355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лесли Эпстайн » Сан-Ремо-Драйв » Текст книги (страница 10)
Сан-Ремо-Драйв
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 00:07

Текст книги "Сан-Ремо-Драйв"


Автор книги: Лесли Эпстайн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)

Она сдвинула очки на лоб.

– Это утешает. А то я было подумала, что тебе, как никому, пристало проводить расовые различия.

Вернулся Эдуард с тремя стаканами. Его мать сказала:

– Это не бокалы. Понимаешь? Вот бокал для вина. А это – стакан для молока. Вино с молоком не мешают – вам не объясняют такие вещи, когда отец берет вас в свой храм?

Мы оба увидели, как вытянулось лицо у Эдуарда.

– За исключением рабочейФранции. – Марша взяла свою бутылку бургундского и налила полстакана – последнее, что там было. – Ой-ой. Ладно, это мое. – Она перелила вино в свой пузатый бокал и выпила залпом, видимо, в подражание рабочему на Пигаль. – И после паузы, вспомнив: – Salut.

Майкл сказал:

– Я знаю, где ты держишь бутылки. Принесу. – Не дожидаясь моего возражения, он ушел.

Марша сказала:

– Вы, двое, не смотрите на меня с таким укором. Сегодня было много всякого. У меня голова раскалывается. Расскажу вам, что произошло в доме «Монтана». Твой отец, Эдуард, всегда называет его домом Коттенов. Ага, вот и она. Умница! Ты выбрал прекрасный год. И мне: – Откроешь?

Скрепя сердце, я принялся откупоривать бутылку.

Так о чем я говорила? А, Коттен-клуб. Ха! Ха! Вам понравится эта история. Attendez! [92]92
  Приготовьтесь! ( фр.)


[Закрыть]
Показываю дом семье. Скоро я попрошу вас угадать, что это за семья. Итак: мама – медведица, ха, ха, папа – медведь, мальчик – медвежонок, девочка – медвежонок. И бедный брокер – назовем его так, потому что когда-то он был богатым, а теперь денег нет – бедный брокер, уже с головной болью, ведет их наверх, ведет их вниз и водит их по всему дому.

– Это длинная история, – сказал Эдуард.

– Не нахальничай. За это сделаю ее еще длинней. Очень славный дом построил себе старик Джозеф Коттен. Мне нравится, как солнце проникает сквозь плющ, которому позволили заслонить окна. Продолжаю. Затем мы идем на кухню, la cuisine.

Майкл и Эдуард, только что начавшие учить французский, послушно повторили: «La cuisine».

– Затем в столовую, la salle à manger.

– La salle à manger.

– Затем холостяцкая… как ее, к черту?..

Гангстеры подхватили хором:

–  Как-ее-к-черту.

Я засмеялся.

Марша сказала:

– Очень смешно. Чрезвычайно. И вот наконец мы приходим в гостиную – плевать на перевод – изумительно красивую гостиную с дубовым паркетом и великолепным персидским ковром. Чего ты ждешь. Наливай, Ричард.

Я дал ей еще полбокала и по наперстку ребятам.

– И теперь я подхожу к главному событию. Я случайно посмотрела вниз, и что я вижу? Эта девочка, почти твоего возраста, Майкл, и твоего, Эдуард, – лет восьми, самое малое… Скажем, девяти. Спустила трусы и писает на килим девятнадцатого века.

При этих словах мальчики запрыгали и заверещали от восторга.

– Ха! Ха! Она пописала!

– Пописала на персидский! На ковер!

– Тише. Тише, прошу вас. Бедная моя голова. Горячая игла от уха до уха. Вы еще не слышали главного. Ее родители…

– Мама-медведица! Папа-медведь!

– Они тоже пописали?

– Нет, нет, нет. Хуже! Когда я выразила им свое изумление и глубокое огорчение, они только… хм, только хихикнули. А когда наклонилась, чтобы сдернуть маленькую стерву с ковра, он… нет, на самом деле мамаша – сказала: «Аллегра еще не закончила».

Я думал, что теперь уже описаются ребята. Они согнулись пополам и держались за животы.

– Аллегра не закончила!

– Не закончила пи-пи!

– Не досикала!

– По-маленькому!

– Я так и думала, что вам понравится рассказ, – сказала Марша, хмуро глядя на остатки, плескавшиеся в бокале. – Но вы упустили главное. А главное – я сказала, что вам придется угадывать. Что это была за семья? Не в смысле – евреи или католики, черные или белые, а были ли папа-медведь и мама-медведица адвокатами? Не-е-т.

– Не-е-ет, – подхватили близнецы.

– Врачами? Нет, решительно нет.

– Нет. Решительно нет, нет, нет.

– Были они бизнес-мишками? Не думаю…

Я прервал ее.

– Ладно, Марша. Ребята не догадались, так я скажу. Они были психоаналитики.

– Да. Золотая звездочка Ричарду! Психоаналитики! Боже милостивый, пятно было величиной с Россию на карте, прямо посередине бесценного килима, а они хоть бы языком поцокали!

Майкл и Эдуард истерически мотались по комнате, словно им в голову ударили винные пары.

– Всё, всё, ребята. Идите наверх. У вас уроки.

Они приостановили свое круговращение.

– Нет, отец, – сказал Майкл. – Я не хочу.

Эдуард сказал:

– Мы хотим побыть здесь.

Я мог бы договорить за них: Мы хотим побыть с мамой. Нам никогда не было так весело.

Но Марша смотрела в свою вазу с салатом, на латук, на грецкие орехи, на желтый желток.

– У меня был трудный день, – сказала она, не поднимая глаз. – Идите наверх. Вы действуете мне на нервы.

– Давайте. Марш. Налягте на книги.

Майкл:

– Это подло. Это нечестно. Мы уже сделали уроки.

– Я выучил все, что нужно, – присоединился Эдуард. – Спросите меня. Спросите про доктора Маулану Керенгу.

– О, Господи, – простонала Марша. – И я должна это слушать?

– Да, мама, должна! Мы все должны уважать культуру афроамериканцев.

– И всех народов, – добавил брат.

Марша уронила вилку на стол.

– Ты только послушай, Ричард. Ты слышишь? Мы растим людей-попугаев.

Майкл выпрямился, выпятил грудь.

– Маулана Каренга был блестящим профессором, он был огорчен беспорядками в Уоттсе… [93]93
  В Уоттсе, районе Лос-Анджелеса, произошли расовые беспорядки (1965 г.), в ходе которых было ранено около тысячи человек.


[Закрыть]

– Это здесь, – сказал Эдуард. – Вот почему этот фестиваль особо значим для всех нас, граждан Лос-Анджелеса.

– …Он решил, что афроамериканцам нужен фестиваль, как дань их культуре и традициям.

– Это Кванза, что значит: первые плоды урожая, духовное празднование единства и общности народа.

Очередь Майкла:

– Семь дней Кванзы мы начинаем отмечать двадцать шестого декабря. Первый день – Умоджа, или единство, о чем гласит африканская пословица: «Я есть, потому что есть мы». Второй день…

– Я, – сказал Эдуард. – Второй день – Куджичагулия, или самоопределение…

–  Куджичагулия! – Марша с силой опустила бокал на стол. Он не разбился, но вино разлилось по полировке.

– Сейчас принесу полотенце, – сказал я.

За спиной у меня, нараспев, как декламируют дети, Майкл произнес:

– Уджима – это означает: коллективный труд и коллективная ответственность.

В кухне я сдернул с крюка полотенце. И остановился. Наверное, надеялся услышать смех, насмешливый возглас Марши или шмыганье носом, как после капель, и тявкающий хохоток мальчиков. Ни звука. Я прислонился к бачку с охлажденной водой, который изверг из нутра воздушную пробку. Кольнуло в виске, и я подумал: уж не передалась ли мне по воздуху, как инфекция, мигрень Марши. Освещение бассейна было включено, и сам бассейн выглядел из окна кухни как камень бирюзы в оправе. Да, такими торговали навахо на обочине шоссе, наряду с одеялами и перфокартами, и было это, когда мы с Маршей ехали забирать ребят. С полотенцем через плечо, как официант, я толкнул дверь в столовую.

Марша сидела, опустив голову на руки, и позвонки у нее на шее выступили, как у скульптуры Кете Кольвиц «Голодная женщина». Мальчики еще декламировали, но самодовольные улыбки уже исчезли. Вид у них был такой, как будто они очутились пленниками взбесившейся карусели. В голосе Майкла слышались исступленные нотки:

– Цвета Кванзы. Цвета: Черный, Красный и Зеленый. Черный – это лицо нашего народа…

– Красный – цвет пролитой народом крови…

– Зеленый – надежда нашей родины.

–  Нашего народа, нашей родины. – Марша тихо повторяла последние слова каждой фразы. Когда я вошел, она подняла голову. – Вот как наши дети готовятся к Рождеству в школах Калифорнии. Умоджа! Куджича-фурыча!Почему не пляшут вокруг дерева, как друиды?

Я бросил полотенце на винную лужу и стал промокать.

– Зачем столько пены? Это всего лишь рождественские реверансы. Жест в сторону плюрализма.

–  Плюрализма?Так они это называют? Это – возвращение к язычеству.

– А что это такое? – спросил Майкл. – Язычество?

Марша:

– Отсутствие веры в Бога. Или вера во многих богов – богов в камнях, в деревьях, в листьях… да кто их знает – в гудении холодильника…

– Как дядя Барти верит, – сказал Эдуард. Оба засмеялись.

Марша набросилась на них.

– Вы надо мной шутите? Как вы смеете? Там, откуда вы пришли, верят в шаманов. В шаманов с погремушками. От этого мы и хотели вас спасти.

– Не надо, Марша, – сказал я. – Это лишнее.

– Послушайте меня, дети. – Она отодвинулась от стола вместе со стулом. – Я не из Лос-Анджелеса. Уоттс, все эти беспорядки и злоба ко мне не имеют никакого отношения. В вашем возрасте, вы знаете, где я жила?

– В Сент-Луисе, Миссури, – сказал Майкл.

– Правильно. В лучшем районе Сент-Луиса. И тогда на Рождество мы ставили спектакль. Один год я была волхвом, один – пастухом, а один год – Девой Марией. Вы понимаете? «Где родившийся Царь Иудейский? Ибо мы видели звезду Его на востоке и пришли поклониться Ему». И волхвы шли за звездой, и пастухи шли за звездой и пришли в Вифлеем; а там – ясли. Вы знаете, что это такое, мои мальчики?

– Это куда малышей сдают? – высказался Эдуард, но тихо, чтобы не услышала мать.

– Это не хлев, – продолжала она, – как многие думают, а корыто в хлеву, из которого едят животные. И младенец Иисус лежал там в пеленках, потому что для этой бедной семьи не было места в гостинице. Представьте, дорогие, как преображались наши зрители в Сент-Луисе. Мерцает звезда, идут бородатые волхвы с дарами, и животные – один год у нас была живая овца, а чаще школьники на четвереньках, картонные свиньи и картонные коровы. Какие милые коровы! С благородными мордами! Да, возможно, Барти знает истину: в неразумных животных есть искра Божья. Вот почему они преклонили мосластые колени, и волхвы преклонили, и пастухи – при виде моего младенца и при виде меня. – Она подняла лицо, ее очки блеснули. – Мне было одиннадцать лет. Одиннадцать.

Наступило молчание. Я подумал о том, что христианство мощью своих символов вытеснило другие религии, от кровавой ацтекской до зороастризма, где свет борется с тьмой.

– Не плачь, – это сказал Майкл. Он сам сморщился от сочувствия к плачущей матери.

– Не надо. Пожалуйста, не надо, – упрашивал Эдуард.

– Мы должны радоваться, – закричал Майкл. – Я рад. Слышишь? Я выиграл у него оба сета!

– Не выиграл! – завопил Эдуард. – Ты жульничал. Мам, смотри! Я тебе покажу!

Он выхватил ракетку из спортивной сумки и вскочил с ней на стул.

– Нельзя заступать за линию. Пока не ударил по мячу. А этот жулик так и делает. Смотри, как жулик подает.

С этими словами Эдуард вскинул левую руку, подбрасывая воображаемый мяч, и ракетка, описав дугу, угодила прямо в центр хрустальной люстры.

Марша издала пронзительный вопль.

– Ой! Ой! – закричал Майкл. Он молнией вылетел из комнаты и взбежал по лестнице.

Эдуард застыл, глядя на блестящие осколки. Потом спрыгнул с розовой подушки антикварного стула и умчался за братом.

Марша продолжала вопить на той же ноте, как сопрано, у которой никогда не кончается дыхание.

– Перестань! Ты их напугаешь. Это всего-навсего люстра.

Она перестала. Вокруг нее валялись подвески, осколки хрусталя. Стеклянная крошка блестела на ее коленях.

– Бессмысленный ребенок. Невежественный мальчишка. На свете так мало красивых вещей.

– Тебя не ушибло? Не двигайся. Можно порезаться.

– Ты что, не понимаешь? Это вещь Лотты.

– Хорошо. Мы ей не скажем. Она не заходит в этот дом. Она никогда не узнает.

– Но я знаю.

– Посиди спокойно. Я пойду за щеткой.

Моя жена рывком поднялась со стула. С нее посыпались призмы и восьмигранники. В волосах у нее мерцала бриллиантовая пыль. Откуда-то издалека она произнесла:

– Ты не вынимал сегодняшнюю почту.

Я остановился.

– Кажется, забыл. Там что-нибудь было?

– Да. Конверт из «Эр Франс».

– Хорошо. Мой билет.

– Я открыла конверт.

– Ну?

– Два билета. Не один. Два.

– Какая глупость. Я сказал Эрни, что ты не полетишь. Он отлично знает, что ты не летаешь. – И я повернулся к двери.

– Подожди. Черт с ним, со стеклом. Исолина уберет утром. Билет не на мое имя. Билет на имя Мэдлин.

– A-а, понятно. Значит, это ошибка.

– Ты стоишь тут и говоришь мне, что летишь на открытие в Jeu de Paume, с приемом в посольстве и официальным обедом в обществе Ширака и других лягушатников с розетками, или как их там, в лацканах, – что летишь туда с любовницей, а не с женой. Никакой ошибки.Это ты хотел сказать?

– Успокойся, хорошо? Во-первых, Мэдлин мне не любовница…

– Была любовницей! Много лет! Почти всю жизнь! Понятно, почему ты на ней не женился. Незачем было. У тебя и так была жена.

– Не смеши меня. Ты никогда не слышала о детской влюбленности? С этого у нас началось. А кончилось… я думаю, это можно назвать сотрудничеством. Я пишу ее. И только.

– Не ври! Мне отвратительно вранье. Когда мы усыновили мальчиков, ты поклялся…

– И держался своего слова. Железно. Дай мне договорить. Восемь лет Мэдлин была моей моделью, только моделью. Люди в Париже хотели целый зал моих фигуративных работ, и, по их мнению – черт, по общему мнению, – эти последние ее портреты – самое лучшее. Если удосужишься посмотреть их, то, может быть, даже согласишься. А если не закончу на будущей неделе, мне придется самому упаковывать их в ящики и везти на самолет.

– Я удосужилась. Я их видела. Порнографические открытки! Раздвинутые ноги, повисшие груди, толстая задница анфас.

– Слушай, я звал тебя туда. Неоднократно. И президент республики – тоже, черт возьми.

– Да, ты меня приглашал – прекрасно зная, что я никогда больше не сяду в самолет, а другого способа попасть туда нет, иначе как на пароходе с несвежим мясом. Как раз для нее!

– Честное слово, я надеялся, ты сделаешь исключение. Если бы у тебя была выставка, а у меня – фобии, поверь, я бы…

Она приподняла спинку стула и со стуком опустила.

– Не ты потерял лучшего друга в авиакатастрофе. О, Господи, как раскалывается голова! Ты представления не имеешь! Я говорила тебе, Ричард. Такой души, как Робби, я больше не встречала. Он был еще мальчик и был мудрым! Детская влюбленность! У меня она тоже была! О чем думал этот порядочный человек, падая на землю? Больше минуты! Как ты смеешь говорить мне о фобиях?

– Извини. Виноват. Но мне казалось вполне естественным привезти Мэдлин. Это не моя идея. Они попросили. Они за нее платят. Я не стал бы…

– Где она остановится? В «Крийоне»?

– Да, в «Крийоне». Но совсем в другом номере. Если это тебя смущает…

– Ну что ты. Как это может смущать? Вам должны были выделить апартаменты для новобрачных.

– Я же сказал тебе, я сдержал слово. Я к ней не прикоснулся. С тех пор, как мы взяли мальчиков. Пупусиков, как она их называет.

– Твоя тупость превосходит всякие границы. Ты в самом деле кретин? Да не волнует меня твоя половая жизнь. Ебись себе хоть до потери сознания. Может, оно и лучше. Может, освободишься от этого наваждения. От этой пожизненной зависимости. Тьфу! Весь мир будет смотреть на это скатологическое говно, «Проститутка на унитазе», и поймет, что ты помешался на этой бабе. Ты будешь посмешищем.

– Нет, это ты говоришь как помешанная. Как можно ревновать к Мэдлин? Черт возьми, ей почти шестьдесят.

– Да, и ты это изображаешь. Каждую унцию дряблого жира. Ричард, для постороннего, вроде меня, каждая морщина говорит о любви.

– Знаешь, какое я питаю к ней чувство? Благодарность. Она была первой, кто вдохновлял меня. И последней.

– Я не в силах слушать с мигренью эти возвышенные речи. Художник и его муза! Как будто ты не вожделел ее всю жизнь.

– Не вожделел. И не вожделею. Ты не хочешь видеть, что у тебя под самым носом. Ладно. Помогу тебе. Объясню на пальцах. Женщина, которую я люблю, – это ты, Марша.

Она стояла, вцепившись в спинку стула. Боль так отчетливо проступила на ее лице, что, казалось, я вижу похожие на мотив ар деко зигзаги ее мигреневой ауры.

– Ты не повезешь ее в Париж.

– Марша, давай все обдумаем. Постараемся найти решение. Не могла бы ты – извини, что это говорю, – не могла бы ты найти способ, ну, хотя бы гипнотизера, как этот русский на Мелроз, которому достаточно щелкнуть пальцами, или же полпузырька валиума [94]94
  Валиум (диазепам) – транквилизатор.


[Закрыть]
с виски… Так что я говорю?.. Господи, как будто делаю тебе предложение: я хочу, чтобы ты была со мной в зеленом платье, которое я тебе купил, и чтобы я представил своей обожаемой жене мсье Ширака.

Марша отмахнулась.

– Даже если бы я тебе поверила… нет, поправлюсь: я верю твоим словам, у тебя есть дар кратковременной искренности. Но я не поеду, и не поедет Мэдлин.

– Господи, до чего же ты ее ненавидишь. Это что-то противоестественное.

Она повернулась и раскрыла глаза, до того прищуренные от яркого света. Стеклянная пыль в ее волосах блестела, как если бы она была сейчас в американском посольстве и явилась туда в тиаре.

– Я пыталась тебе объяснить. Годами пыталась. Ты не хочешь меня понять. Не Мэдлин я ненавижу; я ненавижу твои картины с ней. – Она опустилась на подушку стула. – Теперь ты понял, мой тупой муженек? Она не поедет в Париж.

Я вздрогнул.

– Холсты?

Она кивнула.

Я выбежал из комнаты и взлетел наверх, шагая через ступеньку. Из открытой двери мастерской падал свет верхних ламп. У меня занялся дух. То же, наверное, чувствует человек, обнаруживший, что всю его семью зарезали. Все до одной картины были искромсаны, словно ножом для рубки тростника. Это выглядело так, как деревня тутси, на которую напали хуту. Я ходил от картины к картине. Ни одна не поддавалась восстановлению. Два года работы: Мэдлин, обнаженная на своем диване, на балконе, хмуро подтирающаяся в туалете, улыбающаяся в ванне, с грудями на плаву. Эта последняя – купальщица – особенно приглянулась парижским кураторам; они хотели провести параллель с Боннаром. При виде отсеченных конечностей, вспоротых грудей, растерзанных гениталий я ощутил чувственный укол, какого никогда не испытывал, глядя на кожаную оболочку самой живой модели. Французам следовало бы повесить табличку: «Un oeuvre de Monsieur Manson» [95]95
  Работа мсье Мэнсона ( фр. ).Ч. Мэнсон, идейный глава небольшой общины хиппи, в 1969 г. с несколькими сообщницами убил актрису Шарон Тейт и шестерых ее друзей у нее в доме.


[Закрыть]
.

– Ну? – произнесла в дверях Марша. – Я жду наказания.

Я круто обернулся.

– Бешеная сволочь. Тебя надо упрятать в лечебницу. Вуду решила практиковать? Думала ранить Мэдлин, если порежешь ее изображения?

Она шагнула в разгромленную мастерскую.

– Я не Мэдлин истребляла. Я истребляла твою любовь к ней. А она была здесь – в картинах.

– Ты не понимаешь меня. И не понимаешь искусства, Марша. В этих картинах не больше любви к Мэдлин, чем у Сезанна к вазе с фруктами.

– Пусть так. Пусть я ошибаюсь. Но в любом случае, эта толстожопая блядь в Париж не поедет.

– О чем ты говоришь? Что это вообще значит?

– Вон билеты. – Она показала на кучку обрывков возле поваленного мольберта.

– Мне охота засмеяться тебе в лицо. Двадцать первый век на носу. Чтобы получить дубликат, мне достаточно нажать на кнопку.

Она бросилась на меня с поднятыми кулаками.

– Думал, тебе сойдет это с рук? Как люстра Лотты. Ни слова не говори! Любовное свидание! Подонок! В «Крийоне»! В паршивом «Крийоне».

Она колотила меня по груди. Мне хотелось рассмеяться – не над ее логикой и не над ее злобой, а над белым квадратиком салфетки, все еще заткнутой за ворот.

– Да что с тобой? – выкрикнула она. – Что ты за мужчина? То, что я сделала, непростительно. Почему ты меня не накажешь?

Глаза мои застлала кровавая пелена. Из глотки вырвался рев, звериный рев. Изо всей силы я отшвырнул ее от себя. В этой комнате была библиотека Нормана. Наружные стены, южная, обращенная к пробковому дубу, и восточная, смотревшая на переднюю лужайку и поворот Сан-Ремо-Драйв, практически превратились в рамы для огромных окон, прорубленных уже нами. Но две внутренние стены остались нетронутыми и по-прежнему были уставлены книжными полками Нормана от пола до потолка. Марша, как отлетела в угол, образованный этими полками, так и осталась там. Я вскочил на дубовый шкафчик. И оттуда, сверху, стал сбрасывать книги на жену.

Она закричала, согнулась, но даже не попыталась уйти из-под низвергавшегося на нее каскада. Я смел на нее всю полку. Задыхаясь и хрипя, ссыпал вторую. Большие тома валились на нее. Я с наслаждением видел, как острые углы впиваются ей в бока и бьют по хребту. Она не произносила ни слова, но, кажется, застонала. Вытянув руку кверху, я сгреб полку словарей и старый атлас. Они валились с глухим стуком. Под тяжестью этой лавины Марша упала.

Потом – выстрел или что-то похожее на выстрел.

Я замер, пыхтя. Марша откатилась в сторону, выбралась из-под груды книг.

– Дети, – сказала она.

Она была права. Никто не стрелял. Это хлопнула дверь спальни.

– Иди к ним. – Марша с трудом поднялась. Лицо ее начало распухать, когда еще падали книги. Я хотел было заговорить, но она меня опередила. – Нет, нет. Я цела. Иди к ним. Скорее.

Я спрыгнул на пол и вышел в коридор. Уже несколько лет у мальчиков были отдельные спальни. Эдуарда в своей не оказалось. Я прошел через ванную, соединявшую прежнюю комнату Барти с моей, и там, на моей старой кровати, тесно прижавшись друг к другу и с головой накрывшись одеялом, неподвижно лежали мои сыновья. Из-под одеяла послышался крик:

– Я не нарочно! Так получилось!

Второй крик:

– Не трожь его! Не бей!

Я подошел к кровати и присел на корточки.

– Никто тебя бить не будет, обещаю.

– Отойди! Уйди отсюда! Нам здесь противно! Мы хотим домой!

Меня обдало холодом от этих слов.

– Майкл, ты же знаешь: ваш дом здесь.

– Нет. Не настоящий. Где шаманы, там наш дом. Она так сказала.

– Она расстроена. Плохо себя чувствует. Вы знаете, какая она, когда у нее болит голова.

Эдуард, по-прежнему невидимый, сказал:

– Тогда почему ты ее ударил?

Прежде, чем я ответил, вмешался Майкл:

– Не ври. Мы вас слышали.

– Я не собираюсь вас обманывать. Я ее не бил. Но то, что сделал, – не лучше. Потому что хотел сделать ей больно. Я отвратительно себя чувствую. Самое плохое – я подаю ужасный пример вам. Никогда так не поступайте. Как бы вы ни рассердились – а я был очень, очень сердит, – никогда не бейте того, кто меньше и слабее вас. Никогда не бейте женщину, ладно? Не знаю, могу ли сказать вам что-нибудь важнее этого.

Наступило молчание. Отсветы от бассейна на стене волновались, как бисерная занавеска. Фигуры на кровати походили на два камня; даже дыхания не было заметно. Теперь они зашевелились. Одеяло провисло. Из-под нижнего края высунулась коричневая ступня, коричневая голень.

Эдуард:

– Собираешься жениться на Мэдлин? Будешь жить в апартаменте для новобрачных?

Я не мог удержаться от смеха.

– «Почему у тебя такие большие уши?» – спросила Красная Шапочка у волка. Ты все слышал, а? Нет, я не собираюсь жениться на Мэдлин. Я не люблю ее. Я люблю вашу мать.

– Но ты везешь ее на выставку. Чтобы жить в крылоне.

– В «Крийоне». Это отель.

Майкл сказал:

– А как же мы?

– Мы будем здесь одни.

– Вы не будете одни. Вы будете с матерью.

– Нет! Она кричала. Кричала, хотя я не нарочно. Она нас ненавидит.

– Это полная ерунда.

– Не ерунда. Мы навахо. Мы не верим в младенца Иисуса. Ты слышал, что она сказала.

– Значит, так: я вам скажу, что я слышал. Я вышел из себя. Я свалил на вашу мать целую полку книг. Не одну полку. Ей очень досталось. Ее красивое лицо уже распухло. Но когда я перестал, знаете, что она сказала? Первое, что она сказала? «Иди к детям». Она больше думала о вас, чем о себе.

Из-под шерстяного одеяла высунулась голова. Это был Майкл – коротко стриженные волосы, матовые черные глаза.

– Тогда не сиди здесь. Будь с ней.

Мне пришлось отвернуться, потому что мои глаза намокли. Я смотрел на их одежду – на их фланелевые брюки, на их рубашки, белые шорты, сваленные в углу. Потом поднялся на ноги.

– Ты прав. Надо пойти к ней. Вы как, нормально? Никто не сердится. Эта люстра – просто стекляшки.

Эдуард, виновник, стянул с головы одеяло.

– Я очень, очень виноват. Простите меня.

– Твое извинение принято. Увидимся завтра, когда вернетесь из школы. Удачи вам с вашим докладом.

Майкл сел, под туго натянутой кожей обозначились ребра.

– Подожди минутку. Ты не рассказал нам о Еврейском Гиганте.

– «Мёрфи и Малруни», – сказал Эдуард. – «Мёрфи и Малруни».

Они хотели, им нужно было, чтобы я исполнил наш обычный ритуал после фуршета в клубе. Кажется, и мне это было нужно.

– Ладно. Только сегодня будет короче. Мне надо вернуться к маме.

– Потому что у нее фингал!

– И лицо распухло!

– Очень мило. Душевно. Вашего гуманизма хватило на две минуты.

– Рассказывай. Сезон тысяча девятьсот тридцать четвертого года. Решающий матч.

Я сел на край кровати.

– Это был конец сезона. Финальные игры «Тайгерс» против… кого мы любим ненавидеть?

– «Янкиз».

– А болеть за янки – это…

– Болеть за «Ю. С. Стил»! [96]96
  «Ю. С. Стил» – крупнейшая металлургическая компания США.


[Закрыть]

– Только теперь мы заменили бы ее на… скажем, на «Майкрософт». И вот, когда каждая игра могла решить исход дела, на поле выходят янки и Детройт.

Вправду ли было так? Я уже не знал, вижу ли мысленно подлинное событие или поблескивающую патину моих украшений. «Янкиз»? Думаю, это были «Ред сокс». «Тигры» в том сентябре вели с преимуществом в четыре игры. Значит – поэтическая вольность.

– Понятно, ребята, что перед Еврейским Гигантом стояла дилемма. День Очищения пришелся на встречу с заклятым врагом. Что ему было делать?

– Что? Что? – вскричали близнецы, словно слышали эту историю впервые. Так мы сидим, затаив дух, когда Гамлет фехтует отравленной шпагой, хотя другая часть нашего ума, временно бездействующая, знает, что его тело скоро прибавится к куче других трупов.

– Вы знаете ответ. Двадцатого сентября…

– Йом… Йом…

– Кипур. Когда весь Детройт призывал его играть, где был Еврейский Гигант?

– В си-на-гоге.

– Вы представляете? На кону – вымпел, а вместо того, чтобы выйти на «Тайгер стэдиум», Еврейский Гигант, некогда член нашего теннисного клуба «Беверли-Хиллз», закутался в талис и молится в синагоге. Позор! Предательство. Заговор мирового еврейства с целью подорвать национальный спорт. Но что говорил американский народ у себя дома, у станков и в барах Детройта?

– Надо спросить Малруни!

– И Мёрфи надо спросить!

И мы стали хором декламировать стихотворение Эдгара Геста:

 
День великий для еврея, светлый Йом Кипур
          настал.
Тот, кто верит, соблюдает день священного поста.
Гринберг чтил закон священный и не вышел
          на игру.
Малруни с Мёрфи загрустили: без него мы
          как без рук…
 

Эдуард прервал декламацию – тоже в своем роде святотатство.

– Папа, ты еврей, да?

– Мы еще не кончили.

– Нет, правда еврей?

– Наверное, да. То есть конечно.

– Тогда почему не ходишь в си-на-гогу?

Вопрос застал меня врасплох. А ответил я вот что:

– Ну, меня не так воспитали.

– Почему не так?

– Думаю, дедушке Норману и бабушке Лотте, когда они были детьми, пришлось вытерпеть много этой муры, и они хотели избавить меня и дядю Бартона от того же.

– И мы тоже евреи? – спросил Майкл. – В школе говорят, что тоже.

– Думаю, это вам выбирать – когда вам захочется.

– А ты выбирал?

– Слушайте, а как там с Малруни? И Мёрфи?

–  Выбирал?

– Да.

– Почему?

– Когда подрос, я узнал, что очень плохие люди хотели истребить всех евреев…

– Гитлер?

– Не только – древняя порода людей, от Амана [97]97
  Аман – персидский князь (кн. Есфирь, 3; 6).


[Закрыть]
до Гитлера, и, наверное даже не задумываясь об этом, я решил, что не буду очередной жертвой. Нет, это слишком мудрено! Я просто хотел, чтобы мое племя, существующее на земле черт знает сколько времени, – хотел, чтобы оно пробыло здесь чуть дольше.

– Плохие люди хотели убить всех индейцев тоже.

– Верно.

Наступила короткая пауза. Я наблюдал за отсветами бассейна, метавшимися по стенам и потолку, как сельди.

Майкл сказал:

– Давай закончим.

И трое хором мы проскандировали:

 
Мы без Хенка проиграем —
          ведь один из лучших он!..
Но его мы понимаем —
          он священный чтит закон! [98]98
  Перевод А. Власовой.


[Закрыть]

 

Через несколько минут я пришел в большую спальню. Свет не горел. Я включил бра.

– Нет! – раздался возглас Марши.

Я выключил свет. Но перед этим успел увидеть, что она лежит не на своей кровати. На моей.

– Голова? – спросил я.

– Нет. Не хочу, чтобы ты меня видел.

Снаружи в комнату проникал свет фонаря над дорожкой. Я подошел к кровати. Протянул руку и провел ладонью по лицу Марши.

– Бедняжка. Очень больно?

Я почувствовал, как ее рука прикоснулась к моему поясу, к пряжке, расстегнула ее.

– Не очень, – ответила она. – Больнее было бы, если бы ты ничего не сделал.

Расстегнутые брюки упали на пол. Я вышел из них. Она нащупала резинку моих трусов.

– Я так боялась, что ты ничего не сделаешь. Только будешь смотреть на меня с презрением. Это убило бы меня.

Она стянула с меня трусы, несмотря на сопротивление воспрявшего члена. Я стал коленом на матрац. Моя ладонь съехала с ее щек на грудь под скользкой шелковой рубашкой. Она села. Обняла меня. Стала целовать – в лоб, в щеки, в шею, в губы, в подбородок. Я упал на нее. Ноги ее были раздвинуты. Рубашка задрана. Ее таз уже двигался навстречу. Мой член скользнул по влажным волосам и вошел в нее.

– Ох, Ричард! Мой Ричард! Где мы были?

Шла минута за минутой. Уже привыкнув к полусвечевому освещению, я разглядел ее лицо – открытый рот, распухшие губы. Глаза ее обморочно плавали между распухшими веками. От нее исходил отчетливый запах, густой и темный, как от битумной смолы в чане кровельщика. Я чувствовал, как удлиняется мой член и утыкается в какое-то неупругое препятствие. А потом бечевки, шнуры, нити, стягивавшие мое тело, как те, которыми был привязан к земле Гулливер, – все путы лопнули, и я опустошился.

3

Мы все становимся своими родителями – конечно, благодаря генам, но в не меньшей степени через накопление примеров и привычек. Вот и я на другое утро поднялся только в двенадцать. Когда Лотта сказала, что завтра с утра, «на свежую голову», у нее собрание Платоновского общества, на самом деле имелось в виду два часа пополудни. Норман жил примерно так же. Часто он читал спортивные страницы газеты и пил кофе в постели; затем по коридору перемещался в библиотеку и там – «в горизонтальном положении мне лучше думается» – распростирался на кушетке. Но не в дни съемок; тогда, если он вообще ложился спать, то вставал до света. Иногда брал с собой меня, а позже – и Бартона. Брат любит говорить, что я стал художником, разодрав его альбом и присвоив его коробку цветных карандашей, и это правда – свой первый натюрмортик я исполнил с его материалами. Однако задолго до этого я предпринял утомительное путешествие по северной части бульвара Сепульведа, через темный туннель и вниз в долину к Бербанку. С высоких холмов я разглядел большие красные кресты, которые Джек Уорнер намалевал на крышах своих павильонов, чтобы японские летчики принимали его студию за больницу. Это была первая иллюзия, с которой я столкнулся там, trompe d'œil [99]99
  Обман зрения ( фр.).


[Закрыть]
, подготовивший меня к живописи.

Например: помню, как со своей точки зрения, весьма еще близкой к земле, я смотрел на белый платок Нормана, всегда торчавший из грудного кармана; я заметил, как он схож с нарисованными облаками циклорамы над головой у отца, а те, в свою очередь, вторят кучевым облакам, плывущим по настоящему небу. Это ошеломляло, как супротивные зеркала в парикмахерской или, как до сих пор, картины Магритта – пейзаж, перед которым стоит мольберт с холстом или без.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю