Текст книги "Юность моя заводская"
Автор книги: Леонид Комаров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)
В гостях
В конце лета у Лены был день рождения и она пригласила меня в гости. Я обрадовался. Тот таинственный мир, в котором она жила, должен был наконец приоткрыться и для меня.
Каждый раз, засматриваясь на ее окно с мягким зеленым светом, я представлял этот мир каким-то невероятно прекрасным, где многие вещи были ее. Она трогала их… Хотелось узнать, как там, что там?..
На именины без подарка идти нельзя. Хотелось купить что-нибудь очень хорошее, красивое, чтобы на всю жизнь.
– Мама, мне нужны деньги, – сказал я как-то вечером.
– Деньги? Сколько?
– Не знаю, сколько дашь…
– Ты можешь мне сказать зачем?
Я замялся.
– Разве это секрет? – спросила мама.
– Нет. Ну, понимаешь, на подарок… одной девочке… Именины у нее.
Мать достала свою сумку и вытащила пятнадцать рублей. Тяжело вздохнула, в раздумье держа деньги в руке, и протянула мне.
– Вот все, что я могу тебе дать. У нас осталось всего пятьдесят рублей до получки.
Она сказала это глухим голосом, словно обвиняла себя в том, что не могла дать больше. Я нерешительно взял деньги и положил в карман.
Долго бродил по магазинам, толкался возле прилавков. На хорошую вещь денег не хватало, а брать что-нибудь не хотелось.
Наконец в одном из посудных отделов мой взгляд приковала к себе фарфоровая чашечка с блюдцем. Из чашечки торчала бумажка: «Цена 14 р. 35 к.». Вид у нее был, на мой взгляд, неплохой: голубенькие цветочки, зелененькие листочки и золотая каемочка. И главное – денег в аккурат. Купил.
На оставшиеся деньги взял розовую шелковую ленточку и дома все упаковал и перевязал. Тщательно навел стрелки на брюках – впервые сам гладил. На ботинки наложил крем в три слоя, чтобы замазать потертые места, и навел бархоткой идеальный блеск.
У дома Лесницких охватила меня робость. Поднимался по лестнице, а у самого дрожь в коленках. Первый раз домой к ней шел. Как-то там все будет? Потоптался. Но стой не стой, а стучать надо. Дверь открыла высокая полная женщина с ярко накрашенными губами.
– Здравствуйте! – проговорил я дрожащим голосом. – Лена дома?
– Дома, дома. Проходите, пожалуйста, – ответила женщина, ласково улыбаясь. Сразу понял – Ленина мать.
В длинном шелковом халате она казалась очень важной.
– Лена, Ленуля! К тебе гости, – и пропустила меня в комнату.
Лена сидела с книгой в массивном кресле возле письменного стола, так что видно было только голову ее и плечи. Перед ней настольная лампа с матовым зеленым абажуром. «Та самая», – подумал я. Рядом со столом громоздился огромный книжный шкаф, покрытый темным лаком, со старомодной витиеватой резьбой. За стеклом виднелось множество книг в красивых переплетах. «В этом доме, – подумал я, – наверное, все очень начитанные». Книги я любил. Когда заходил в библиотеку, то испытывал всякий раз невольное изумление перед необъятным миром книг. Тут прочитать за всю жизнь, не успеешь такую массу!
Лена встала навстречу и улыбнулась.
– А, Сережа, здравствуй!
Она протянула мне руку, а я, вместо того, чтобы пожать ее, сунул подарок и растерянно пролепетал:
– Поздравляю…
– Спасибо. Знакомься – моя мама.
– Нина Александровна. Я очень рада.
– А это мой папа, – Лена подвела меня к мужчине, сидевшему на диване.
– Здравствуйте! – сказал я.
– Очень приятно, молодой человек, – отозвался папа, подавая пухлую руку, и как будто поморщился от того, что его побеспокоили. Роста он небольшого, сутуловатый, с маленькими черными глазами. Мне показалось, что он какой-то больной. Ленин папа поспешил снова уткнуться в газету.
Из гостей я был первым. Нина Александровна усадила меня на стул и принялась расспрашивать о здоровье моей матери, хотя ее никогда не знала, о школе и о многом другом.
«Лена похожа на мать, – думал я. – У нее такие же черные волосы и смуглое лицо».
Потом Нина Александровна, извинившись, вышла вместе с Леной. Я огляделся. В комнате не было ни одного свободного уголка – все заставлено мебелью. Над никелированной с шариками кроватью распластался ворсистый ковер. Окно прикрыла красивая тюлевая штора. Тесно, солидно, не то, что у нас – кровати, стол да комод.
В дверь постучали, и тотчас послышались радостные возгласы, смех, восторженный визг, какой умеют устраивать только девчонки. Сразу прибыло несколько человек, и вся эта шумная компания втиснулась в комнату, наполнив ее веселым гамом.
Вскоре собрались все гости: подружки Лены и кое-кто из мальчишек. Многих я знал. Одного, Семку (мы его в школе дразнили Зюзей), в нашем классе никто не любил. На уроках он всегда выскакивал первый: «Я знаю! Я скажу!» К учителям подлизывался. Мать его придет в школу и застрекочет: «Вы знаете, наш Семочка очень способный. Ему и шести лет не было, а уж он и читать и писать у нас научился. Я уделяю ему очень много внимания. Да, да! Конечно! Это безусловно!»
А мы-то знали, какой Семка жмот! В войну его семья жила прилично, карточки отоваривала в директорском магазине. Какие бутерброды он приносил в школу! Ни у кого таких не было. Начнет, бывало, на перемене есть, а пацаны ему кричат:
– Семка, с обломом!..
А Семка сам все съест, никому и крошки не отломит. Мы ему один раз подстроили штучку. В четвертом классе это было. В школе ремонтировали батареи парового отопления, паяли их карбидной горелкой. Мы взяли немного карбиду, на перемене высыпали Семке в чернильницу и закрыли пробкой. Начался урок – сидим, не дышим. Вдруг – фьюить! – пробка со свистом вылетела, и из чернильницы повалила синяя пена и прямо Семке на тетрадь! Было шуму! Директор дознавался, дознавался, кто это сделал. Но махнул рукой: все молчали, никто не выдал, потому что Семку терпеть не могли.
Сейчас Семка со мной не разговаривал. И не надо! Нина Александровна почему-то с ним носилась: «Сема! Семочка!»
Пусть! Мне от этого ни жарко, ни холодно. Лена на него даже и не смотрит. Она была одета в то же, что и на пушкинском вечере: юбочка и кофточка с рукавами-фонариками. Походила на ученицу-пятиклассницу, и такая она мне больше нравилась. Легкая, веселая, с румянцем на смуглых щеках.
Когда расселись за столом, зашумели как-то сразу. Отец Лены ушел со своей газетой на кухню.
Нина Александровна поила нас чаем и угощала печеньем собственной выпечки.
– Мальчики, девочки, кушайте! Пробуйте хворост. Правда он у меня получился не совсем удачно. Семочка, попробуйте этот рулет. По-моему, в нем чего-то не хватает.
Семка попробовал и сказал:
– Нет, что вы! Исключительно вкусный! Моя мама никогда такой не пекла.
– Вы мне льстите, – улыбнулась довольная Нина Александровна. – Ваша мама такая мастерица, такая мастерица по этой части!
Она без конца говорила со всеми и обо всем на свете. Несмотря на то, что Нина Александровна отдавала Семке предпочтение перед всеми, мне было хорошо – рядом была Лена. Она дотронулась под столом до моей руки и сказала тихонько, наклонившись к моему уху:
– Тебе нравится у нас?
– Нравится.
– Приходи завтра и вообще, когда захочешь.
Лена стиснула мою руку, и я почувствовал себя на седьмом небе.
– Девочки! – обратилась Нина Александровна к подругам Лены. – Вы не видели какое новое платье мы пошили Леночке? Ленуля, ну-ка, покажи.
Лена достала из шифоньера голубое шелковое платье и, приподняв за плечики, два раза кокетливо покружилась на каблучках. Девочки начали охать и ахать, наперебой расхваливать фасон и материал. И каждая не преминула похвастаться: «А у меня мама тоже!», «И мне тоже…»
Дома, когда я перебирал в памяти подробности вечера, испытывал двоякое чувство, словно два мира существовало вокруг Лены. Один – таинственный, который связан с письменным столом, креслом, огромным шкафом с книгами, настольной лампой, излучающей мягкий зеленый свет, и тенью, ее тенью на шторах. Другой неприятный – это Семка, странный папа, который так и не появился больше, разговоры о нарядах. Или, может быть, это один мир? А первый я просто выдумал?..
И другое, о чем я не задумывался раньше и что не выходило из головы теперь: мне стали нужны деньги. Да, деньги для того, чтобы приглашать Лену в кино, в парк, в театр.
Я не мог забыть случай с качелями и те пятнадцать рублей. Как-то я заикнулся насчет нового костюма. Мать нахмурилась и тихо сказала:
– Где его взять? Одна ведь работаю. Вон и Женька совсем оборванцем ходит.
Она помолчала, потом улыбнулась и потрепала меня за чуб.
– Ничего, как-нибудь наскребем тебе на костюм. Подожди малость.
Да, трудно приходится маме: это я стал понимать особенно остро.
Валяй работать!
Время позднее – двенадцатый час ночи. Мать погасила в комнате свет и вышла на кухню. Спать не хочется, лежу с открытыми глазами и думаю. Завтра иду на завод, первый день работать буду. Работать!
А получилось неожиданно. Самому не верится.
Встретил Гришку Сушкова, бывшего одноклассника. Вместе до восьмого класса учились. Гришка баламутный парень. Нос у него длинный, веснушками заляпан. Гришка после семилетки на завод поступил.
– А-а, Серега! Здорово! Куда направился?
– Да так, хожу…
– Все учишься?
– Учусь.
– А я работаю, брат. Завод, знаешь, это тебе не школа. – Гришка состроил важную физиономию. – Учись не учись, а дураком помрешь. Слушай, брось ты свою школу и валяй работать! Денег вот сколько получать будешь!
Гришка полез в карман и извлек оттуда небрежно скомканную пачку денег.
– Хочешь поговорю со своим мастером? У нас людей не хватает.
Еще в седьмом классе нас агитировали идти в ремесленное училище. На экскурсию водили по мастерским. Станки разные видели, на которых работали такие же, как и мы пацаны и девчонки. Интересно! Потом кино показывали «Здравствуй, Москва!» Про ремесленников.
Колька Галочкин тогда загорелся:
– Покандехали в ремеслуху, а?! Тут тебе и форма мировая, и ремень с бляхой, и обеды в столовке. Нет, в самом деле, я заявление подам.
Написал Колька заявление, а мать узнала и всыпала.
– Я те дам ремеслуху! Чтобы и мыслей таких в своей башке не держал. Его, дурня, человеком хотят сделать, а он – «ремеслуха»! Учись знай пока мать с отцом кормят да одевают.
Восемь или девять ребят все же ушли после семилетки в ремесленное. Я не собирался. Теперь вот мысли о работе закружились, завертелись. И Гришка подлил в огонь бензину. На завод хотелось идти и боязно было – жалко школу бросать. Как еще мама на все это посмотрит. Неделю собирался сказать ей и никак не мог решиться.
Как-то вечером, когда Женька пропадал на улице, я отважился начать разговор. Мама сидела возле батареи и штопала носки. На занятия в школу я уж ходить перестал.
– Мам, знаешь что, – сказал я неуверенно. – Работать пойду…
Мать вопросительно посмотрела на меня.
– На завод хочу.
– На какой завод?
– На наш, на отцов…
– От школы посылают, что ли?
– Нет. Совсем на завод, работать…
– Как работать?.. Чего еще выдумал? – Мать махнула на меня рукой. – Никуда не пойдешь, учиться будешь.
И она снова принялась штопать носки.
– А помнишь, папка говорил, что возьмет меня на завод жизни понюхать?
– Не морочь голову.
– Я и не морочу! – решительно возразил я. – Окончательно решил. Уже и место подыскал.
Мама положила носки на подоконник.
– Нет, вы поглядите на него – он решил! Работать ему захотелось!
– Ведь ты ж сама говорила, что трудно одной зарабатывать. Вот я и буду помогать.
– Я говорила… Мало ли что я говорила… – В голосе ее послышались слезы. – И чего тебе не учиться?.. Я работаю день и ночь, чтобы выучить вас, чтоб из вас получились люди, а вы…
Она заплакала и сказала, что вот был бы жив отец, так он не позволил бы мне бросать школу и вообще валять дурака.
Было больно смотреть, как она плачет, но назад отступать я не собирался.
В конце концов мама смирилась:
– Делай, что хочешь. Так, наверное, и останешься неучем.
* * *
В детстве отец часто рассказывал о заводе, а я слушал, как зачарованный. Завод представлялся сказочным, непонятным, но именно потому привлекательным.
Однажды ходил встречать отца.
Народу из проходной валило видимо-невидимо. Сколько ни смотрел, а отца не уследил. Разве уследишь в такой толпе? Вдруг чьи-то сильные руки подхватили меня и подняли вверх. Смотрю – папка.
– Сережка! Ты как сюда попал?
– Тебя встречаю.
– А мама где?
– Дома.
– Да разве ж можно так далеко? Больше не ходи один, сынок. Тут машин много бегает, задавить могут. – Взял меня за руку и пошли домой. Отец большой такой, вышиной с дерево.
А дома мама отругала меня:
– Ты что же не слушаешься? Я тебе говорила возле дома играть, а ты? Сейчас вот возьму да и выпорю.
– Не надо, мать! Парень ходил завод смотреть.
Отец у меня был очень хороший. По крайней мере, мне всегда казалось, что такого замечательного отца больше ни у кого нет. Всегда с нами, мальчишками, играл во дворе в городки и в футбол. Мать как-то укорила его:
– Мне стыдно за тебя перед соседями. Ввязался в игру с ребятней. Люди над тобой смеются.
– А что мне люди, – ответил отец смеясь. – Дети – самый замечательный народ. С мальцами я вроде как моложе становлюсь.
В день получки он приносил нам с Женькой гостинцы. По воскресеньям водил в цирк или в парк – качаться на качелях, или в зверинец. Больше всего мне нравилось в цирке – там всех очень смешил клоун.
Потом началась война. Мне даже понравилось, что она началась. Мы с мальчишками разделились на «своих» и «фашистов». И целыми днями бегали по улице, играли в войну, размахивая самодельными саблями и пистолетами.
Как-то вернулся домой и увидел отца – обычно в это время он находился на работе. И отец, и мать были очень взволнованы, у матери глаза мокрые от слез. Она доставала из сундука вещи.
– Ну, сынок, – притянул меня к себе отец, – уезжаю фашистов бить…
Он поставил меня между колен (сам сидел на стуле) и внимательно заглянул мне в глаза. Этот взгляд, полный любви, тревоги и грусти, я запомнил на всю жизнь.
– Остаешься за старшего, – отец старался говорить спокойно, но голос его слегка дрожал. – Слушайся маму во всем, помогай.
Я прижался к шершавой отцовской щеке и заплакал.
Провожать отца ходили всей семьей. Женька был еще совсем маленький, трех лет, и все просил отца, чтобы тот привез ему с войны настоящий танк. Отец обещал привезти не только танк, но и самолет. Перед тем, как сесть в вагон, отец крепко обнял нас и поцеловал. Мать плакала, отец успокаивал ее:
– Не надо плакать, Поля. Ни к чему это, дети тут. Я же вернусь… Ну, будет, будет тебе… Слышишь!..
Но отец не вернулся.
Была лютая зима. Мама почти целыми сутками работала, и мы с Женькой были дома одни. Есть было нечего, в квартире холодно, на окнах образовались толстые наросты снега. Помню, мать пришла с работы раньше обычного. Вид у нее был подавленный, измученный. Она тяжело опустилась на сундук, обняла нас с Женькой и заплакала. Плакала долго и беззвучно, слезы текли по ее впалым щекам.
– Мама, мама, почему ты плачешь? – приставал я к ней, сам готовый заплакать. Она не могла ответить – слезы душили ее. – Мама, ну, чего ты?..
– Нет у нас больше папы… Убили… – еле слышно проговорила она. Мне тоже хотелось заплакать, но не мог. Плакал я только от обиды, а тогда во мне сидела злость: почему убили моего отца?! Разревелся я только ночью, когда подумал, что теперь у меня не будет ни книжек, ни гостинцев, ни цирка – ничего!..
В ту осень, когда отец уехал на фронт, я пошел в школу. Кончил первый класс. Потом в школе разместили госпиталь, мы занимались у кого-нибудь на квартире, чаще всего у Галочкиных. С мальчишками бегал к заводу. И всегда вспоминал отца.
В добрый путь!
Спал я беспокойно. Часто в полусне мелькала все одна и та же тревожная и приятная мысль: завтра на работу!
Проснулся рано.
В окно лился слабый уличный свет. Он ложился на стены и мебель светлыми четырехугольными пятнами. На улице слышались слабые гудки машин. За стеной тихо бормотало радио.
…Из кухни доносились приглушенные голоса. Это мать разговаривала с соседкой.
– Жалко все-таки, Полина Васильевна, – сказала соседка. – Ведь учился уже в девятом классе.
– Что ж поделаешь, – вздохнув, ответила мать. – Возиться с ним некогда. Да и не справлюсь я с ним теперь. Взрослым стал, семнадцатый год парню. Кто знает, может, оно так-то даже и лучше. По правде сказать, я и рада, что подсоба будет, хотя совесть и мучает, что сына не могу на учебе содержать. Ох, прямо и не знаю… Уж больно хотелось выучить хлопцев… Ну, да ничего! Пусть поработает. Поймет, как хлеб зарабатывается, одумается – возьмется за учебу. Вон ведь сейчас сколько молодежи вечерами ходит в школу.
– Это верно, – отозвалась соседка. – Грамотному оно легче прожить: и должность лучше, и денег больше. Опять же чистота. Я вой на своих не могу настираться. В спецовках ихних и тебе мазут, и бензинный запах всякий, и грязь. Пока выстираешь – руки отвалятся. Что там говорить! Я тоже чаяла своих выучить, да война треклятущая помешала…
На кухне воцарилось безмолвие, лишь слышался перезвон посуды да временами раздавалось гундосое пение водопроводного крана
* * *
– Доброе утро, дядя Коля!
– Доброе утро, работяга! – Дядя Коля хитро улыбнулся. – Значит, начинаешь первый рабочий день? Это, брат, все равно, что день рождения. Оглянешься назад – на год постарше стал. Нет! Тут, пожалуй, даже больше. Вчера забавы да шалости разные, а сегодня ты самостоятельный человек, трудовая кадра! Ежели по военному времени считать, то теперь тебе 800 граммов хлеба по карточке полагается. Верно! Ну, в добрый путь!
Дядя Коля, наш сосед по квартире, весело подмигнул мне и скрылся в своей комнате.
Холодная вода освежает. Я с удовольствием фыркаю под краном, плещу на грудь, шею и чувствую, как тоненькая струйка, обжигая и щекоча, сбежала вниз по желобку между лопаток. Хорошо!
На столе – горячий завтрак. С аппетитом принимаюсь уплетать жареную картошку с колбасой. Мать сидит сбоку, подперев рукой подбородок, и серьезно смотрит на меня.
Все кажется необычным в это утро. Словно совсем другая жизнь начиналась. Прошлое как-то притупилось. Мысли и чувства устремились вперед, в неизведанное. Сплошные вопросы: как, что?..
Мать наливает мне стакан чаю.
– Гляди, сынок, работай прилежно, – наставляет она. – Побольше приглядывайся к другим. Человек, он силен бывает, когда не брезгует чужим опытом. К уму да мыслишку – и проку с лишком.
Я киваю головой.
Перед тем как уйти, подошел к зеркалу и осмотрел себя со всех сторон – похож на рабочего или нет? В костюме, который мать переделала из старой отцовской спецовки, кажусь себе немного смешным. Брюки были несколько длинноваты и мать вдернула внизу в штанины резинки – теперь они как лыжные. Рубаху не стала перешивать, и она топорщится – великовата малость. Достала из сундука отцовские шарф и рукавицы, грустно погладила их рукой. Много лет эти вещи лежали аккуратно сложенные в сундуке. Время от времени мать доставала их, чистила, просушивала и снова бережно укладывала на место. И вот настало время, когда эти вещи пригодились опять. Казалось, что они сохранили еще отцовское тепло.
Мама проводила меня до дверей квартиры и молча наблюдала, как я спускаюсь вниз по лестнице. Уже выходя из подъезда, услыхал, как захлопнулась дверь.
Первые мозоли
Долгая декабрьская ночь еще цепко держит землю в чернильной темноте. Рассвет еле-еле обозначился бледно-фиолетовой полоской на горизонте. Длинная цепочка уличных фонарей с круглыми матовыми плафонами вытянулась вдоль заводского забора, излучая из-под снежных колпаков слабый свет на деревья, мохнатые от крепкого инея. С электрических проводов то и дело срываются и, словно дымок, растворяются в воздухе хлопья куржака. Утро чистое и, как говорят, ядреное. Снег так и звенит под ногами.
Сначала на низких нотах, тихо, откуда-то издалека, с каждой секундой набирая густую силу, всколыхнул окрестности заводской гудок. С полминуты он точно висел над рабочим поселком, добираясь до самых дальних окраин, потом выдохнул остатки басовитых звуков в черное небо и затих. Мне приходилось слышать его по нескольку раз в день. Почти всю войну, с того момента, как мать променяла наши настенные часы на два ведра картошки, гудок служил нам единственным показателем времени. Жили от гудка до гудка. Но никогда я не обращал на него особого внимания: гудит – и пусть себе гудит. А сегодня он показался мне торжественным. Вероятно, оттого, что шагал я в живом потоке рабочего люда, который валом валил к зданию заводоуправления и, как река через плотину, просачивался в проходные.

По мере того как я приближался к одной из многочисленных дверей проходной, меня начала пробивать предательская дрожь. Чего греха таить – трусил.
О том, что творилось там, за проходной, у меня были самые смутные представления.
Нетвердой рукой достал я из кармана новенький пропуск в коричневой клеенчатой обложке, в котором значилось, что я, Журавин Сергей Игнатьевич, являюсь слесарем инструментального цеха. В уголке наклеена фотокарточка. Протянул пропуск вахтеру в тулупе. Тот небрежно глянул сначала на пропуск, потом на меня – и вот я на заводской территории!
Иду, словно экскурсант, разглядываю корпуса с остроконечными крышами… Здесь когда-то работал отец…
На рабочее место меня привел мастер, совсем еще молодой, круглолицый, невысокого роста парень, одетый в синюю спецовку. Он назвался Ковалевым и сказал, что я буду работать на участке приспособлений пока учеником, а потом и самостоятельно. Мы прошли через весь цех, и мастер расспрашивал о моем прошлом. На его круглом лице не исчезала такая же круглая улыбка. Остановились возле высокого худощавого парня лет восемнадцати в серой кепке и клетчатой рубахе-ковбойке. У парня черные, проницательные, немного насмешливые глаза.
– Принимай, Костя, ученика, – сказал Ковалев. – Пусть сегодня познакомится, обвыкнет.
Парень окинул меня изучающим взглядом, вытер тряпкой руки.
– Так ты, значит, слесарить хочешь? Ну, давай знакомиться. Костя, Константин Бычков. А тебя как?
– Сергей Журавин.
– Ну, пойдем, Серега, покурим, поболтаем.
Костя направился в курилку, я за ним.
В комнатке, расположенной под лестницей, тускло горела маленькая лампочка. Накурено так сильно, что запершило в горле от повисшего голубого дыма. Возле стены длинная лавка, на ней двое пожилых рабочих.
Костя достал портсигар, предложил папиросу. Я не курил. Он ловким движением заломил во рту мундштук папиросы и закурил. Медленно, как бы нехотя, выпускал голубоватые клубы, перебрасывая папироску из одного угла рта в другой и часто сплевывая сквозь зубы.
– Так ты, значит, прямо со школьной скамьи?
– Ага.
– Отец есть?
– Нет. В войну погиб.
– Да-а… А у меня, парень, никого нет. Батю я не помню, мать в сорок третьем в деревне померла. Не фартило. В детдом отправили. Оттуда в ФЗО подался, а сейчас, как видишь, вкалываю помаленьку. Сот восемь-девять в месяц имею.
– Трудно научиться?
– Чего, гроши заколачивать? – Костя лукаво прищурился.
– Нет, работать.
– Не трудно. Главное – смекалку иметь, знать, что к чему, а остальное пустяки.
В его привычке разговаривать и цыкать слюной сквозь зубы, в привычке носить кепку надвинутой на самый лоб было что-то от шпаны. Как и у тех, на лбу лежала этакая лихая челочка. Но взгляд умный, лицо симпатичное, с лукавинкой. Костя последний раз затянулся и щелчком отбросил окурок.
– Что ж, пойдем трудиться, – сказал он и направился к выходу.
Вернулись к верстаку. Костя открыл тумбочку, извлек железный ящик, похожий на сундучок. В нем много всякого инструмента.
– Вот это как называется? – спросил Костя.
– Зубило.
– Э, нет, не зубило. Это крейцмейсель. У зубила лезвие шире, а у этого узкое. Применяется для вырубки канавок. Понял?
Я кивнул головой и несколько раз повторил в уме название, чтобы запомнить. Костя порылся в ящике.
– А это кернер. Запомнишь? Кернер. При разметке применяется, или когда сверлить надо, так им сначала пользуются. Ну, а это штангель, или попросту – колумбус, замерять детали.
«Колумбус, – старался запомнить я. – От слова Колумб. Христофор Колумб, мореплаватель…»
Рабочие, стоявшие у других верстаков, поглядывали в нашу сторону и улыбались.
– Что, Костя, – сказал один из них, подойдя к нам, – техминимум преподаешь?
Костя немного смутился и, оглянувшись, сердито пробурчал:
– Чего лыбишься? Надо ж человека познакомить…
– Я ничего. Валяй.
Рабочий подмигнул мне и удалился.
– Ну-ка, замерь болванку, – сказал Костя и подал кусок круглого железа. Я положил болванку на верстак, взял инструмент обеими руками и начал замерять.
– Не так, парень, надо. Инструмент нужно держать в правой руке. Вот так. И болванку держи в руке. Теперь замеряй.
Я неумело вертел в руках меритель, болванка выскальзывала из рук: так и хотелось положить ее обратно на верстак и замерять по-своему, обеими руками.
– Сколько? – спросил Костя.
– Два с половиной… – неуверенно проговорил я.
Костя замерил сам.
– Не два с половиной, а двадцать пять миллиметров. На заводе, парень, все в миллиметрах меряется. А тут еще и три десятых, видишь? – и он показал, как отсчитывать десятые доли миллиметра.
– В нашем деле даже сотки значение имеют, так что приучайся замерять точно. Время придет, все узнаешь. Не за один день.
Потом Костя зажал в тисках стальную деталь и показал:
– Пиляй вот здесь.
С увлечением водил я взад-вперед напильником и каждый раз прикидывал, много ли еще снимать металла. Вспотел, но работа двигалась медленно. Костя работал за другими тисами, с ухмылкой наблюдая за мной. Видно, очень неуклюже у меня получалось. Я стал стараться еще больше. Быстро устал, но виду не показывал. Подумает, что я маменькин сынок. Ладони начали ныть. Вспухли мозоли.
– Ничего, – сказал Костя, глядя, как я осторожно перекладываю в руках напильник. – Постепенно загрубеют руки и у тебя, гвозди будешь заколачивать ими. У меня тоже первое время болели, а сейчас ничего. Наша работенка, парень, требует навыка. Месяца полтора-два надо подучиться. Я столько же в учениках ходил.
Я немного передохнул и снова взялся за работу. В конце смены к Косте подошел мастер, улыбнулся своей круглой улыбкой и кивнул в мою сторону:
– Как пополнение?
– Парень – молоток! Старательный.
Я сделал вид, будто не слышу, и еще усердней стал сметать опилки с верстака. А на душе было так радостно, что позабылись и усталость, и мозоли на руках.
Вскоре появился Гришка Сушков.
– Ну, как? – спросил он, потирая озябшие руки.
– Ничего, нормально, – стараюсь делать вид, что совсем уже освоился. Гришка придвинулся ближе, шепнул:
– Проси, чтобы побыстрей на самостоятельную перевели, да чтоб разряд выше дали. А то надуть могут. Меня вместо двух месяцев целых три до самостоятельной не допускали. Поздно разнюхал, денег много потерял.
Совсем рядом раздался пронзительный свисток – конец смены.
Я взял в табельной пропуск и вышел из цеха.
Белый, не успевший потемнеть, свежий, искрящийся снег до боли резал глаза. Морозный воздух кружил голову. В теле чувствовалась приятная усталость. Будто сон – и Костя Бычков, и снег этот, и усталость в теле после работы. Проснусь, и все это исчезнет, снова вернется школа, Колька Галочкин…








