

Лицо у Мэдлин стало совершенно белым. Как будто я написал ее портрет известью. Она поднялась с дивана и отступила на шаг. Потом, согнувшись вбок, еще на шаг. Я не шевельнулся. В первобытной части моего сознания сама Мэдлин – бескровная, безжизненная, накренившаяся – соединилась с тем, что сделала из ее образа Марша. Симпатическая магия все-таки сработала.

– Мэдлин…

– Только не говори. Ладно? Ничего не говори. У меня такое чувство, будто меня выключили. Выдернули провод из моей жизни, как ты – из проигрывателя. Моей жизни! Ты никогда не понимал, до чего стандартно я представляла ее себе: трое пупсиков, шестеро пупсиков, палисадничек. Яблочный, будь он проклят, пирог. И я пыталась. Два брака! Бедный Франклин! Милый бедный Нед! Помнишь его в тот вечер? Он прятался в лимонной роще. И поверь, достаточно много было мимолетных встреч с тобой, на разок, на бегу. Знаешь, что я думала? Чем утешалась? Я думала: зато у Ричарда есть всё – и жена, которую – не ври мне – ты обожаешь. И запоздалое чудо – дети.

Говоря это, она пятилась, медленно, шаг за шагом.

– Но и у меня что-то было. Я не чувствовала себя… обделенной. Да, для вечности Мэдлин ничего не оставит. Ни мумсиков. Ни пупумсиков. И вряд ли меня запомнят по мыльным операм и слезоточивым драмам, в которых я играла последние сорок лет. Отлично. Пусть так. Вот мое утешение: я знала великого человека. Я была его… Дорой? Подожди, это у Фрейда или Пикассо? Ольга! Жаклин! Саския! Это была жена Рембрандта. Голая, в воде. Старше и даже толще меня. Ты ни разу за всю жизнь не написал себя, дорогой. Я буду твоим автопортретом, Господи! Какой почет! Считаю честью для себя жить в твоих картинах. И пусть Пикассо был говнюком, примерно таким, как ты.

Она сделала последний шаг назад и теперь стояла в дверях. Глаза ее превратились в сплошные зрачки, словно все функции мозга прекратились. Потом она повернулась, вышла на балкон и наклонилась над перилами.

– Моя жизнь! – выкрикнула она.

Что означал ее крик – тоску по несостоявшемуся? Или это была фраза из пьесы? На секунду меня охватил ужас – показалось, что она хочет броситься на камни внутреннего дворика. Я переместился на балкон. Света здесь было вполне достаточно, чтобы разглядеть ее щель и водоросли, высовывающиеся из-под подола. Я скинул туфли, я спустил штаны. Я стал сзади нее и стянул плавки.

– О, это ты? – пробормотала она как бы с удивлением.

Я наклонился вперед, просунул обе руки под ее свитер и провел ладонями по спине. Потом они спустились по ребрам и поймали повисшие груди. Я почувствовал, как затвердели соски и поднялись, словно шапокляк фокусника.

– Мы их снова напишем, – сказала она. – Все до единой. Я лягу для тебя в ванну. Сяду для тебя на унитаз. Буду задирать ноги. Ты напишешь мою грудь красивой? Красивой, как у русской актрисы.

Я отступил на полшага, зацепил пальцем резинку лиловых трусов и сдернул их вниз. На меня уставились ягодицы и улитка ануса. Отверстие моргало, как затвор фотоаппарата. Я раздвинул его большими пальцами и прислонился.

– Нет, не сюда, – сказала она и вздернула круп, так что внизу открылся стручок полового органа, уже смазанный. Я поместился внутрь. Она сказала:

– Наконец-то.

Я углубился в тоннель. Она со стоном дернулась навстречу, и мы стали звучно шлепаться друг о друга. Я опирался на ее спину. Волосы у нее висели, как черная стирка. Я перевел взгляд на океан и больше не опускал его. Все это время земля, вероятно, вращалась, потому что луна и ее серебряная дорожка давно исчезли.

– Ах, Ричард, мальчик мой! Моя единственная любовь! – Это когда я бесплодно излился в нее.

Она выпрямилась. Сошла с фиолетовой кляксы – трусов. Потом повернулась, прикрывшись ладонями и сдвинув колени, как на «Сентябрьском утре» [105]105
  Картина французского художника Поля Шаба (1869–1937).


[Закрыть]
; нет, как на ренессансной картине, может быть, Мазаччо – с Евой, познавшей добро и зло.

Я натянул брюки. Вставил ноги в туфли. Потом вошел в комнату и принялся за работу. Очистил стол. Сбросил несъеденное в мусор, ополоснул столовые приборы. Заткнул открытую бутылку вина. Выключил верхний свет.

– До чего деловитая домохозяйка.

Мэдлин легла на диван. Укрылась бледно-зеленым покрывалом, которое было сложено с краю. Укрылась до подбородка.

Я подошел к дивану и присел на корточки напротив ее лица, освещенного свечами.

– Поедешь домой? – щурясь, спросила она.

Я кивнул.

– Ты не вернешься, так ведь? Утром?

– Нет, дорогая. Не вернусь.

– А Франция?..

Я не ответил.

– Понимаю. Позор этой ночи – весь мой.

– Его на всех хватит.

– Сделаешь мне одолжение?

– Если смогу.

– Под диваном. Книга. Моя роль.

Я увидел книгу в бумажной обложке. Вытащил ее, и она сама раскрылась на предпоследней странице.

– «О, мой милый…» – начал я.

Не глядя в текст, она продолжила:

– «…мой милый, мой нежный, прекрасный сад!.. Моя жизнь, моя… моя…» Подожди. Не подсказывай. Я должна вспомнить. Да, помню. Неудивительно, что это вытеснилось. До чего к месту. Ха! Ха! Ха! До чего кстати. «Моя жизнь, моя молодость, счастье мое, прощай!.. Прощай!»

Она закрыла книгу.

– Погасить свечи? – спросил я.

– Погаси.

Я погасил.

4

Вопреки тому, что я сказал Мэдлин, я не собирался возвращаться в Палисады. Сколько еще времени надо убить? Выбежал я, конечно, без часов. Часы в машине, которые я не перевел на зимнее время, показывали 6:02 утра. Значит, начало шестого. Я медленно проехал по Чаннел-Роуд, повернул налево, на береговое шоссе, и направился на юг, мимо клуба «Бич» и клуба «Джонатан», куда киношниковпринимали неохотно. В темноте, глядя на освещенные приборы, я вспомнил письмо Нормана в «Таймс». Начиналось оно так: «Несправедливо обвинять наши прекрасные загородные клубы в антисемитизме. Вот недавно и клуб „Джонатан“ и клуб „Калифорния“, оба предложили мне стать их членом. „Джонатан“ предложил мне вступить в клуб „Калифорния“, а клуб „Калифорния“ предложил вступить в клуб „Джонатан“». Письмо не напечатали.

Я ездил взад и вперед, вдоль берега, пока совсем не рассвело, а потом поездил еще. В середине утра я направился на север к бульвару Санта-Моника, а по нему доехал до Уэствуда. Остановился за французским консульством. Консул, высокий лысый человек по фамилии Труве-Ровето, встретил меня у двери и провел по коридору в большую овальную комнату. Окна были завешены шторами. Несколько экранов – компьютерных? видео? – встроенных в стены, создавали ощущение визита в аквариум. В одном месте рядом висели несколько фотографий. На одной я узнал человека.

– Это писатель Ромен Гари, верно?

Труве-Ровето посмотрел туда со своего места – он сидел, перекинув ногу через угол письменного стола.

– Да, когда-то он был здесь консулом. Вы знакомы с его книгами?

– Приятель моего отца, – ответил я. – Он ходил к нам в гости. Я его помню, хотя был тогда ребенком.

В моей памяти он сохранился почти таким, как на этом фото. Он вынимал из карманов письма и читал нам вслух, сперва по-французски, а потом на английском. Норман объяснил, что письма эти – от матери, еврейки, сбежавшей в Северную Африку. Даже мне было видно, что он живет этими письмами, приходившими из недели в неделю в течение всей войны.

– Никогда не забуду, как он читал нам вслух письма матери.

– Ах, да, – сказал дипломат. Блики от верхнего света скользили по его безволосой голове, как блики от уличных фонарей по капоту автомобиля. – Фантастическая история. Это были письма покойницы. Она написала их до оккупации. Близкий человек исправно слал их сыну.

– Я не знал.

– Это факт. Он написал об этом книгу. – Консул дотронулся до выключателя на столе, и в комнате потемнело. Он нажал другой выключатель, и зажглись все шесть экранов. – Теперь вы поймете, дорогой мистер Якоби, почему я пригласил вас в эту комнату. Не думаю, что вы будете разочарованы.

Он сделал что-то еще на столе, и все экраны вдруг стали голубыми. Я увидел, что на них – мои картины: вода бассейна, безоблачное небо; темная тень – обобщение живой изгороди, увешанной фигами; белый росчерк, похожий на мазок зубной пасты, посередине между брезентом нашего навеса и непотревоженной водой.

– Voilà! – сказал мсье Труве-Ровето. – Так они будут развешены – вы увидите через пять дней. Вам нравится? Зритель поворачивается, потом снова поворачивается, и всюду – проявления, en bleu [106]106
  В голубом ( фр.).


[Закрыть]
, вашего таланта. Вы не чувствуете сейчас, что перенеслись в L'Orangerie? [107]107
  «Оранжери» – художественная галерея в Париже.


[Закрыть]
Да! Безусловно! Налицо не раз отмеченное родство с Моне.

Он умолк. И – редкость у дипломата – разинул рот. Он не мог сделать вид, будто не замечает слез гостя. И сам я не мог их скрыть. У меня тряслись плечи. Слезы лились рекой. Я стонал.

Оправившись от изумления, Труве-Ровето подошел к тому месту, где я от беспомощности упал на колени. Он склонился надо мной, выхватил платок.

– Это из-за красоты? Скажите, это было причиной вашего волнения?

Причина? Я не знал, в чем причина. Запоздалая реакция на все, что произошло перед этим? Утверждение неведомых адвокатов, что я намеревался убить жену? Старания других адвокатов отнять у меня сыновей? Или Мэдлин, три с половиной седых волоса, дряблые груди, складки на шее? А может быть, в самом деле картины – этикартины, их чистота, их покой? Или я оплакивал беднягу Гари, узнавшего о судьбе матери? Или дальновидность самой этой женщины? А может быть, все эти причины разом навалились на меня, как небесный свод на Атласа? Нет. Я с изумлением услышал, что объясняю французу истинную причину:

– Увы, мсье, причина не эта. Не красота картин, а то, что я не смогу их увидеть на вашей выставке. Я вечно буду вам благодарен. И правительству Франции. Президенту Шираку. Простите меня: я не могу присутствовать на открытии.

Консул отпрянул.

– Что? Это невозможно. Все подготовлено.

– Я хотел бы все изменить. Не могу.

– Но это – оскорбление для нас. Это просто скандал. Вы заболели? Серьезно?

Я вернул ему платок, упавший на пол между нами, как в народном танце. Потом встал и вышел из комнаты, заполненной живописью.

– Да, – сказал я ему, – вы правы. У меня тяжелая болезнь.

Девятью часами позже я воссоединился с сыновьями. Произошло это так. Вернувшись из консульства, я проспал б о льшую часть дня и был разбужен телефонным звонком. Звонил Бартон. Он даже не дал мне сказать «алло».

– Ричард, это я. Ты должен сейчас же приехать. Ситуация серьезная. Мне угрожает нервный срыв. Ты знаешь, у меня вирус в желудке. Я нуждаюсь в тишине и покое. Вот почему у меня сад. Я люблю жить с растениями. Так что сейчас же приезжай. Они кричат, как сумасшедшие. Как безумные, брат. Они не понимают, что я человек распорядка. Ты знаешь, что со мной бывает, когда вытираются моим полотенцем. А солнце уже садится! Солнце садится! В это время я сажусь писать. Но как я сейчас сяду? Скажи, пожалуйста. У меня же не как у тебя. Ты можешь писать в любой обстановке. Тебе не надо думать. Мой инструмент – слова. Это высшее средство выражения. Я не такой, как эти французы, которые пишут в кафе. Всё напоказ. Их произведения не сравнить с моими. О! Ты слышишь? Они бегают по лестнице. У меня так дрожат пальцы, что сигарету не могу зажечь.

– Барти, успокойся. Прервись. Объясни мне, в чем дело.

– Это всё Марша. Женщина, на которой ты женат. В три часа дня она выкрикнула мое имя. Это все равно, что для тебя три часа ночи. Она барабанила в дверь. Разбудила меня. Барабанила и барабанила. Я думал, случилось несчастье. Я думал, землетрясение. Спустился – а это она с дикими индейцами. Вот кто они такие, брат. Этого из них не вытравить. Это у них в крови.

– Подожди, Барти. Ты говоришь, у тебя была Марша с мальчиками?

– Да! Она не могла с ними справиться. Сказала, что рвет на себе волосы. Я знал, что она мелкобуржуазная женщина. Лос-анджелесский тип. Поэтому оставила их у меня. Я думаю, сама пошла по магазинам. На урок йоги. Делать маникюр. Она не понимает, что я – художественная натура. Вспомни бумажные фонарики у меня в саду. Вспомни золотых рыбок в бассейне. Мои растения. Это – оазис безмятежности.

– Хорошо. Держись, ладно? Они целы и невредимы, скажи?

– Кто? Мальчики? Конечно, целы. Но я вижу розовые облака! Розовые облака! Мне надо начинать следующую главу. Я не могу…

Я положил трубку. И не успел отнять от нее руку, как телефон снова зазвонил.

– Барти, я же сказал. Выезжаю.

– Это не Бартон. Это твоя мать. Не чудо ли? Какой восторг! Я каждую ночь молилась. Стояла на коленях, дорогой, как монашка! Услышаны мои молитвы. Милые мальчики вернулись. Поезжай сейчас же. Вдруг она передумает?

– Мама, я уже был в дверях, когда ты позвонила.

– Не буду тебя задерживать. Я только хотела попросить тебя, чтобы ты не обижал брата. Ему немного трудно в этой ситуации. Он у нас убежденный холостяк. Будь с ним помягче. Он очень огорчен из-за книги. Стивен показал себя говном. Пустячное дело – прочесть рукопись, а его, видите ли, нельзя беспокоить.

– Ладно! Черт, буду мягок.

– Почему ты кричишь? Я тебя ни в чем не обвиняю. Немного внимательности никому еще не мешало.

– Я не говорю, что мешало.

– Хорошо. Когда вас ждать? Я бегу за бубликами и сливочным сыром. Позвонила Тимо, чтобы привез из клуба хороший ростбиф с кровью. В качестве большого одолжения. Что еще любят мальчики? О, мой фруктовый пирог! Надо бежать. Господи, не знаю, оставила ли она им хотя бы зубные щетки?

– Лотта, что ты придумала? Я не собираюсь везти их к тебе.

– Конечно, ко мне! Куда же еще ты их повезешь?

– Домой. К ним домой. К их друзьям. К их школе.

– Ричард, иногда мне кажется, что ты глупый. Школа кончилась. Рождественские каникулы начались. Вот сколько ты смыслишь в воспитании детей. Мне смешно подумать, что ты сможешь растить их сам. Или, по-твоему, их вырастит Исолина? Эта глупая мексиканочка…

– Гватемалка. Она любит ребят, к твоему сведению. И у нее самой ребенок.

– Где-то в глинобитной хижине? Неужели ты думаешь, я допущу, чтобы моих внуков воспитывала служанка?

– Почему бы и нет? В нашем случае ты допускала. Правда? Пока был жив Норман.

– Впервые слышу такое обвинение.

– Кончай эту ерунду. Ты еще не выжила из ума. Кто возил нас в Карлсбадские пещеры? Артур! Артур и Мэри. В пятидесятых годах причем. Единственные двое черных на весь штат Нью-Мексико. Кто отвез нас тогда на курортное ранчо? Артур! Пока вы с Бетти были в Тимбукту. Я до сих пор содрогаюсь от унижения. Егоунижения. Кто стряпал нам, кормил нас, укладывал спать? Мэри!

– А, пятидесятый год! Это древняя история. Тогда все делалось по-другому.

– Черт возьми. Ты даже заставила беднягу вести нас к «Джеку на берегу». В шоферской форме!

– Неблагодарный! Отец угощал тебя в отеле «Дель Коронадо». Ты забыл? Лучший отель в Южной Калифорнии. И в отеле «Фейрмонт» в Сан-Франциско. Ты был избалованный мальчик. Заставил нас пойти в эту жуткую супную Андерсона. Каждый четверг мы водили тебя и Бартона в «Швейцарское шале». В нашей семье царила любовь. Люди улыбались при виде нас. Ты как коммунист. Переписываешь историю на свой лад.

– Лотта, не будем спорить. Мне пора.

– Послушай меня, котик. Не сомневаюсь, что вы с Исолиной будете стараться изо всех сил. Но кто присмотрит за ними, пока ты в Париже? Доставь мне радость. Бабка имеет на это право.

– Нет, нет. Они – буйные индейцы. Настоящие маленькие дикари. У тебя статуэтки из Германии и Чехословакии. Китайские чашечки. Не волнуйся, через день-другой Марша вернется.

– Никогда! Поверь моей интуиции. По-настоящему, ее надо арестовать за то, что она вытворяет. И если я не беспокоюсь о своих вещах, тебе тем более незачем. Кроме того, мы целыми днями будем в клубе. Подумай, Ричард. Кто еще за ними присмотрит? Твои приятели по покеру? Твои теннисные приятели? А Мэдлин будет с тобой в Париже…

– Мэдлин не полетит в Париж.

– Нет? Не она? Так кто с тобой летит? Уж не меня ли ты собрался везти? Правда? Ты приготовил сюрприз? А я-то думала, что шучу насчет кругосветного путешествия. Париж – это чудесно! Я не была там целую вечность. Ничто на свете не сравнится с их цветами в ящиках. Ради этого одного стоит дожить до девяноста. Ричард, я тебя обожаю!

– Мама, кажется, ты правда впала в детство. Не понимаешь? В Париж никто не едет. Ни Мэдлин, ни ты, ни я.

На том конце провода наступила пауза. Слышно было, как Лотта поперхнулась и сглотнула.

– Что ты сказал? Ужасная слышимость. Мне послышалось, что ты не летишь на свой вернисаж?

– Да. Я уже сказал французскому консулу. Я не могу бросить Эдуарда и Майкла. Я им сейчас нужен. И Марше тоже. Ради них я должен остаться.

– Ричард, что ты со мной делаешь? Ты меня без ножа режешь! Ты имнужен? Марше нужен? А мне? В мои последние дни? Ничего замечательнее не было в моей жизни. Это важнее, чем папин «Оскар»! Мне не нужен был Белый дом, куда меня звал Эдлай Стивенсон. Ха! Ха! Ха! Я была дура! Воображала себя Первой леди. Долли Мэдисон Якоби! Нет, Ричард. Ты мое сердце. Ты мой ум. Ты моя душа. Поезжай один, если так надо. Я все равно буду с тобой. Не отнимай у меня это. Я рассказала уже всем друзьям.

– Ты говоришь сейчас, как тот француз. Не устраивай скандала. Плевал я на это. Я еду забирать сыновей.

– Ты убиваешь меня! Ты разрываешь мне сердце! Я не переживу.

– Давай без мелодрам. Лотта, мне некогда. Ты не понимаешь, что это самое правильное?

– Нет! Это сентиментальность! Распущенность! Терпеть этого не могу. Послушай меня. Я еду к Барти. Сажусь в машину. Я заберу мальчиков. Докажу тебе, что справлюсь. У нас будет веселье. Дом будет полон смеха! И ты улетишь с легким сердцем.

– Не выдумывай. Ты не можешь ездить в темноте. Твоя «хонда» старше тебя.

– Ха-ха! Это правда – жаль, что у машины не Мафусаилов век. О, у меня изумительная идея. Ты поезжай. Возьми детей. Я встречу тебя на Сан-Ремо-Драйв. Не абсурд ли, что я столько лет туда не заглядывала? Ты говорил, что повесил тот портрет над камином. Я была растрогана. Да, просто глупость, что я не хотела видеть наши старые вещи. Если сейчас же выеду, могу успеть туда до темноты. Соберу чемодан. Вот моя мысль! Буду нянчить их дома. Пусть играют с друзьями и лазят на пробковый дуб, как вы с Барти. Дома им будет веселее! Знаешь что? Я захвачу костюм. Всё как в старые дни – буду плавать в своем бассейне.

– Тебе нельзя ехать! – крикнул я. И чуть не добавил: «Разбили твою люстру». – Это опасно. Уже стемнело. Оставайся дома, ладно? Обсудим все завтра. Барти там с ума сходит.

– Нет, нет, если ты мне не пообещаешь. Обещай! Ведь я никогда ни о чем не просила. Ты будешь во всех журналах. Ты будешь обедать в Пале-Рояле. Я знала, что когда-нибудь ты будешь висеть рядом с Леонардо! Я знала это давным-давно. С Леонардо, в Лувре.

– Не в Лувре.

– Замолчи. Это то же самое.

– Поговорим позже. Я позвоню тебе из дому. Хорошо? Лотта, отпусти меня.

Ответа не было. Она повесила трубку.

Обратно на прибрежное Тихоокеанское шоссе. Через Санта-Монику и Оушн-Парк. Перед причалом в Венисе свернул на Спидуэй, оттуда сразу на Двадцать девятую авеню и оставил там машину. Барти жил в одном из старых домов, где с подоконников свисала неухоженная герань, а жалюзи либо покосились, либо в них не хватало планок. Я знал, что звонок испорчен, и зашел по проулку сзади. Там он и сидел, как правило, и садил свои «Кул», громоздя страницу на страницу рукописи. Это, как он часто объяснял, век шудры [108]108
  Шудра в Древней Индии – низшее сословие, ниже жрецов, воинов и земледельцев. Шудрам закрыт путь к спасению.


[Закрыть]
. Все мужчины и женщины нашего времени живут под покрывалом Майи. Но он на это не поддается. Другими словами, его рабочий день только начинался, тогда как все обитатели Лос-Анджелеса располагались перед телевизорами, чтобы получить свою вечернюю порцию опиума.

– Привет, Барти, – крикнул я из-за острого штакетника задней ограды. – Ты здесь?

Молчание. Через покосившуюся калитку я вошел в нечто, напоминающее ботанический сад. Стены обросли мхами, кочедыжником и гроздовником – прямо видение Старого Юга. Посередине, как у нас когда-то на Сан-Ремо, стояло перечное дерево, ощетинившееся твердыми красными ягодами. Барти устроил три прудика, с маленькими мостиками и маленькими лодочками. Я посмотрел на карпа, разевавшего рот. Гладиолус, ирис, живокость – всех цветов названия не вспомнить. Львиный зев, кажется. То ли аризема, то ли хризантема. Был, естественно, и железный Будда, улыбающийся и спокойный, руки на коленях ладонями вверх. Какого черта? Я тронул его нос, на счастье.

Брат сидел за круглым металлическим столом, лампа светила из-за его плеча. Дым сигареты облепил его, как некая разновидность мха.

– Вот ты где! Что с тобой? Ты меня не слышал?

Он не поднял глаз от рукописи. Губы его шевелились, сопровождая процесс письма.

– Бартон!

Он наконец поднял голову.

– Ты, брат? Сейчас не могу с тобой разговаривать. У меня рабочее время. Я – как раб на галере. Заключенный на хлебе и воде. Вот что требует от нас искусство.

– Я не помешаю тебе писать. Заберу ребят, и мы отбудем.

– Я не пишу. Переписываю. Надо править пунктуацию. Массы требуют знаков препинания. Вот почему Спилберг не стал читать. Из-за точек с запятой, брат! И запятых. Он – как все остальные. Дает им то, чего они хотят. Автомобильные погони, перестрелки, бойкие девицы. Чего еще ждать от капиталистической культуры? Свифт назвал этих людей «йэху». Они не понимают никакой тонкости. Только и знают, что смотреть телевизор. Насвистывают Бинга Кросби. Это век шудры. И на живопись твою никто не посмотрит. Норман был художник. Изысканный художник. Класса Любича [109]109
  Эрнст Любич (1892–1947) – немецкий кинорежиссер, с 1922 г. – в США.


[Закрыть]
. Он, наверное, в гробу переворачивается.

– Барти, мне сейчас не до этого. Только скажи, где мальчики. Спят наверху? Я их не слышу.

– Мальчики? Ты имеешь в виду Эдуарда и Майкла? Почем я знаю, где они? Они меня отвлекали. Я сказал им, что всегда сажусь работать на закате.

– Как это – ты не знаешь, где они? Они ведь были здесь? Ты позвонил и сказал, что Марша их оставила. Где они сейчас?

– Я не нянька, брат. Это не мой стиль. Я не обязан мириться с этим раздражением. Они у меня в печенках. Вверх по лестнице! Вниз по лестнице! Я сказал им, что мне необходим покой. А они бросались камнями в моего китайского карпа.

Я не стал его дослушивать и распахнул заднюю дверь.

– Эдуард! Майкл! Это я! Папа!

Внизу никого не было. Я бросился наверх. Не могут же они так крепко спать? Я влетел в спальню Бартона. Горела свеча, распространяя запах благовоний. На кровати никого не было. Я обошел остальные комнаты и все время звал ребят. Дом был пуст. Я вышел наружу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю