Текст книги "Такая работа"
Автор книги: Леонид Словин
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)
6
В передней Герман нашел письмо от матери. Хозяйка положила его, как обычно, на самое видное место – у зеркала. Не снимая плаща, он прошел с письмом в комнату и, стоя у стола, разорвал конверт. Мать писала ему регулярно, через два-три дня, уже в течение пяти лет, потому что теперь она была на пенсии и потому что, кроме Германа, у нее никого не было.
И получая ее письма, он каждый раз вспоминал большую коммунальную квартиру в Ленинграде с кафельной печкой, а потом с четырьмя газовыми плитками по четыре камфорки, и старые половики на перилах лестничной площадки, и черное потрепанное кожаное кресло, и свой письменный стол, залитый фиолетовыми чернилами.
Когда мать и сын живут вдвоем, то семьи как-то не получается. Вечерами он убегал к ребятам в коридор. Как это всегда бывает в больших домах, коридор был их театром, парком, спортивной ареной. Потом, когда он стал старше, он уходил на Невский, к Женьке, на стадион, в читалку – куда угодно. Он не умел оставаться вдвоем с матерью, когда за окном темнело и в квартире становилось тихо. Он уходил, а она безропотно оставалась одна.
Теперь, в письмах, она писала ему многое из того, что хотела сказать тогда, но чаще просто просила беречь здоровье, не курить, есть каждый день первое. Иногда она присылала ему вырезки из газет с казавшимися ей остроумными и поучительными фельетонами или советами врачей. Советы он складывал на этажерку, не читая и благодаря за них.
В этом письме вырезок не было. Герман бросил плащ и пиджак на стул, лег на диван и стал читать письмо.
Мама писала, что видела Евгения. Он приезжал вместе с Ириной на «москвиче» узнать, что слышно у Германа. Евгений блестяще защитил кандидатскую, Ирина еще больше похорошела, матери они привезли большой арахисовый торт. Они никогда не приходят к ней с пустыми руками.
«А как твое здоровье? Выдали ли на осень хромовые сапоги? Не продавай их, носи сам, когда будет сыро… В Ленинграде несколько дней шли сильные дожди, а сейчас установилась чудесная погода; в сквере, где была бензоколонка, – выставка цветов, мы все по очереди там дежурим… Как поживает товарищ Егоров? Большой привет ему и всем друзьям и особенно Алику… Заедет ли его жена на обратном пути в Ленинград?»
Барков потянулся к столу и положил письмо на пустую бутылку из-под кефира. Потом снова лег на диван, засунув руки под голову.
«Нужно, пожалуй, зажечь свет, – подумал он, – и убрать со стола».
Кусты на улице совсем заслоняли небольшое окно.
Он закурил.
Выражаясь маминым языком, Евгений «успел», а он, Герман, в жизни «не успел». Потому что Женька – кандидат наук, получил квартиру на Литейном, женат на самой умной и красивой девчонке с их курса, а теперь собирается плыть туристом вокруг Европы и учит французский язык. А Герман… так… одним словом – «о́пер».
Из папиросы медленно текли две струйки дыма. Одна, голубоватая, поднималась к потолку, вторая – зеленая, мутная, тяжело опускалась к нему на рубашку. Он повернулся набок, чтобы зеленая змейка дыма сползала на пол.
…Интересно, если бы тогда, сразу после окончания института, когда они всей тридцать второй группой сидели в «Севере» на Невском, если бы тогда провести такую викторину – предложить написать, что будет через пять лет с каждым из тех, кто сидит с ними за одним столом? И прочитать теперь… Мог кто-нибудь отгадать, кто из них станет следователем Прокуратуры Союза? Кто погибнет, как Витька Алпатов? Удивился бы он тогда, узнав, что Спартак станет инструктором ЦК ВЛКСМ? Что Женька будет кандидатом наук, а сам он оперуполномоченным розыска? Отгадать бы, конечно, он не мог, но, услышав, не удивился бы.
Вопреки обычному объяснению большинства неудачников, жизнь улыбается не дуракам и не тупицам. Скорее, наоборот. Жан Родин – двоечник и нахал, которого сразу почему-то взяли в управление милиции, быстро вылетел оттуда. Каждый шел своим путем. Как это у Лондона? «Каждый прав для своего темперамента».
В прошлый раз он опять не встретился с Галей, и она больше не позвонила. Ей надоело, вероятно, безвылазно сидеть в общежитии, ожидая редких свиданий, на которые он к тому же не всегда мог вырваться. Надоело звонить по телефону и слышать вечные ответы: «позвоните позже – он занят», «он вышел», «он выехал», «он скоро будет». Кто такая Галя? Простая девчонка, которая, прижавшись к нему на пристани, не вспоминает, как Ирина, ни о Лорке, ни о Ван-Гоге, смущается даже тогда, когда ее приглашают к себе Роговы, и только смотрит на него во-о-т такими круглыми голубыми глазами и держится за руку. При всей своей демократичности комсомольского вожака – групорга – Евгению и в голову не пришло бы влюбиться в такую девчонку… Для него такие девочки просто не существовали. А Герман все больше и больше думает о ней, она вызывает в нем чувство, которое испытываешь, когда внезапно в метро, на эскалаторе увидишь чистые изумленные глаза маленького деревенского мальчика, завязанного до самого носа большим маминым платком… Сколько удивления, чистоты и интереса в его взгляде! И, конечно, Галя никогда не напишет такое письмо, которое он не распечатывает до сих пор, потому что все уже давно знает.
Почему они дружили с Женькой? И почему все идет у них иначе? Может, просто старались смотреть раньше на все одинаково? Может, кто-то кривил тогда душой? Или сейчас!
А история с Арсланом? С засадой?
Он встал с дивана, взял в руки письмо… Арахисовый торт… Плаванье…
Он никогда не привозил родителям Евгения торт. Ему и в голову не могло прийти привезти торт доценту Скарскому, а тому и в голову не могло прийти – отпустить своего единственного сына на работу в Верхний Парюг…
Он должен завидовать Женьке?
И не может!
Его тянет, непреодолимо тянет к трудностям, а Женьку нет. Такие разные они люди, и счастье у них совсем разное. И у Ратанова другое счастье, и у Егорова, и у других ребят. Есть, видимо, какое-то высшее счастье в преодолении препятствий, недаром трудные времена вспоминаешь тепло, а легкие забываются. И это трудное счастье людей, таких, как Егоров, как он, как Ратанов, отличается от счастья Женьки, как Кавказский хребет отличается от Парюжских увалов, как Волга от Ролдуги.
«Мне не нужен пока арахисовый торт! – подумал Герман, доставая бумагу. – Ровная дорога не для альпинистов, не для скалолазов». «Не успел» тот, кто шел по обкатанной дороге, кто не видал тех холодных ночей в лесу, когда они шли сто двадцать километров пешком на Сотомицу, когда казалось, что идущий впереди тебя Егоров или Тамулис сгибается под тяжестью ковша Большой Медведицы…
«Мама! Поймешь ли ты это? Поймешь ли, почему Женька с Ириной приезжают к тебе? Ведь их место здесь! Иногда, когда они сидят у себя на Литейном или играют в бадминтон на даче, они вспоминают университетские годы, и меня, и Витьку… Нам-то они никогда не объяснят, почему так получилось… Женьке кажется, что он виноват передо мной, перед другими ребятами… Сердце у него доброе… Мой отец тоже не выбирал легкий путь! Скоро меня примут в партию. Ты за меня не волнуйся…»
Он снова закурил: наверно, не позднее завтрашнего дня их опять вызовут к следователю… Неудачное выступление Ратанова теперь их оружие! «Что ты девочку мучаешь? – сказал как-то Егоров о Гале. – Смотри, как она изменилась!»
«Может, через несколько дней или месяц в Ленинград заедет девушка. Ее зовут Галей. Это мой друг, мама! Покажи ей Ленинград. Она ничего не видела, кроме здешних мест. Покажи ей Эрмитаж и ту беседку между корпусами, где я играл, когда был маленьким. Все ей обязательно покажи… И не беспокойся за меня осенью»…
И тут он почувствовал на глазах слезы, а стыда, который с детства приходил вместе со слезами, не было. И он понял, что слезы эти не о себе, – он впервые в своей жизни как мальчишка заплакал об отце.
7
На следующий день после актива, несмотря на непогоду, Артемьев с утра уехал на машине в совхоз «Первая пятилетка» – там его ждали. Но даже занимаясь давно привычным и любимым делом – он сам был в прошлом директором совхоза на целине, – он не переставал думать, что ему нужно еще раз вернуться к происшедшему в милиции.
Потом, на обратном пути в город, Артемьев снова перелистал записную книжку, вспомнил областной актив, реплики Кривожихина и безнадежный жест начальника уголовного розыска, которого Кривожихин фактически проводил с трибуны.
«Как это еще живо в нас, – подумал Артемьев, – порою и сами не замечаем сразу».
Вернувшись в обком, он вызвал Кривожихина.
– Садись, Михаил Петрович. Ты активом доволен?
– Все прошло отлично, Максим Романович. Активность возросла, сорок три человека выступить записались…
– Я не об этом. В этой истории с начальником уголовного розыска тебе все ясно?
– С Ратановым?
– Да. Ведь это – дело серьезное. Ты выступление Макеева слышал?
– Мне все ясно.
Артемьев работал с ним уже больше года и никак не мог привыкнуть к манере Кривожихина: при ответах, не моргая, смотреть ему в глаза долгим, напряженным взглядом, словно ожидая команды «отставить!».
В кабинет вошел второй секретарь обкома – Линьков, спокойный, грузный, с виду неторопливый.
– Все ясно, – не спуская глаз с Артемьева, повторил Кривожихин, досадуя, что приходится объясняться в присутствии острого на язык Линькова. – Скурякову я верю, больше даже, чем московскому следователю. Такое дело должно оздоровить обстановку. Кроме того, обратите внимание, Максим Романович, на цифры раскрываемости города и районов. Город тянет вниз всю область. Сравните, например, с Елкинским районом…
– Областной центр и село! – фыркнул Линьков. – Хорош анализ! Кстати, Михаил Петрович, какое количество дел падает там и здесь на одного работника?
– Я этот вопрос не изучал.
– А ты в горотделе-то был? С коммунистами рядовыми разговаривал?
– Я считал нецелесообразным…
– Секретари ЦК бывают в московской милиции, а он – нецелесообразно… И инструктор, уверен, твой не побывал…
Вошел помощник секретаря.
– Максим Романович! Здесь письмо на ваше имя из городской милиции. Кроме того, в приемной два работника – Альгин и Александров.
– Михаил Петрович, – спросил Артемьев, – вы с ними разговаривали?
– Я занят был, – отдавая себе отчет в неприятных для него последствиях этих слов, честно сказал Кривожихин. Эту обезоруживающую всех честность в нем всегда ценили на прежней работе. – Цифры вот эти готовил.
Линьков громко вздохнул, достал папиросы.
«Пожалуй, действительно, мы с тобой поторопились», – подумал Артемьев и вспомнил, что эта мысль как-то уже приходила.
– Пригласите.
Артемьев мельком взглянул на незнакомый размашистый почерк, прочел подпись и, положив письмо на стол перед собой, поднялся – в кабинет уже входили: высокий и хмурый Александров и приземистый, с удивленным и взволнованным лицом Альгин.
– Здравствуйте, товарищи, садитесь.
– Мы пришли в отношении Ратанова и других, Максим Романович, – сказал Альгин.
– Я не опоздал? – раздался в дверях знакомый резкий голос. – Проклятая погода! Я ведь и на актив из-за нее не попал!
К столу шел генерал Лагутин, член бюро обкома.
– Как там, в Карловых Варах? – спросил Линьков.
– Чудесно…
Артемьев прочел письмо Ратанова вслух.
– Что это за Скуряков, – спросил Линьков, – никак не могу вспомнить… Кто ему дал права?
– Я Ратанову прочу большую будущность, – сказал генерал, – это – опора хорошая!
– Вы не слышали, как он на активе выступал. – Кривожихин вынул носовой платок. – Он то тихий-тихий, то тоже… Ерш!
– Видите ли, – вежливо отпарировал Лагутин, – опираться можно только на то, что оказывает сопротивление… Это не я сказал. Стендаль.
8
Егоров, наскоро побрившись и переодевшись в свой новый парадный костюм, ждал Веру у входа в театр. Она должна была прийти прямо с работы.
До начала спектакля оставалось еще минут двадцать, но к двум ярко освещенным подъездам недавно реставрированного здания театра сплошным потоком шли люди, подкатывали машины. Работники прокуратуры и милиции, приехавшие из районов, явились в театр в форме, но было видно, что и они побывали в парикмахерских, долго и тщательно утюжили свои мундиры, перенося из номера в номер видавший виды гостиничный утюг.
К Егорову подошли Роговы. Нина выглядела бледной, осунувшейся – она проболела неделю гриппом.
– Скажи ты ей несколько слов, Сергей, – сказал Рогов, – успокой: как вспомнит об этом деле с «провокацией», у нее все из рук валится. Завтра с Щербаковой сама пойдет к областному прокурору.
Рогова невесело улыбнулась.
– Спасибо, Ниночка, не волнуйся – все будет хорошо, – сказал Егоров и почувствовал, что сердце у него сжалось от теплого чувства к Роговым, к Тамулису, к честным, хорошим людям, которые его окружали.
– Вы знаете, что Дмитриев разыскал пистолет? Его мальчишки из Барбешек подобрали… А что Настя Барыга тоже опознала робот? Тут самое время приближается благодарности получать…
Рогов засмеялся, но шутки как-то не получилось.
Вера прибежала минут за шесть до начала, запыхавшаяся, красная и очень молодая. Разница в возрасте между нею и мужем была сейчас особенно заметной. Она сразу же потащила мужа к зеркалу в вестибюле, где теснилась уже шумная женская толпа. Вера, зажав в зубах заколки, что-то торопливо поправляла в прическе и заставила причесаться Сергея. Он давно уже не был в театре, хотя каждый раз, возвращаясь со спектакля домой, давал себе слово не пропускать больше ни одной премьеры: ведь это не так уж трудно – найти время, чтобы сходить с женой в театр.
На стенах фойе висели портреты артистов. Вера знала некоторых лично – они были клиентами ателье, где она работала. От яркой, нарядной одежды, красного плюша кресел и портьер, от специфического сладкого запаха духов, пудры, от всей этой праздничной, веселой суеты Вере стало легко и весело. Егоров показал ей худенькую девушку, доярку, депутата Верховного Совета, начальника секретариата управления – красивого, рослого мужчину с головой и шеей чемпиона Европы по боксу в тяжелом весе Андрея Абрамова. На втором этаже они увидели председателя облсуда с женой. Они ели мороженое в вафельных стаканчиках.
– Подожди минуту, – сказал Егоров, – я за мороженым сбегаю.
– Скоро начало, – крикнула Вера ему вслед и оглянулась: не громко ли?
Трое мужчин, стоявших у окна, внимательно смотрели вслед Сергею и о чем-то тихо разговаривали. Затем они стали пристально смотреть на нее.
Начало спектакля задерживалось. Подошел Сергей с мороженым.
– Как ты быстро, – Вера повернулась к нему и снова увидела у окна тех троих. Они смотрели в их сторону.
– Сергей, – сказала она тихо, – сзади тебя стоят трое и все время смотрят на нас. Только ты сразу не оборачивайся – неприлично. Я, будто невзначай, повернусь к ним спиной, а ты окажешься лицом… Ведь у вас так делается?
Егоров улыбнулся:
– Я с тобой, по-моему, никогда об этом не говорил…
Она тоже улыбнулась, отступила назад и немного в сторону. Егоров увидел у окна Скурякова и двух высоких молодых лейтенантов в зеленой форме. Они спокойно и, как ему показалось, даже торжественно приближались к нему.
– Что с тобой? – удивилась Вера.
На лбу у него выступили крупные капли пота: те прошли почти рядом с ним и свернули в бельэтаж.
– Ничего, – сказал Егоров, – мороженое невкусное.
Наконец, зазвенел третий звонок.
Действие пьесы происходило в Румынии в годы войны.
Егоров слушал невнимательно. У него не выходили из головы те два высоких молодых офицера. Если Скуряков получил санкцию на арест, он наверняка поручит это молодым ребятам, прибывшим из школы, которые не знают ни его, ни Ратанова. Они могут подойти в антракте или после спектакля, а могут и просто вызвать на минуточку из ложи… Скуряков человек бывалый…
Героиня – разведчица танцевала на столе, неумело выбрасывая в сторону зрителей ноги, затянутые в слишком узкие галифе. Милиции всегда почему-то предлагают спектакли о милиции или о разведке. Считают, что им это понятнее и интереснее.
Егоров увидел внизу Тамулиса – он опоздал и теперь внимательно, не отрываясь, смотрел на сцену, изредка спрашивая о чем-то у соседа. Он, видимо, воспринимал ситуацию на сцене всерьез и напряженно ждал, как развернутся события.
«Интересно, как он там один управляется, – подумал Егоров, – если все будет хорошо, нужно завтра позвать их с Германом к обеду… Вера грибы приготовит…»
После антракта события на сцене достигли апогея: на званом ужине, под аккомпанемент цыганских песен русский певец-белоэмигрант при всех заявил нашему разведчику, что он не тот, за кого выдает себя. Раздались выстрелы, затемнение, топот ног по сцене. Разведчику удалось бежать. Началась длинная любовная сцена.
Внезапно Егоров услышал торопливые шаги в коридоре: дверь ложи была приоткрыта. Вот скрипнула дверь в соседней ложе, и Егоров услышал, как кто-то негромко произнес его фамилию. Он встал и, не глядя на Веру, только тронув ее руку, стал пробираться к выходу. Сейчас это касалось лично его. Он хотел выйти из ложи сам. Но не успел. В дверях возникла темная фигура. Прикрыв дверь, вошедший громким шепотом спросил:
– Майор Егоров не здесь?
– Тише! Самим неинтересно, так другим не мешайте!
– Егоров! – раздалось чуть громче.
Он узнал Тамулиса.
– Здесь!
– Слышал? – рявкнул в коридоре Тамулис, хватая его за руку.
– Что? Говори быстрее! – Теперь Егорову не хотелось далеко уходить от ложи.
– Слышал песню, которую цыгане пели в первом акте? – возбужденно и радостно, не отпуская его руки и заглядывая в лицо, спрашивал Тамулис.
К ним уже спешила билетерша.
– Граждане!
– Что же случилось?
– «Герав дурэдыр» – слова из того письма, что у Варнавина! Они же цыганские… И не «постюмо», а «костюмо»! Костюмы! Я бегал за кулисы… Второй – цыган! И сапоги… А в аптекоуправлении был один цыган – Николаев, вот у меня адрес! Оформился, полдня поработал, и скрылся…
В зале раздались аплодисменты и снова стало тихо.
– Поехали! Найди кого-нибудь! А я Веру возьму – может понадобиться…
От этой бессвязной речи Егорову стало жарко. Алька побежал к лестнице, остановился.
– А с машиной как?
– Возьмем у театра… Чью-нибудь…
– «Герав дурэдыр»!
В зале снова раздались аплодисменты.
9
Сам Ратанов в театр не пошел. Он понимал, что его отсутствие будет замечено и соответствующим образом истолковано, и все же не мог найти в себе силы, чтобы прогуливаться по фойе, улыбаться кому-то, с кем-то шутить и делать вид, что на душе у него легко и спокойно. Когда коридоры горотдела опустели, Ратанов по привычке подергал крышку сейфа, накрыл шторой план города и вышел на улицу.
Он сразу же свернул в переулок, потом в другой. Бессознательно обходя центральные улицы, побрел к реке.
Ратанов шел мимо выросших буквально у него на глазах новеньких четырехэтажных корпусов – целого города с прямыми, как стрелы, улицами, с детскими площадками, аккуратными балкончиками, окрашенными в яркие цвета. Над крышами домов виднелась длинная, до самого горизонта, белоснежная полоса, вычерченная дымком самолета. Багровые лучи заката высвечивали окна.
Там, за этими окнами, жили люди. Разные люди, старые и молодые, веселые и скучные, счастливые и несчастливые. И каждый дом, каждый балкон, каждое окно имели свою историю и свою судьбу, неотделимую от истории и судьбы людей. Ратанов испытывал острый, не проходивший с прожитыми годами интерес к людям. Когда-то, еще будучи студентом, он любил составлять мысленные характеристики людей, с которыми ему приходилось встречаться. И часто ошибался. Но постигавшие его еще в ту пору разочарования, а потом годы работы в милиции, работы, связанной больше с тяжелым и плохим в людях, чем с хорошим и светлым, не только не убили в нем этот интерес, а напротив, обострили до крайности.
Он не уставал удивляться сложности человеческих судеб и характеров, и становясь все определеннее, все тверже в своей ненависти к подлости, лжи, фальши, он с еще большей благодарностью воспринимал благородство и верность друзей, самоотверженность и выдержку товарищей по работе, ту большую чистоту и щедрость душ, которую он ежедневно замечал у самых разных людей – и хорошо знакомых, и случайно, на краткий миг встреченных.
И сейчас, в тяжелую для себя минуту, глядя в окна новых, благоустроенных домов, Ратанов не то чтобы не думал о себе, – нет, он думал – думал с чувством горькой обиды на несправедливость, – но эти думы о себе, о своей обиде были тесно связаны с мыслями о том, что именно ему, Ратанову, нельзя уходить с работы, которой нужны и его интерес к людям, и накопленный им опыт.
«Артемьев получил письмо, и ничего не изменилось… Что же теперь делать? Дать, как говорит Скуряков, «принципиальную оценку своему поступку»… Сказать, что они соблазнили невинного Варнавина? Убийцу Андрея?! А потом уйти в адвокатуру, уехать в Москву?
Примириться с тем, что Джалилов в тюрьме? А здесь? Здесь останется Шальнов. Начальником отделения поставят Гуреева. Они легко сработаются… И это выход? Да разве может он существовать без этой работы!»
Ратанов наступил ногой на ровный светлый квадрат. Еще один. Еще… Он поднял голову. В ресторане «Ролдуга» зажгли свет. Значит, он дошел уже до набережной.
Швейцар в обшитой галунами куртке широко распахнул дверь перед выходящей парой, старомодно поклонился: «Заходите, до свиданьица», мгновенно сжал в кулаке и переправил в карман монету.
Из открытой двери ресторана донеслась музыка.
Где-то он слышал это старое танго.
Вот, черт, где-то слышал… Почему так важно вспомнить?
Ратанов остановился: надо вспомнить, обязательно вспомнить. Это чем-то связано с ним, с его сегодняшним днем, с его мыслями.
…Ресторан, угодливая фигура, какая-то старая мелодия, вроде этой, прерванная выстрелом… Ах, да, конечно. Мелодия другая, но это неважно. Венька Малышев – вот что важно! Начальник уголовного розыска из повести Нилина «Жестокость»… Венька Малышев и выстрел в ресторане.
Ну, а ты?
Может быть, у тебя потому и отобрали пистолет? Чтобы ты так же, как Венька, не решил все свои проблемы выстрелом? Свои проблемы?! В том-то и дело, что не свои. А решать их тебе. Тебе, Егорову, генералу, Артемьеву, всем…
Всем. И тебе.
Всем и тебе.
Швейцар приоткрыл дверь перед замешкавшимся у входа посетителем. Но Ратанов уже повернул к горотделу.