Текст книги "Книга юности"
Автор книги: Леонид Соловьев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)
– А мне и не в чем раскалываться, – ответил я.
– Сколько судимостей? – спросил старший.
– Ни одной. Под судом ни разу не был.
– А откуда же знаешь, слово «раскалываться»?
– Догадался. Не так уже трудно.
– Хитрить не советую.
И пожилой протянул мне книжечку – удостоверение. «Коренев. Старший инспектор Центророзыска. Москва», – прочел я.
– Значит, вы из Москвы?
– Да, с Петровки. Помнишь небось?
– Я не могу помнить, никогда в Москве не был.
После этого чекисты просматривали репродукции, тетради, книги Барышникова, Коренев вскрыл пакет и прочитал мое заявление в Ходжентский райисполком.
– Думал посылать?
– Для этого и писал.
Заявление очень помогло. Коренев мне поверил. Но все-таки отправил меня в сопровождении милиционера и чекиста с усиками в Полван-Таш, чтобы мулла подтвердил свою вчерашнюю беседу со мною. Мулла подтвердил, хотя и смотрел при этом на меня волком. Подтвердили и служки и возница вчерашней арбы. Мое положение упрочилось, и на обратном пути я был куда веселее. Да и чекист с усиками тоже отошел и теперь разговаривал со мною охотно.
Коренев выслушал его доклад, обратился ко мне:
– Допускаю, что ты говоришь правду. Потом проверю, конечно, а пока допускаю. А вот когда ты вернулся на арбе из Полван-Таша и никого здесь не застал, ты ничего не заподозрил?
– Заподозрил, – ответил я.
– Что именно?
– Убийство. Может быть, это очень глупо…
– Вовсе не глупо, – прервал меня Коренев. – Ты правильно заподозрил. Здесь определенно убийство, если, впрочем, ты говоришь правду.
– Чистую правду.
– Тогда здесь убийство. Для того тебя и отослали в Полван-Таш к мулле, чтобы ты не мешал спрятать труп. Да, тебе повезло в прошлую ночь. Не в эту, а в прошлую.
– Чем? – не понял я.
– Да тем, что жив. Им все равно было хоронить – одного или двух.
Верно, могли ведь убить! Я испугался и сам почувствовал бледность на своем лице. Вообще мне свойственно пугаться задним числом, когда опасность уже миновала, то же самое было со мною и на войне.
– И спрятан труп где-нибудь здесь, поблизости, – продолжал Коренев. – Унести далеко они вдвоем не могли.
– Может быть, на арбе какой-нибудь мимоезжей, – подсказал я.
– Да нет, зачем бы им показывать убитого еще одному человеку? Места хватит и здесь вокруг. Будем искать. Ты нам здорово помог, – обратился он ко мне уже совсем доверительно. – Если бы мы здесь никого не застали, то подумали бы, что Барышников просто ушел.
– А по какому делу вы его ищете? – спросил я. Коренев промолчал в ответ.
И мы стали искать. Осмотрели лопаты, найденные в соседнем домике. Ну что ж, лопаты как лопаты, по ним ничего не узнаешь. Коренев, однако, попробовал копать глинистую, высохшую в камень почву. Лопаты не брали ее. А по другую сторону домиков, ближе к тугаю, почва понижалась и была много мягче, отсюда и следовало начинать поиски.
Искали весь день, ничего не нашли. Вечером один из милиционеров съездил в Полван-Таш, привез нам лепешек, кислого молока и печеной рыбы, распяленной на ивовых рогульках. За ужином Коренев сердился и ворчал на меня:
– К мулле вовсе и ходить не следовало. Отошел бы немного, вернулся, засел где-нибудь в кустах и посмотрел, где хоронят.
– Да я, когда шел к мулле, ничего не подозревал. Это уже после.
– Вот тебе раз! Собираются хоронить русского по мусульманскому обряду, и он спокойненько идет к мулле договариваться, и в голове у него не возникает никаких подозрений! Даже и непонятно. Ведь и людей этих ты видел впервые! Должен был заподозрить. Такой зевок! В розыске за это выгоняют со службы.
А я-то думал просить его о поездке с ним в Москву, о работе в розыске. Теперь, конечно, это все бессмысленные мечтания.
Не принес успеха и второй день поисков. Коренев помрачнел, сказал только:
– Раз есть ниточка, должен быть и узелок. Но где искать?
Под «узелком» он подразумевал труп Барышникова, под «ниточкой»– дело, ради которого приехал сюда из Москвы. Какое-то очень серьезное дело, верно политическое.
Я ушел спать на крышу, но глаза не смыкались, мысли не затуманивались. Мы искали могилу Барышникова в тугае и около тугая, а его могли похоронить в степи, близ бугров. Кричали ночные птицы, выли и хохотали шакалы. Вдруг меня осенило: почему шакалы воют не в тугае, как прошлой ночью, а в открытой степи? Может быть, привлечены запахом тления, ведь они любят кладбища.
Я спустился по лестнице. Милиционеры спали при лошадях, вдвоем на одной кошме. Я разбудил их, в это время из открытого окна послышался голос Коренева:
– Кто там? В чем дело?
Оказалось, он тоже не спал. Вдвоем мы пошли на хохот и вой шакалов, они мелькнули серыми тенями, разбежались. Ночь была светлой, безветренной, шагов через пятнадцать я почувствовал смрад тления. Почувствовал и Коренев и дрогнувшим голосом сказал:
– Здесь!
На рассвете труп был извлечен из неглубокой впадины, закиданной комьями глины. Меня стошнило от нестерпимого смрада. Милиционеры держались поодаль.
Коренев с помощником осмотрели труп и не обнаружили никаких признаков насильственной смерти. Но почему тогда его стремились похоронить тайно, без лишних глаз? Дело запутывалось.
– Езжай в Ходжент за гробом, – сказал Коренев своему помощнику. – Повезем на вскрытие.
Долго тянулся этот безветренный жаркий день. Над простыней, которой накрыл мертвого, неотступно висели два коршуна, иногда, накренившись, описывали в небе медлительный круг и опять повисали. А еще говорят – у птиц нет обоняния. Коренев ушел в комнату и сидел там над тетрадями Барышникова. Потом позвал меня.
– Ты мог бы описать наружность этого Ивана Ивановича? Дать словесный портрет.
Я начал описывать:
– Волосы взлохмаченные, полуседые…
– Ну, волосы, положим, он причешет или снимет вовсе.
– Лет на вид больше сорока… Скорее пятьдесят.
– Это с похмелья. Да точно ли был он пьян?
– По-моему, да.
– А может быть, и нет? Бутылок из-под спиртного не обнаружено. Может быть, не пьян, а одурманен каким-нибудь наркотиком?
– Разве это не все равно?
– Для нас не все равно. Дальше. Цвет глаз? Неопределенный. Точнее. Серо-зеленый. Передние зубы все целы? Не заметил. Эх, ты!
Я продолжал рисовать словесный портрет, и он не удавался на словах, но в памяти моей Иван Иванович вставал так ясно, словно бы сидел сейчас напротив, и я слышал его слегка сиповатый голос, выделявший в размеренных, закругленных фразах точки и запятые, как при чтении по книге. Говорят, в человеке с годами все может измениться, кроме голоса, и голос Ивана Ивановича был мне знаком, когда-то давно я где-то слышал этот голос… но где и когда?
– Не густо, – сказал Коренев, просматривая исписанный листок. – А если бы ты чисто случайно встретил где-нибудь этого Иванова, ты смог бы его опознать?
– Конечно, опознал бы.
– Так вот, если встретишь… на это очень мало шансов, но если, то постарайся задержать.
– Мне бы какую-нибудь бумажку от вас для задержания в случае встречи.
– Нет, такой бумажки я дать не могу. А просить могу, поскольку ты уже все равно этому делу теперь сопричастен. Вот я и прошу.
Скупо, в немногих словах он рассказал мне суть дела. В Москве из Музея изящных искусств были украдены несколько полотен старинных мастеров – Рембрандта, Тициана, Корреджо. Эта кража взбаламутила весь мир. Общую стоимость похищенных картин определяли в два миллиона, хотя в действительности картинам цены просто не было. В Москве упорные поиски привели в Останкино, в дом одного старого художника, который втайне писал картину религиозного содержания, в то время как его сын, тридцатилетний балбес, изучал искусство колокольного звона. Оба они оказались прямо не причастными к этой краже, но от них следы потянулись в Среднюю Азию. Похищенных картин в СССР никто бы не купил, их украли «на экспорт», а в Средней Азии как раз была самая удобная для перехода граница. Удалось почти с полной несомненностью выяснить, что украденные полотна хранятся у Барышникова. Сам Барышников, а по настоящей фамилии Авдеев, был до революции московским богачом, знатоком и собирателем старинной живописи; художник из Останкина в свое время бывал у него. Запутавшись в одном из многочисленных заговоров против Советской власти, Авдеев, еще в двадцать первом году бежал из Москвы и под фамилией Барышникова укрылся в Средней Азии, на метеорологическом пункте. Здесь, в пустынных предгорьях, было почти невозможно его обнаружить, но Коренев обнаружил и со своим помощником приехал к нему. Только вот опоздал – Иванов появился здесь раньше. Одноглазый старик был по всем признакам заодно с Ивановым, верно – бывший басмач, присланный с той стороны от англичан, проводник через границу. Если так, значит к похищению картин были причастны и англичане. Впрочем, все это еще нуждалось в проверке, так же как и отношения Иванова с Барышниковым: из одной они преступной шайки или из разных, враждующих, а может быть, Иванов действовал вполне самостоятельно, по приказу, полученному с той стороны?
– Говорю не для разглашения, – закончил Коренев. – Только потому говорю, что, может быть, ты встретишь где-нибудь этого Иванова. Чтобы ты знал, кого задерживаешь. И не в одиночку, позови кого-нибудь на помощь.
Я, конечно, читал и Конан-Дойла и дешевые книжечки в цветных обложках – Нат Пинкертон, Ник Картер, русский сыщик Иван Путилин. Но услышать историю настоящего крупного преступления от настоящего сыщика, беседовать с ним наедине, удостоиться от него поручения задержать преступника, если доведется встретить его! Моя голова пошла кругом.
Вернулся чекист с усиками. За ним расхлябанно тащилась арба, хрустя колесами по солончаку, – везла гроб.
– Сменщик твой придет завтра, – сказал мне чекист. – Просили еще одну ночь подежурить.
Через час все уехали, увезли покойника, репродукции, книги, тетради. И еще ночь провел я на крыше, один-одинешенек между рекой и горами. Не спалось, ночь плыла, переполненная своими звуками, в тугае выли, хохотали шакалы. А я неотступно думал об Иване Ивановиче – вот если бы он пришел, и мне бы удалось, прыгнув на него с крыши, повергнуть его на землю и связать! Вот уж верно, что мальчишество не кончается с мальчишеским возрастом, а, постепенно убывая, сопровождает человека еще долго, порой до могилы.
Утром приехал из Ходжента новый метеорологический наблюдатель, невзрачный, худенький, в очках, в парусиновой толстовке и обвисших брюках. Я сдал ему пункт и с той же арбой поехал к железной дороге.
– Стойте, стойте! – закричал новый метнаб, выбежав на крыльцо. – Вы забыли тетрадь!
Я поблагодарил его, взял тетрадь; так она и осталась у меня до сих пор – философические заметки Барышникова о Мадонне Сикстинской. Арба миновала тугай, выехала в плоскую, грязно-белесую солончаковую степь и поплыла расшатанно и скрипуче, по наезженной дороге к парому. Солнце уже палило, небо посерело и замутилось, очертания холмов расплылись и стали невнятными, но снеговые вершины хребта, как и всегда, сияли первозданной белизной. Возница-арбакеш вытянул правую ногу вдоль по оглобле и завел бесконечную песню о том, что видел на пути, а видел он одно и то же: скучный сероватый блеск солончака, сухие пучки бурой верблюжьей колючки, хохлатых песочного цвета жаворонков, камнем, отвесно падающих на землю. Я закрыл глаза и забылся, утомленный расхлябанными пошатываниями арбы.
Очнулся от крика и стука: мы были на берегу Сыр-Дарьи, у причала, и одна из арб, пришедших ранее, грузилась на паром. Лошадь пятилась, возница хлестал ее под живот, наконец лошадь судорожно прыгнула через щель, отделявшую паром от причала, загрохотала копытами по доскам, и огромные колеса арбы медленно перевалили на дощатый настил. Подошла на погрузку вторая арба, а мой возница отъехал немного в сторону, чтобы напоить лошадь; она, увязнув по колена в иле, медленно и долго сосала желтую воду, вздувая бока, а возница тонко и тихо подсвистывал ей. Наконец и мы погрузились, и паромщики отвалили, трудно ворочая бурлящее рулевое весло. Вода блестела жарким, слепящим блеском. А на том берегу опять потянулась солончаковая степь, сменившаяся вскоре барханами, поросшими янтаком.
Здесь-то, в барханах, я и поймал себя: ведь я и дремлю и качаюсь на арбе, а сам неотступно, какой-то затылочной частью мозга все время думаю об одном: где и когда слышал я раньше голос Ивана Ивановича?
Впереди уже виднелось белое пустынно-скучное и голое здание железнодорожной станции, мне предстояло отправиться отсюда к Ташкенту. До поезда оставалось еще два часа, я отпустил возницу и пошел искать местечка в тени. В садике за станцией росли только мелколистные акации с пожелтевшими уже стручками, тень здесь была сквозная, словно бы от растянутой рыбачьей сети, и я побрел по солнцепеку дальше, к желтой башне водокачки, и сел прямо на землю, на теневой стороне. Бетонный цоколь башни был покрыт надписями, сделанными карандашом, углем и мелом. «12 февраля уехал в Бухару, Гирька Черт», «Из Мургаба в Джелал-Абад, Виноватый Павел», «Степан Прыгунок, на гастроли в Коканд, проездом через Ходжент» и множество других надписей. Я и раньше знал, что железнодорожные водокачки избраны ворами, воришками и просто бродягами для осведомления друг друга о переездах. «Гирька Черт» и «Прыгунок»– это, конечно, мелкие воришки, карманники, а вот «Виноватый Павел»– это, верно, из крупных, может быть, медвежатник, недаром и почерк у него уверенный, крупный… Интересно, знают ли в уголрозыске о тайне железнодорожных водокачек? Наверно, не знают, а могли бы извлечь из этих надписей немало полезного для себя… А вот Иван Иванович здесь не будет писать, слишком крупная птица… Но где же все-таки я слышал его сиповатый голос? Где и когда?..
Это неотвязное бессилие вспомнить становилось уже мучительным, оттесняя все другие мысли. Я в сотый раз начал перебирать в памяти различные случаи, встречи. Нет, все не то. И вдруг дыхание мое остановилось. Ну, конечно, вот оно! Катя Смолина, суд, показания доктора Сидоркина… Вот где я слышал этот голос! Доктор Сидоркин!.. Как я сразу его не узнал!
Теперь нужно было спешить в Ходжент – возможно, Коренев еще там. Я побежал на станцию. Ходжентские извозчики уже съезжались к поезду на своих новеньких блестящих фаэтонах, запряженных парами. Нигде я не встречал таких шикарных извозчиков, как в Канибадаме и в Ходженте, – за два рубля они возили пассажиров лихо, наперегонки, свесившись на козлах, гикая, свистя и щелкая кнутом. На этот раз мой извозчик, в расчете обернуться и еще успеть к поезду, превзошел все рекорды, мигом домчал меня в Ходжент, схватил два рубля и умчался обратно, свесившись на козлах, гикая, свистя и раскручивая кнут над головой.
Я пришел в районную милицию, спросил о Кореневе. «Здесь, – ответил мне дежурный. – А кто его спрашивает?» Через минуту вышел Коренев, по моему лицу понял, что я принес важное известие. «Этот Иван Иванович на самом деле…»– начал я, даже не поздоровавшись. «Обожди, – остановил меня Коренев, – пойдем». Мы прошли в пустую комнату по соседству.
– Ну что? – спросил Коренев.
– Этот Иван Иванович… я вспомнил… на самом деле он врач Сидоркин из Кокандской железнодорожной больницы.
– Врач из Коканда! – Коренев встал и закрыл окно. – Ты молодец, это многое объясняет.
– А что именно объясняет? – спросил я, чувствуя свое право на этот вопрос.
– Вскрытие показало, что Барышников отравлен цианистым калием.
Я рассказал Кореневу о Кате Смолиной, о Сидоркине, о суде над Катей.
– Теперь молчи, никому ни слова, – сказал Коренев. – Значит, он длительное время был на службе у басмачей. Мог поступить на службу и к англичанам. Во сколько идет поезд на Коканд?
– Теперь только вечером, в половине десятого.
– Ты погуляй пока, а часа через два зайди – возможно, понадобятся уточнения.
Два часа – долгий срок, если нечего делать. Базар в Ходженте был маленький да к тому же за поздним временем уже расходился, торговали только харчевни и чайханы. Вот я и побрел от харчевни к чайхане и опять к харчевне. На том берегу реки высились темные каменистые скалы, дикие и голые; раскалившись за день, они сейчас, перед вечером, дышали на город, как печь, сухим и тягучим зноем. Выкупаться бы… но река в крутых обрывистых берегах была так бурлива, желта, в стремнинах и крутящихся воронках! Опять вернулся на базарную площадь. Что скрывать, я был несколько обижен спокойствием, с которым Коренев меня выслушал. Такое важное сообщение! От кого еще он смог бы его получить? Ведь теперь, если поймают Сидоркина и найдут картины, это будет больше всего моей заслугой, а между тем мое имя останется неизвестным и все почести заберет Коренев. Так я думал, не приложив по-настоящему никакого труда к этому делу, ставя себе в заслугу чисто случайное стечение обстоятельств и переполняясь самомнительной обидчивостью – очень мелкое и поганенькое чувство, к сожалению свойственное и молодым, и даже чаще молодым, чем старым. Это, по-видимому, искаженный образ постоянного стремления молодости к самоутверждению, к реализации своих внутренних сил вовне, с обязательной жаждой всеобщего признания и преклонения, то есть с неутолимым честолюбием, вернее – тщеславием.
И я сразу же понес наказание за свои мысли. Я как раз выходил из переулка на базарную площадь, вышел и в недоумении, в страхе попятился. На противоположной стороне площади, на помосте бедной закопченной чайханы сидел Иван Иванович! Я прижался к забору, укрылся за стволом тутовника. Заметил он меня или нет? Нет, не заметил. Задержать его? Но я один, а он может быть вооруженным. И даже, наверное, вооружен. Бежать в милицию? Но за это время он исчезнет… Тут я увидел, как чайханщик подал ему чайник. Ага, значит, он только что пришел в чайхану, полчаса просидит, я успею. И я переулками, в обход кинулся в милицию.
– Коренева! Быстро! – крикнул я, ворвавшись к дежурному. Позвали Коренева, и мы вдвоем устремились к базару, в тот же самый переулок, из которого я увидел Ивана Ивановича.
Мы не опоздали, он сидел в чайхане.
– Подожди здесь, – сказал Коренев и пошел к нему. Я видел, как он подошел к нему, сел на помост, заговорил, а минуты через две рукою позвал меня. Чем ближе я подходил, тем труднее было мне идти: я уже ясно видел, что этот, в чайхане, вовсе не Иван Иванович – много моложе и с другим лицом. Я сел рядом с Кореневым и шепнул ему:
– Нет… Я ошибся.
Мнимый Иван Иванович закончил свое чаепитие и удалился, тогда Коренев, усмехнувшись, сказал:
– Как же это, брат, обмишулился ты? А ведь светлый день. Ты, может быть, близорукий?
– Есть немного, – соврал я. – Легкая близорукость.
– Тогда надо тебе очки, а то из легкой перейдет в тяжелую. – Коренев встал. – Ну, я пошел донесение заканчивать. А что до твоих мыслей, чтобы ехать со мной в Москву, в угро на работу, скажу тебе прямо – не стоит. Работа у нас неприятная, страшная работа. И славы никакой получить нельзя, потому глухая работа. Бывает, и гибнут наши люди, и в полной безвестности. Поскорее бы она окончилась, наша работа, совсем, начисто! При коммунизме не будет ее – вот и хорошо! А тебе надо за учение обеими руками браться, вот это дело настоящее для тебя. Ну, будь здоров!
Он ушел. Он даже не пригласил меня проводить его на станцию. Полное пренебрежение! И на какой черт нужны мне его советы – учиться, обеими руками браться! И тут я сообразил, что ни разу ни единым словом не заикнулся перед ним о поездке в Москву, о работе в угро. Думать думал, но не говорил. Откуда же он узнал мои тайные мысли?
Теперь, когда я и сам часто узнаю тайные мысли других, я не удивляюсь Кореневу, но тогда, помню, удивился безмерно, до трепета. Но спросить его уже не смог, мы не встретились больше. Неизвестной осталась мне и судьба Сидоркина – поймали его или нет. А похищенные картины отыскались в Москве, во Всехсвятском: их нашли закопанными в землю под полом одного из домишек. Об этом сообщили газеты в начале тридцатых годов, когда я жил уже в Москве и учился. Картины оказались сильно попорченными, но в газетах выражалась надежда, что их сумеют реставрировать. Я прочитал газету в трамвае, по пути в институт и очень обрадовался: значит, не удалось переправить картины за границу, не удалось все-таки! В институте я не удержался и рассказал сокурсникам о Кореневе, о Барышникове, о Сидоркине, об одноглазом старике и о себе, конечно; я рассказывал с воодушевлением и вдруг увял, почувствовал, что мне не верят. О себе вообще трудно рассказывать: чаще всего не верят. Студент Мошков, маленький, с желтыми цыплячьими волосами и злой, как все маленькие, сказал скрипучим тенорком:
– Выйдет из тебя сценарист, обязательно выйдет, здорово сочиняешь.
Теперь вот опять рассказываю эту историю. Может быть, теперь мне поверят?