Текст книги "Круглый счастливчик"
Автор книги: Леонид Треер
Жанр:
Юмористическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 20 страниц)
На перроне, когда дети повисли на нем, целуя загорелые щеки, Акилов слегка растерялся. Он смотрел на Ирину, стоявшую рядом, и смущенно бормотал: «Дочи, дайте же обнять нашу маму…»
Дома, когда после душа его усадили за стол и стали пичкать его любимыми блюдами, выкладывая свои новости и требуя подробного отчета от него, Акилов держался молодцом. Он описывал свою жизнь в Гаграх так забавно, что невозможно было удержаться от смеха, и девочки хохотали до слез.
Перед сном, когда Акилов остался наедине с Ириной, он почти был готов к разговору, но у жены был такой покорно-любящий взгляд, что у него не повернулся язык сообщить о своем уходе. Весь следующий день он готовился объявить решение, но к вечеру у младшей дочки вдруг подскочила температура. Сосед-врач определил ангину. Акиловы захлопотали вокруг девочки, и разговор, разумеется, пришлось отложить.
Между тем он думал о Галиме почти постоянно. Он ясно видел одну и ту же картину, как приезжает в Свердловск, свободный, счастливый, с небольшим чемоданом в руке, и как она встречает его. От этих мыслей он становился рассеянным; оставаться здесь, казалось, не было сил. Жена чувствовала, что с ним что-то происходит, но связывала это с болезнью ребенка…
Вскоре кончился отпуск, Акилов вышел на работу, и на него сразу же навалились дела. Из журнала вернули статью с просьбой срочно внести изменения. Приехал француз из Лиона, занимающийся теми же задачами, что и Акилов. Пришлось уделять ему внимание. Вдобавок, не ладился эксперимент, с которым Акилов связывал большие надежды. Домой он возвращался усталый, разбитый, и лишь спокойствие жены, уют квартиры и чириканье дочек приводили его в нормальное состояние. Он по-прежнему думал о Галиме. Но теперь представлял ее не так отчетливо, как прежде. Будто смотрел на нее сквозь стекло, залитое дождем. Он все так же намеревался поговорить с женой, но уже без былой решительности, с какой он вернулся из отпуска. Потом он несколько раз собирался написать в Свердловск и каждый раз откладывал, понимая, что получится ложь. Галиме нужен был он, а не его успокаивающие письма.
Вырваться из привычного, удобного мира оказалось гораздо тяжелей, чем он думал. «Да и где гарантия, – размышлял Акилов, – что жизнь с Галимой будет вечным праздником? Не приду ли я к тому, что имею сейчас, только в худшем варианте?»…
Постепенно душа его успокаивалась, боль несбывшейся надежды исчезла, и все, что случилось с ним в Гаграх, затерялось в одной из ячеек его памяти.
Лишь много месяцев спустя, в одну из зимних ночей, Акилов вдруг тихонько заплакал, как ребенок, потерявший во сне мать. «Галима!» – позвал он и проснулся.
Жена спала крепко и ничего не слышала.
НОРМАЛЬНЫЕ МУЖЧИНЫ
Из всей лаборатории один Румянцев не курил. Каждые полчаса кто-то из сотрудников ненавязчиво произносил: «Покурим!», и все привычно тянулись за сигаретами.
Вместе с дымом сотрудники выдыхали оригинальные замечания по самым различным вопросам, начиная от кадровых перемещений «наверху» и кончая тонкостями засолки огурцов.
И только некурящий Румянцев работал без перекуров.
В обычный скучный день, когда Наука, подталкиваемая учеными людьми, не спеша и поскрипывая двигалась к Истине, старший научный сотрудник Козаков подсел к Румянцеву. Затянувшись сигаретой, он задумчиво посмотрел на молодого коллегу и сказал:
– Честно говоря, Володя, ты меня удивляешь…
– Чем, Сергей Иванович?
– А ты сам не догадываешься?
– Нет!
– Взгляни, Володя, – тихо и озабоченно говорил Козаков, – в нашей лаборатории пятнадцать человек, Четырнадцать из них, в том числе три женщины, курят. И только ты один не куришь!
– Ну и что тут такого? – улыбнулся Румянцев.
– Понимаешь, в твоем поведении есть что-то нездоровое. Сам посуди, если бы курение было ненормальным явлением, то вряд ли подавляющая часть цивилизованного человечества курила бы…
– Возможно, – согласился Румянцев.
– Вот видишь, – мягко и укоризненно сказал Козаков. – Не курят, в основном, три сорта людей: те, кто серьезно занимаются спортом, те, кто не могут по состоянию здоровья, и те, кто пытаются противопоставить себя остальным. Спортом, как мне известно, ты не занимаешься?
– Не занимаюсь, – подтвердил Володя.
– Может быть, ты чем-то болен и скрываешь от нас?
– На здоровье не жалуюсь…
Наступило нехорошее молчание.
– Значит… это… противопоставляешь?
– Да что вы, Сергей Иванович! – растерянно произнес Румянцев.
Козаков забарабанил по столу желтыми никотиновыми пальцами.
– Странно все это, Володя, – сказал он, пристально глядя на Румянцева, – очень странно!
Сделав дымовую завесу, Козаков исчез.
На другой день он опять подсел к Румянцеву.
– Послушай, Володя, – сказал он, – а в детстве ты разве не пробовал курить?
– Пробовал, – ответил Володя, продолжая работать.
– Ну, и как?
– Не понравилось!
– А в зрелом возрасте пробовал?
– Пробовал!
– Не понравилось?
– Совершенно!
– А что именно тебе не понравилось?
– Все!
Сергей Иванович слушал Румянцева с печальным вниманием, как исповедь грешника.
– Скажи, Володя, а запах пачки сигарет тебе нравится?
– Вот запах табака – другое дело! – ответил Румянцев. – Это приятный запах!
Козаков оживился.
– Значит, еще не все потеряно. У тебя есть шансы стать, нормальным человеком…
Сергей Иванович закашлял. Он кашлял хрипло и долго.
– Между прочим, Володя, – продолжал он, кончив кашлять, – ты ведь до сих пор холост. Тут прямая связь с тем, что ты не куришь.
Румянцев недоверчиво хмыкнул.
– Я говорю совершенно серьезно. Находясь вдвоем с девушкой, некурящий должен все время о чем-то говорить, чтобы ей не было скучно. При этом легко показаться неумным или болтуном. Курящий же может спокойно молчать. Молчание погруженного в дым человека – загадочно, многозначительно и красиво. Отсюда и выражение – пустить дым в глаза.
Румянцев, подавленный железной логикой, молчал.
– Все твои друзья станут отцами семейства, а ты, талантливый, симпатичный, будешь сам гладить себе рубахи, питаться в столовых и одиноко стареть у холодного очага…
– Что же делать? – растерянно прошептал Володя, пораженный картиной надвигающейся одинокой старости.
– Курить! – четко и твердо произнес Козаков.
– Но мои убеждения…
– Убеждения пусть остаются!
– Но мне противно пускать дым в легкие…
– А ты все-таки пусти! Раз пустишь, другой – постепенно почувствуешь вкус. Я утверждаю, что каждый, кто в течение года будет выкуривать ежедневно полпачки сигарет, сможет начать курить.
– А если не получится? – засомневался Румянцев.
– Ты ничем не рискуешь. В крайнем случае, останешься некурящим. Зато в случае успеха жизнь твоя станет богаче. А когда-нибудь ты захочешь бросить курить, и ты начнешь бороться с самим собой. И, бросив курить, победив себя, ты испытаешь великую радость.
– А вы ее испытывали?
– Неоднократно!
– Ладно, – согласился Володя и пустил дым в легкие.
Через год он уже выкуривал по пачке сигарет в день и участвовал во всех перекурах, обсуждая достоинства ежовой икры, англо-аргентинский конфликт, шансы «Спартака» и прочие проблемы…
Когда в лаборатории появился новый сотрудник Ильин, все встретили его приветливо, но с жалостью: Ильин был некурящим!
Однажды к нему подсел Румянцев. Володя кашлял долго и хрипло. Кончив кашлять, он посмотрел пристально на новичка и задумчиво сказал:
– Знаешь, Дима, в некурящем мужчине есть что-то нездоровое…
ИНФОРМАЦИЯ ДЛЯ ПОТОМКОВ
В краеведческий музей Стыров попал случайно. До открытия магазина оставался час, а день выдался морозный, и мерзнуть на улице ему не хотелось. Тут Стыров и нырнул в теплый вестибюль музея. Пришлось купить билет, сдать пальто и знакомиться с достопримечательностями родного края.
В безлюдных залах дремали на стульях неподвижные смотрительницы, которых можно было принять за экспонаты. Музей был «типовой»: чучела животных, полезные ископаемые, макеты предприятий, портреты знатных граждан. Вместо того, чтобы подниматься по ступенькам истории (от древних времен – к настоящему и будущему области), Стыров двигался в противоположном направлении. Научно-технический прогресс угасал на глазах, и это было даже интересно.
В конце концов он очутился в зале, где за стеклом стоял скелет далекого предка, обитавшего на Земле около десяти тысяч лет назад. Стыров долго глядел на него. «Жил человек, – с грустью подумал он, – добывал пищу, волновался, кого-то любил, кого-то боялся, мерз, радовался, надеялся… А теперь торчат его мощи здесь, без имени, без фамилии, и всем наплевать, каким он был, что чувствовал…»
Стыров представил, как через несколько тысяч лет откопают его собственный скелет, выставят в каком-нибудь музее, и высокоразвитые потомки будут равнодушно скользить взглядом по его черепу, кидая реплики. Дескать, мелковат объемчик…
Картина эта почему-то задела Стырова. Из музея он ушел обиженный. Обида, правда, не помешала ему толкаться в магазине, где давали югославские смесители для ванной, и добыть-таки желанное чудо сантехники.
Поток житейских забот уносил его все дальше от музея. Но поздним вечером, выключив телевизор, Стыров вдруг вспомнил про утреннюю экскурсию. Перед глазами возник скелет безымянного предка. «Интересно, как он выглядел? Как жил? – думал Стыров. – Может, он был самым умным человеком своего племени. Или самым быстрым. Никакой информации – одни кости…»
О неизвестном предке он размышлял вполне спокойно. Но как только Стыров ставил себя на место экспоната, в душе рождался протест. Стыров, конечно, понимал, что для истории он – экземпляр малоценный. Был бы он великим ученым или крупным политическим деятелем – другой разговор. А если ты рядовой конструктор, какие могут быть претензии? Еще скажи спасибо, если попадешь в музей! И все же стоять безликим скелетом без роду, без племени казалось Стырову несправедливым.
Тут его и осенило. Надо заранее составить нечто вроде сопроводительной записки, дать краткое описание своей жизни. Когда будут его, Стырова, хоронить (дай бог, конечно, чтоб не скоро), записку эту пусть положат в гроб. А чтоб бумага подольше сохранилась, нужно поместить ее в специальную капсулу… Технические вопросы он отложил на потом, а пока что засел за текст.
Долго бился Стыров над первой фразой. Хотел начать так: «К грядущим поколениям!» Но звучало слишком громко. Он зачеркнул, написал другое предложение: «Тем, кто найдет мой прах!» Это начало ему тоже не понравилось. Перебрав с десяток вариантов, Стыров остановился на самом простом: «Глубокоуважаемые потомки!»
Дальше дело пошло быстрей.
«Прежде всего хочу поблагодарить товарищей, обнаруживших мои останки. Возможно, у Вас возникнут вопросы, связанные с моей биографией. О себе могу сообщить следующее…»
Стыров задумался. Начинать надо, наверное, с детства. Каким оно было? Детство как детство. Оно представлялось ему белым пароходом, с которого он сошел на берег давным– давно, а пароход поплыл дальше и растаял на горизонте… Стыров вздохнул. Отец с матерью частенько ссорились – из песни слов не выкинешь. Он не понимал причины родительских конфликтов и каждый раз ужасался той ненависти, с которой они спорили и кричали, и каждый раз был счастлив, когда они мирились… Нет, об этом времени писать нечего!
Может, сразу перейти к образованию? Скажем, так: «Еще в школе я проявил живой интерес к точным наукам и техническому творчеству. Опытные учителя помогали мне раскрывать способности».
«Будет врать-то!» – остановил себя Стыров. Способности были средненькие, учителя – тоже. Учился он не хуже других, но без «живого интереса». Посещал кружок «Умелые руки», выпиливал лобзиком оленей – надоело. Записался в драмкружок. Ставили «Горе от ума». Он хотел играть Чацкого, а ему предложили Молчалина. Обиделся, ушел из драмкружка. Что еще было? Дружил с девочкой, у нее была странная фамилия Крюшон. В девятом классе активно целовались, потом она переехала в другой город. Кому все это интересно?
Другое дело – учеба в институте, веселая пора. Стыров стал вспоминать, что конкретно веселого происходило в те годы? Разумеется, КВН. Институты соперничали, факультеты. Остряки были героями дня. В команду Стыров, правда, не входил, но болельщиком был заядлым. Что еще? Ну, танцы в общаге, пирушки в дни стипендий. А в основном, конечно, лекции, семинары, сопромат, диамат и прочая скука… Словом, студенческие годы Стыров тоже пропустил.
Так он добрался до конструкторского бюро, где трудился уже почти двадцать лет. Чем похвастаться? Девять рацпредложений, четыре благодарности, дважды избирался в местком. С начальником, правда, не повезло: дуб фантастический! И все двадцать лет он под этим дубом. С таким шефом не выйти Стырову в ведущие конструкторы. А здоровье у шефа просто бычье, и до пенсии ему далеко. Сколько раз собирался Стыров найти другую работу, но все откладывал и, похоже, никуда уже не уйдет. Да что об этом говорить!
Ну, а в личном плане какие успехи? Тут все в порядке. Одной дочке пятнадцать, другой – двенадцать. Обе – красавицы. И женой он доволен: преподаватель в пединституте, культурная, толковая. Один недостаток: психика неустойчивая. Сейчас смеется – через минуту плачет. И не понять, над чем смеется и почему плачет. Стыров вспомнил Раю Шаврину из КБ и мечтательно вздохнул. У Раисы замечательный характер. Веселая женщина. Пироги печет такие, что мужики стонут, когда едят. Между прочим, незамужняя…
Долго ворошил он свою жизнь, ища значительные факты, чтоб предстать перед потомками в достойном виде. Но в голову лезла разная ерунда типа парниковой системы, которую он внедрил на своей дачке.
В конце концов Стыров нашел выход: в два счета набросал он на бумаге стандартную автобиографию, какую пишут для отдела кадров. «Суховато, конечно, – подумал он, перечитав написанное, – зато четко, сжато, без лишних эмоций. Кому надо, те оценят…»
И еще одна удачная мысль пришла Стырову в голову: приложить к автобиографии фотокарточку, чтобы потомки смогли представить его внешность. Он достал из шкафа альбом и начал извлекать из него снимки, раскладывая на столе в хронологическом порядке. И вдруг Стыров разом увидел всю свою жизнь, спрессованную в три десятка мгновений: от пожелтевшей фотографии, где лупоглазый младенец лежит на животе, таращась в объектив, до прошлогоднего снимка, сделанного для документа (костюм, галстук, строгий взгляд).
Он смотрел на эту странную галерею собственных портретов, и сердце сжималось от тоски. Словно упустил, прошляпил он нечто важное, главное, и не вернуть теперь, не наверстать. Словно был виноват в чем-то перед этим лупоглазым младенцем…
Стыров вздохнул, вернул фотографий в альбом, не спеша порвал автобиографию и пошел в спальню. Жена, демонстративно отвернувшись к стене, делала вид, что спит. Он тоже сделал вид, что быстро уснул. Так они и лежали, спиной друг к другу, думая каждый о своем, пока сон не сморил их окончательно.
Двенадцать неотправленных писем
НЕОБХОДИМЫЕ ПОЯСНЕНИЯ
Примерно полгода назад я приобрел в комиссионном магазине письменный стол старинной работы. На вид ему вполне можно было дать лет сто. Массивный, как бегемот, темный и огромный, он внушал уважение. Я купил его с тайной надеждой, что столь солидное рабочее место будет способствовать рождению не менее солидных произведений.
Разговорчивая продавщица сообщила мне, что владелец стола скончался на прошлой неделе от инфаркта, родных и близких у него практически не осталось, прилетела лишь дальняя родственница, которая и сдала мебель в «комиссионку».
Когда громоздкая покупка очутилась в моей квартире, я счел необходимым опрыскать стол «Примой», опасаясь известных насекомых, Вытащив нижний ящик, я неожиданно обнаружил у задней стенки тумбы пачку писем. Очевидно, она каким-то образом вывалилась из ящика и осталась никем не замеченной.
Писем было двенадцать. Судя по датам, они писались в разные годы, причем одним и тем же почерком, напоминающим растянутую спираль электроплитки. После недолгих колебаний я прочитал их. Самым удивительным было то, что все двенадцать писем оказались… неотправленными. Человек, который их писал (автором был, по-видимому, прежний владелец стола), не рассчитывал, что они будут кем-то прочитаны.
Не стану строить догадки и высказывать свои впечатления об этой «корреспонденции». Мне кажется, это лучше сделает читатель, когда сам познакомится с письмами. Скажу лишь, что письма публикуются в той последовательности, в какой они были написаны. Изменены лишь фамилии автора и людей, к которым он обращался.
Письмо первое. ПЕВИЦЕ
Здравствуйте, уважаемая Марина Садовская!
Отчества Вашего, к сожалению, не знаю, так что вынужден обращаться к Вам по имени. Сегодня смотрел по телевизору концерт с Вашим участием и, знаете, ужасно захотелось поговорить с Вами. Только, ради бога, не подумайте, что я из тех зануд, которые учат всех и каждого, как надо жить и работать.
Конечно, такие послания Вы получаете мешками. И кто только Вам не пишет! Это и понятно: звезда, кумир и все прочее. Честно говоря, мне даже неловко – человек завален письмами, а я подбрасываю ему еще одно. Да еще, вдобавок, считаю, что уж мое-то письмецо самое интересное для Вас и нужное…
Время сейчас позднее, во всех домах окна темные, а мне не спится. Ну, со сном у меня вообще дела неважные, случается, бодрствую до утра. Раньше я пытался бороться с бессонницей, но потом махнул рукой. Где-то даже вычитал, что бессонница – спутница одинокого человека. Так что после полуночи мозг мой работает вовсю, мыслей столько, что голова пухнет. А поделиться, увы, не с кем… Впрочем, я отвлекся, извините.
Впервые, Марина, я увидел Вас лет шесть назад. Как сейчас помню, октябрь месяц, сыро, ветрено, за окном моросит дождь, словом, унылая пора. Включил я свой «Рекорд» – и вдруг на экране Вы! Ни на кого не похожая. Я, признаться, к эстраде равнодушен. Все эти электрогитары, современные ритмы, похожие друг на друга песни и исполнители – вся эта шумная легковесность меня раздражает, Но вы – совершенно иное явление. В вас я обнаружил и глубину, и Личность, и много такого, что не могу описать словами, а могу лишь чувствовать…
С тех пор, Марина, я не пропускаю Ваших выступлений. В прошлом году Вы гастролировали в нашем городе, и мне удалось попасть на Ваш концерт. Для этого, правда, пришлось переплатить спекулянту десять рублей, но я готов был отдать за билет и больше. Жаль только, что место было в двадцать первом ряду. Хотя, с другой стороны, лицом к лицу, как говорится, лица не увидать…
Только не подумайте, что я из тех фанатиков, которые при виде «звезды» теряют рассудок и для которых фото кумира с автографом – предел мечтаний. Мне достаточно того удовольствия, которое я получаю от Вашего пения. Хотя, сознаюсь, Ваше появление на, экране телевизора для меня всегда праздник. Даже привычка появилась – накануне Ваших выступлений почти всегда бреюсь. Вам это, конечно, покажется странным чудачеством, ну так я и есть человек странный. Живу я замкнуто, уединенно, после работы – сразу домой, общаюсь, в основном, с книгами, газетами, телевизором и оттого, наверное, помаленьку дичаю…
Опять отклонился от темы, извините. Так я, пожалуй, и не доберусь до главного, из-за чего сел за письмо.
Собственно говоря, цель моего письма тоже в каком-то смысле странная. Я решил поделиться с Вами, дорогая Марина, некоторыми опасениями за Вашу творческую судьбу. Вас, должно быть, удивит такое заявление. Чего ради, спрашивается, дилетант лезет со своими опасениями! Но иногда, знаете ли, человеку со стороны легче заметить то, на что не обращают внимание профессионалы.
Мне еще раньше показалось, а сегодня я в этом убедился, что Вы переживаете нечто вроде спада. Другие, возможно, этого спада не замечают. Ведь внешне, вроде бы, ничего не изменилось. Вы по-прежнему хороши, смотреть и слушать Вас – одно удовольствие. Но я – то воспринимаю Вас, если так можно выразиться, оголенными нервами. Звучит высокопарно, но это так. Человек я очень чувствительный. Особенно если говорить о людях, чьи судьбы мне далеко не безразличны. (К мысли о моей сверхчувствительности отнеситесь, пожалуйста, серьезно! В 1962 году, будучи в командировке во Фрунзе, я проснулся среди ночи от острого желания покинуть гостиницу. Так змеи и прочие гады покидают свои норы, предчувствуя землетрясение. Впрочем, я остался лежать в постели, а через семь часов действительно произошло слабое колебание почвы. Как видите, обостренность моих органов – не выдумка).
Какие же признаки спада я у Вас заметил? Раньше Вы каждую песню превращали в маленький спектакль. Смотришь, бывало, и думаешь: господи, да ведь она могла бы с блеском сыграть в любой трагедии и комедии! Но теперь почему-то Ваш театр начинает уступать место обычным эстрадным приемам. По-человечески, наверное, Вас можно понять: игра требует много сил, гораздо проще только петь. Тем более что популярность все равно гарантирует Вам успех у публики. Но мне, преданному Вам зрителю, очень не хочется, чтобы Вы сдавали позиции. Природа, Марина, наделила Вас таким талантом, что Вы просто не имеете права успокаиваться на достигнутом.
И еще мне показалось, что Вам начал изменять вкус при выборе песен. Ну зачем Вам понадобился этот пошлый шлягер «На крыльях любви»? К чему было выходить на сцену с глупой песенкой «Не обнимай, не понимая»? Ах, если бы Вы знали, как мне было за Вас обидно. Мне так и хотелось крикнуть в телевизор: «Садовская, что Вы с собой делаете?!» Поверьте, я испытывал горечь, когда Вы пытались расшевелить зал, приглашая публику бить в ладоши. А ведь прежде Вы до этого не опускались – зал сам откликался в нужные моменты…
Только не обижайтесь, Марина, на мои замечания. Повторяю, будь Вы мне безразличны, не сидел бы я во втором часу ночи, размышляя о Вашей судьбе. Я боюсь, что успех сыграет с Вами злую шутку. Он ведь убаюкивает, завораживает, а зритель жесток. Сегодня он хватает сумки, кошельки, кулоны с изображением кумира, а завтра – забывает о нем навсегда. Чтобы удержаться на гребне, нужен вечный поиск. Не правда ли?
Возможно, я ошибаюсь, но мне кажется, что Вам не хватает режиссера, который обладал бы незаурядной фантазией. Знаете, даже мне, дилетанту в эстраде, иногда приходят в голову более интересные решения. Вот, скажем, песня «Не улетай», которую Вы часто исполняете. Я бы ее подал зрителю так.
В глубине сцены, на огромном экране, возникают в темноте кинокадры: ночной аэродром, самолеты, самолеты, самолеты… К взлетной полосе медленно ползет авиалайнер. Грохот двигателей. Мигание бортовых огней. Светящаяся цепочка иллюминаторов. Несколько минут до старта… Вы появляетесь незаметно, хрупкая и беззащитная на фоне реактивной техники. На Вас длинный свободный плащ вроде балахона. Потоки воздуха раздувают его, как бы гоня Вас прочь от самолета. Вашего лица не видно – лишь маленькая фигурка в полумраке сцены… Гул двигателей стихает вдали, куда уполз для взлета лайнер с любимым. Тогда только Вы начинаете петь. Луч прожектора выхватывает Ваше лицо, возможно, по нему бегут слезы… Песня звучит, как мольба, как заклинание. Но судьба беспощадна: на экране проносится взлетающий «ИЛ-62». Воздух содрогается от рева двигателей. И резко – тишина. Звездное небо – и тишина. Любимый все-таки покинул Вас. И тогда с пронзительной болью Вы поете последние строки, медленно растворяясь во тьме…
Разумеется, это лишь грубая схема. Детали можно уточнить. Например, Вы бредете среди берез, а самолеты проносятся низко над рощей. Чем плохо? Или взять песню про журавлей. Я бы опять использовал экран, по которому пустил бы журавлиный клин. Они летели бы и курлыкали, так это, знаете, щемяще курлыкали, чтоб за душу хватало. А Вы бы пели… Представляете, Марина, какое в сумме получилось бы воздействие! Самый черствый зритель не удержался бы, пожалуй, от слез, Не стану перечислять все, что придумалось во время моих ночных «вахт». А фантазирую я во тьме частенько. Как говорится, строю прожекты. Конечно, чепухи рождается изрядно, но иногда возникает кое-что занятное. Бывает даже, что хочется тут же вскочить с постели и взяться за осуществление замысла. Но, согласитесь, никто не позволит мне вторгаться в чужой огород, каждый сверчок должен знать свой шесток…
Осмелюсь спросить Вас, Марина, как Вы представляете свою жизнь лет, скажем, через пятнадцать! Я потому задал этот вопрос, что человек, пока он молод, редко размышляет о своей дальнейшей судьбе. Старость ему кажется чем-то бесконечно далеким, а про смерть он и вовсе не думает. Как сказала в автобусе одна старушка, молодость прошла – не сказалась, старость пришла – не спросилась… Процесс вполне естественный, ничего страшного в нем нет. Однако женщины почему-то воспринимают «закат» чуть ли не как трагедию. Вот почему я завел разговор на эту деликатную тему. Для эстрадной певицы думать о своем будущем просто необходимо, поскольку она рано или поздно вынуждена расстаться со сценой. Певица, как и спортсмен, должна уходить вовремя. Мне вспоминается история одного известного футболиста, любимца болельщиков. Он позволил себе поиграть пару лишних лет и в результате дождался свиста трибун. Те, кто недавно восхищались им, теперь орали ему: «С поля!». Мне было бы обидно, если бы с вами произошло то же самое. В театре или на концерте, понятно, свистеть не будут, там публика повежливей. Но что может быть для людей Вашей профессии печальней такой вежливости!
Вам, наверное, эта тема неприятна, но Вы не должны обижаться на человека, который искренне желает Вам добра. При расставании со сценой многое, конечно, будет зависеть от Ваших близких, в частности, от мужа. Спокойная семейная гавань – лучшее пристанище после долгого плавания. Ходят слухи, что Вы недавно развелись… Скорей всего, это обычная сплетня, распространяемая обывателями. Впрочем, развод – дело житейское, особенно для людей искусства. Возможно, я ошибаюсь, но мне почему-то кажется, Марина, что Вы, как и я, человек одинокий. То есть, друзей у Вас, не сомневаюсь, хоть пруд пруди. Но в смысле душевной близости, по-моему, Вы одиноки. Хотелось бы, чтобы рядом с Вами был настоящий Друг, способный понять и поддержать Вас в трудную минуту. Мне в голову даже пришла бредовая мысль, что я вполне мог бы стать таким Другом, хотя я старше Вас лет на двадцать…
Письмо свое заканчиваю. Поймите меня правильно, я не пытался Вас поучать. Еще раз прошу не обижаться за советы. Помните, среди миллионов телезрителей есть один, который искренне стремится быть Вам полезным.
Желаю Вам успехов и личного счастья.
Снегирев Александр Георгиевич
P. S. Интересно, как она реагировала бы на мое послание?
Скорей всего, посмеялась бы…
Письмо второе. В РЕДАКЦИЮ ГАЗЕТЫ
Уважаемые товарищи!
Начну с комплимента. Ваша газета уже давно играет в моей жизни роль умного собеседника и друга. Если я по какой-то причине не успеваю просмотреть свежий выпуск, то чувствую себя не в своей тарелке, словно не сделал что-то важное и необходимое.
Во вчерашнем номере вы обратились к читателям с просьбой – рассказать о самом интересном и незабываемом случае, который произошел с ними, читателями, в уходящем году. На подобные предложения я никогда не отзываюсь, хотя сам, признаться, люблю читать интересные письма, которые регулярно печатаются в вашей газете. Но на сей раз, ознакомившись с вашей просьбой, я невольно ударился в воспоминания, стал ворошить прожитый год, пытаясь обнаружить «самый интересный случай»… Потратив на это занятие почти всю ночь, я так и не нашел, что искал. Откровенно говоря, сие обстоятельство кольнуло меня довольно неприятно. Как же так, думал я, неужели за триста шестьдесят пять дней в моей жизни не произошло ни одного заслуживающего внимания события? Пусть даже горького, но такого, чтоб врезалось в память. Чтоб я без колебании мог ткнуть в него пальцем и сказать: «Вот эпизод, который я буду помнить долго!»
Вновь и вновь я просматривал уходящий год, боясь смириться с отсутствием «пика», и сегодня, наконец, наткнулся на событие, которое вполне можно считать интересным. Назвать его незабываемым не решаюсь, поскольку умудрился забыть о нем. Объясняется это, вероятно, тем, что дело происходило в самом начале года, а нынче уже декабрь.
Вам этот случай, скорей всего, показался бы лишь забавным пустяком. Вот еще одна причина, удерживающая меня от отправки письма в газету. Впрочем, я с удовольствием восстановлю для себя все подробности того январского дня.
Начать, наверное, следует с пятницы, когда начальник вызвал меня и стал нудно объяснять, что наш институт шефствует над детским садом «Колокольчик» и что долг каждого сотрудника внести лепту в дело обеспечения «счастливого детства»… После длинного вступления он сообщил, что завтра, то есть в субботу, я должен поучаствовать в благоустройстве «Колокольчика».
Первой моей реакцией было скрытое возмущение. С какой стати я, холостяк, обязан работать в садике? Пусть этим занимаются родители, чьи дети туда ходят! Так следовало ответить, наотрез отказавшись от задания. Но я заранее знал, что было бы потом. Шеф напомнил бы о совести, о решении местного комитета и о том, что никто еще, кроме меня, не отказывался помочь детворе. Он смотрел бы на меня осуждающе, точно я пытался сорвать важнейшее мероприятие. Словом, возникла бы тягостная ситуация, которую я переношу плохо. Вдобавок, он мог бросить упрек, что хоть я и холост, но у меня есть сын, которому выплачиваю алименты, и так далее и тому подобное… Короче говоря, мне было проще молча согласиться, что я сделал без всякого желания.
В субботу, к девяти утра, я пришел в «Колокольчик». Настроение, разумеется, было паршивое. День выдался ясный, не очень морозный – градусов пятнадцать. В такую субботу хорошо поваляться в постели часиков до одиннадцати, потом, не спеша, позавтракать, сходить в киоск за газетами, подышать свежим воздухом, вернуться домой и читать до самого обеда. Вместо этого мне предстояло шуровать лопатой…
Кроме меня явились еще двое из нашего института. С одним из них, невысоким, полноватым говоруном в очках, я при встречах здоровался. Фамилия его, если не ошибаюсь, была Шароцкий или Шарецкий, точно не знаю. Второго, парня лет двадцати пяти, я раньше не встречал. Позже узнал, зовут его Гена, недавно устроился к нам электриком.
Встретила нас энергичная тетка, похоже, заведующая садом или завхоз. Разговаривала она с нами в приказном тоне, словно старшина с новобранцами. Задание она подсунула такое: слепить на площадке для игр какую-нибудь фигуру из снега, чтобы дети могли на нее лазить. Выдав нам лопаты, рукавицы, шланг, женщина исчезла, пообещав вернуться через пару часов…