Текст книги "Две строчки времени"
Автор книги: Леонид Ржевский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)
7
Сразу после теплохода мы начали с Ютой укладываться, и я долго набивал и увязывал две плетеные, феодальной эры, корзины и отдельно – разный бьющийся скарб. Степан должен был доставить все на нанятом грузовичке в Переделкино. Он встретил новость и поручение с энтузиазмом, и мы с Машей, его женой, выработали специальный для него рацион, чтобы не перебрал на радостях и был бы наутро трезв. Ему же поручено было отметить Юту выбывшей в милицейском участке.
Сама она собралась ехать одна, налегке, с тем же поездом, с которым я встречал ее в самый первый раз. Переезд должен был происходить без меня, потому что вечером этого дня и утром следующего были у меня в О. лекции и теперь нужно было еще успеть домой, оповестить Ниловну, взять конспекты и книги и – с вокзала на вокзал – поймать нужный поезд.
Перед тем как обнять меня на прощанье, Юта говорит, задумчиво глядя на меня и чуть опустив лицо – манера, которая всегда вызывала у меня восхищение и тревогу:
– Как грустно, что как раз теперь надо тебе уезжать. Знаешь, последнее время, когда мы разлучаемся, у меня всегда такое чувство, будто это насовсем…
Время до завтра ползло, не летело, – летел я! Летел, как летают люди во сне, испытывая, говорят, при этом полублаженное состояние новизны и необыкновенности этого своего полета.
В О. отводили мне для ночевки номер в гостинице: скрипучая кровать, медный чайник с первобытным кипятильником-дужкой, черные, задумчивые по углам тараканы. Вернувшись вечером из института, почти не мог, несмотря на бессонную ночь позади, заснуть: начало знобить, и показалось, что заболеваю.
А когда наконец завтра превратилось в сегодня и кончил лекции – нездоровье заглохло под напором нетерпения и тревог (все ли сладилось?), под стремительный выстук колес, сперва по Казанской, потом по Киевской; от Москвы сразу же – на площадку, и – как медленно тормозит электричка у длинного переделкинского причала!
«Может быть, на платформе?»… «Нет, никого!»… Но уже от самого этого «может быть» колотится сердце.
За серыми тучами невидно садилось солнце. Октябрь уж наступил, и рощи отряхнулись начисто, и падь липко шуршала под подошвами, потому что моросил мелкий, как пудра, дождь; вдоль парка различим был шорох его по хвое и в воздухе – хвойный привкус.
Чавкала глинистая колея. Оттягивал руку портфель; бросить бы его, но там – бутылка Донского игристого и две рамки сотов – любимое лакомство Юты.
Вот видна уже и моя крыша, и над ней – рябиновые ветки-голышки с остатками красных ягод. Сердце бьется у меня уже где-то в горле…
Никого в сенях. Ни вещей…
Дверь в мою комнату настежь, и в глубине за столом, в частоколе бутылок, боком ко мне – Степан.
Он не вдруг замечает меня; заметив – с трудом принимается вытаскивать из-за стола свое длинное туловище.
Он пьян в дым, до беспамятства. Когда выпрямляется, пошатываясь, и я захожу напротив, по другую сторону стола, – в глазах у него серая плева, как у птиц, они воспалены и незрячи.
– Что случилось? – спрашиваю я, и он, вздрогнув, все еще не узнавая меня, может быть, для устойчивости, кладет мне на плечи через стол красные ручищи.
– Степан! – встряхиваю я его. – Говори же!..
Светлый живчик вспрыгивает на его бельма, как электронный блик в окошке компьютера, и застревает в зрачках – и они, расширясь, вдруг обретают мысль. Он с силой отталкивает меня и, вскинув вверх огромные кулаки, обрушивает их с размаху на стол.
– Взяли! Взя-а-ли-и! – кричит он дико и сам рушится вниз, головой на распластанные по столу руки.
Теперь он плачет захлебывающимися пьяными всхлипами, скрипя зубами.
– Взяли Юточку. Ночью… – говорит рядом со мной голос Ниловны, и две сильных ее руки подхватывают меня под мышки…
Дальше я долго, суток двое, как мне расскажут потом, ничего не помню. Вижу и слышу – только урывками и как в замочную скважину – молодого очкастого доктора, приятеля моего милого Р., лоскуток их спора: можно ли человека, который все время бредит, как я, и о том, о чем я, помещать в больницу и куда он в таком случае после выписки попадет…
Позже, когда миновал кризис, помню у себя Сашу, решившегося все-таки приехать, дважды – Катю с цветами от студенток и от себя.
Явился раз и Степан, но, наставленный Ниловной, не говорил почти ничего, только мычал и дышал на меня перегаром. Лишь полгода спустя он сообщит мне, что был понятым тоже и при этом аресте, и передаст иконку, на которую, не отрывая глаз, смотрела Юта, когда шел обыск.
А когда почти совсем свалил жар и я взялся однажды благодарить Ниловну за заботу, она, растрогавшись, принесла мне нечто вполне неожиданное: бюст Юты из глины, еще даже и сырой, почти телесного цвета.
Свадебный подарок Р.!
Конечно же, показывать его мне он Ниловне запретил, но у нее была своя логика – логика сердца, как мне теперь кажется, более справедливая.
Бюст – собственно лицо, шея и очень немного плеч – срезан книзу чудесным сечением; постав головы, поворот – тот самый божественный, который я так любил.
Я устроил его рядом с собой на горушке книг – Ниловна освободила мне для него подставку от фикуса.
Вечером, когда никто уже ко мне не входил, я поднимался с кровати, поворачивал лампу так, чтобы на бюст падал свет, и становился перед ним на колени…
На этот раз я не заметил, когда Ия кончила читать, но только – непривычную для нее позу: сидя на пятках, руки к коленям, она недвижно глядит на гроб нашей ямины, в море, широким раствором своих темных глаз, в которых я то находил, то отвергал тревожащее меня сходство
– Да, как-то странно и страшно думать, что на Земле, где живем, может существовать в одно и то же время и это вот море, солнце, чайки кричат, такая красота! и – то, что вы здесь описали, – задумчиво говорит она.
И через паузу:
– Это она, Юта, является вам, вы признавались?
– Это она.
– И разговаривает с вами?
– Случается.
– Тоже и теперь?
– Теперь редко. Но боюсь, вы меня не совсем понимаете. Это не метафизика, вроде тургеневской Клары Милич, – просто я вдруг ощущаю ее в себе – ее веру, ее красоту, ее женственность…
– Женственность, я знаю, – ваш пунктик. Нечто непонятное для меня.
– Странно, что непонятное, при вашей начитанности. Может быть, это – от нигилизма?
– Вовсе нет! Женственность, по-моему, что-то общебиологическое.
– Да, если сводить ее к тому, что у женщины между ног. Но, например, у амазонок бессмысленно было бы искать женственности. Пусть это, как вы говорите, биологическое, но – дар!
– Красота?
– Больше. Теперь, когда женскую красоту выволокли на журнальные обложки, подмостки, массовое обозрение, вывели в цифрах ее габариты, – она сама по себе для взора почти убита. Где-то у Гёте: «Если радуга долго держится, на нее перестают смотреть». Женственность торжественнее и глубже. И не делайте гримас!
У одной современной русской поэтессы, кстати, – красавицы и уж никак не проще вас, есть такие, например, строки:
«Не проще вас» слегка ее задевает, и она долго молчит.
– Я должна была, верно, высказать вам комплименты как автору? Простите, что позабыла, – спохватывается она потом.
– Вовсе не должны были.
– Нет, вы правда не сердитесь, что не сказала этого первым делом?
– Нисколько не сержусь.
– Ну и лады! А то я боялась…
– С каких это пор вы начали бояться меня?
Она – чудеса! – почти что краснеет, свистит Початка и бежит плавать.
ИЯ
1
– Это лето – ваш верный союзник, просто не запомню в августе таких солнечных дней! – говорит мне по телефону Моб. – Кстати, «Темные аллеи» ваши, я слышала, скоро будут кончены?
Я ответил, что скоро – остался один только небольшой рассказ, и Моб, как всегда полусерьезно-полуиронически, пожелала успеха.
Разговор этот был неделю назад.
А в промежутке – все неожиданно исказилось и обернулось против меня. Даже август. Оказавшись после случившегося один на пляже, я это остро почувствовал: ветер стал пронзительнее и холодней – было зябко заходить в море и ждать, идя по пологому дну, покуда укроет от него вода; поостыло и солнце, разогреваясь только к полудню, и даже всегда безотказный зонтик не хотел вдруг держаться прямо – кренился и заваливался.
А рядом с зонтиком, на песке – две овальные впадины от Ииного задка и повыше поперечная вмятинка – след закинутых за голову локтей.
Мне невмоготу внезапное одиночество, необратимость встреч, которые сам оборвал, тепла, которое, конечно же, больше в жизни моей не повторится. Я прячу зонт в будку и еду домой, где в эту пору дня бывать не привык и не знаю, что делать.
На через неделю заказан уже обратный полет… Почти бесцельно сажусь за машинку – и вдруг вспоминается множество мелочей из наших разговоров и препирательств, которые забывал или нарочно выбрасывал из своих записей, чтобы не притормаживать повествования.
– До-ля-ми-бим-бом-бам… – сыплется с колокольни вместе с городским шумом и, значит, без всякой магии, но, странным образом, сама дневная будничность этого звона будто вводит меня в рабочее русло, и я бегло записываю несколько вспомнившихся эпизодов.
Такой, например:
Мы спустились однажды поплавать вместе, чего обычно не делали под предлогом, что кто-то должен оставаться с вещами и рукописями. Но в этот перерыв, после окончания какого-то трудного пассажа в «Аллеях», были довольны друг другом.
– Я – голая, как вы себе хотите! – сказала Ия и, сбросив фиговое свое прикрытие, побежала в прибой. Море, впрочем, едва шевелилось в тот полдень – горячий без дуновения воздух недвижно висел над нашими головами вместе с солнцем в зените и карканьем чаек.
Мы длинно брели по песчаному дну, уходившему из-под ног, как в гигантском амфитеатре.
Потом она долго и не без щегольства выплавывала передо мной на разные спортивные манеры – кролем, брассом и на боку, заставляя засекать одной ей понятные расстояния на часах, которые я забыл снять; кувыркалась навстречу волне, и в глазах моих мельтешили, солнечно взблескивая, ее янтарные ягодицы и розовые пятачки пяток.
Потом мы лежали на спинах, сперва врозь, а после снесло нас совсем близко друг к другу – чуть пониже моего лица покачивался ее острый локоть и плыли змейками пряди волос. Зеленоватая волна то подкидывала ее легкое цвета каленого каштана бедро, то топила, перелизывая его поперек.
– Скажите, если бы была я страшна, как смертный грех, – стали бы вы со мной водиться? Тратить себя на переводы или вот такие купанья вдвоем? А?
– Как говорят в Одессе: очень может быть, но вероятно вряд ли… Не думайте, однако, что поймали меня на крючок. Вы красивы, красота же – дар Гармонии с большой буквы и сама по себе излучает отраду. Мне отрадно на вас смотреть.
– Только смотреть? Я, конечно, уже уверилась в вашей стойкости, но в вашем бескорыстии к моему телу – нет.
– А я и не утверждал никогда такого бескорыстия. Пока человек в состоянии еще спать с женщиной, он в вашем смысле не бескорыстен. Но это не доминанта в моем отношении к вам. Хотел бы, чтобы вы это поняли.
– Я постараюсь, – сказала она недружелюбно и отвернулась.
Не помню теперь, в какой связи, или без всякой, после довольно долгого молчания она продолжила этот качающийся на волнах разговор.
– Вы вот сказали: красота – дар гармонии, и так далее… Я не сильна в философии, хоть и прочла с дюжину разных скучных книг. Что вы понимаете под гармонией? Дар гармонии – в каком смысле?
– В самом высшем: дар Божий.
– О-о… – протянула она разочарованно. – Я, как вы, может, догадываетесь, атеистка.
– Догадываюсь. В вашем примерно возрасте – нет, даже, конечно, моложе, еще гимназистиком, – я тоже решил потрясти смелостью мысли нашего батюшку. После урока Закона Божьего на перемене подошел к нему и объявил: «А я, батюшка, в Бога не верю!» Как вы думаете, что он ответил?
– Выдрал вас, может быть, за уши?
– Ничуть не бывало. «Очень нужно Богу, чтобы такой дурак, как ты, в него верил!» – сказал он очень спокойно и отвернулся. А у меня щеки стали гореть от стыда. Понимаете ли: я уже тогда почувствовал, может быть, в словах его правду. Она – в том, что наскоки на Бога действительно удел дураков или бесноватых. Имя Его надо произносить без кликушества и без смущения; так что чем больше в человеке духовной культуры и глубины, чем больше он читал и чем больше думал, тем гармоничнее говорит он о Боге, потому что Бог – и есть гармония. На гармонии и любви становился и стоит мир. А отрицателей Бог просто не объем – лет, как, скажем, мартышек, удавов или мышей, но – только причастных Ему, то есть тех, кто ищет гармонии. Потому что любовь к гармонии и есть любовь к Богу, и в гармонии Он открывается нам… Я, видите ли, совершенно никчемный богослов и совсем не начитан, но думаю, что гармония в человеке есть Бог в нем.
– Во мне нет гармонии! – сказала она, и мне показалось, что глаза ее при этом стали влажными. Потом, перевернувшись на живот, поплыла саженками к берегу.
2
Теперь – о том, что случилось.
В тот недоброй памяти день мы кончили с Ней в три, как обычно, и разъехались по домам.
Поднявшись к себе, я нашел в почтовом ящике письмо. Оно нарочно торчало наполовину в прорези, чтобы сразу заметить, потому что почту я выбирал по утрам.
Это была анонимка, написанная на скверном английском, с кучей орфографических ошибок, и в переводе на русский звучала так:
«Если вы хотите узнать нечто очень интересное о вашей девушке (girl friend) – советую вам пересечь пролив и посетить в К. кинотеатр „Золотая юность“ (недалеко от „Тиволи“). Там идут сейчас два фильма, и второй, короткометражный, под названием „Полянка“, надеюсь, доставит вам большое удовольствие.
Торопитесь, программа может смениться!
Друг».
Почему-то, не знаю, почти и не передохнув, я позвонил Моб и поехал с этим письмом к ней. Может быть, просто потому, что, пускаясь в такую чуть авантюрную поездку, надо было кому-нибудь доложиться.
– Что бы это такое значило? – задумалась Моб.
– Вот часа через три-четыре увидим!
– Может быть, просто мистификация, а то и ловушка для вас. Вы твердо решили ехать? Когда?
– Да вот в шесть часов есть паром. Может быть, удастся сегодня же и обернуться.
– Хорошо, едем вместе!
Я попытался было возражать, но еще никому не удавалось остановить Моб в решении, которое принимала она вдруг и на таком аллюре событий.
Через час с небольшим мы уже сидели в салоне огромного парохода, переправляющего через пролив обоюдосторонних любителей перемещаться вместе с их автомобилями, подарочным и туристическим скарбом. Был канун воскресенья и туча народу, но всех притягивал закусочный стол и беспошлинные между двумя берегами напитки, поэтому в салоне мы были почти одни. Беловолосая стюардесса принесла нам виски и поднос с миниатюрными бутербродами.
– Ну, за успех нашего путешествия! – сказала Моб, побалтывая в стакане ледышками. – Потому что, право же, опасаюсь: вдруг кто-то хочет с вами расправиться – с древним, по их представлениям, бобылем, который осмеливается вторгаться в их жеребячью стаю. Вы знаете этого Карла?
– Видел дважды. Раз он освистал нас с Ней на пляже. Потом шпионил за нами у «Трех королей».
– Он местный чемпион по хоккею на льду.
– Не знал. Вообще-то парень как парень. Баки только похожи на волосы из подмышек и глаза навыкате, что, я замечал, часто признак глупости.
– Он и есть неумен. У них сейчас тяжкий конфликт с Ней. Она его выгнала, но, кажется, тем не менее, не хочет потерять. А он корит ее вами, так что недавно… Впрочем, это уж лишнее!
Она тянется ко мне прикурить, долго пускает дым и продолжает потом:
– Я чувствую себя иногда немножко предательницей, когда рассказываю вам что-нибудь об Ии, а ей о вас – ничего! Утешаюсь, что хочу ей только добра – последнее время очень к ней привязалась, по-матерински. Убивает меня, что с таким личиком, с такими богатыми данными она не может найти себя. До смерти боюсь, что пристрастится к наркотикам…
Когда, незадолго уже до причала, Моб в своем кресле задремывает, я выхожу на корму.
Над нею и позади скрипуче голосят чайки, пикируя в пенную взбурленную винтом борозду за всякой съедобной дрянью. А зайти вбок, по ходу – соленый ветер в лицо и голубые контуры веселой, куда плывем, столицы. Сосет глаза огромный вечереющий купол неба, к закатному горизонту сейчас чуть желтый и фиолетовый.
Нет решительно никаких аналогий, но, может быть, по контрасту – вспоминаю тоскливую серость канала, которую выше описал, узкий, мелкий полог воды над братскими могилами строителей и мысль, что «плывешь по костям»…
Вспомнив, с восторгом ощущаю блистающий вокруг простор и самому мне дарованные волю и свободное многопутье. Слава Тебе, показавшему нам свет!..
– Я не пойду сама и вас не пущу, если это какой-нибудь вертеп! – объявляет Моб, забираясь в такси.
Но это отнюдь не вертеп, а яркий, в электрических взмигах по фасаду, кинотеатр.
Никого у кассы – фильм крутится непрерывно: начинай глядеть с кадра, на который попал. Оно и естественно, потому что фильмы такого рода – только известные и малоизвестные способы совмещений, без никакого сюжета.
Я устанавливаю это тотчас же по иллюстрациям в красноковровом фойе и спрашиваю Моб, сможет ли она такое выдержать.
– Я не вчера родилась, голубчик! – кидает она, и мы открываем дверь в зал.
Мы открываем дверь в зал, и на нас наваливается непроглядная вокруг тьма, а с экрана вдали – розовое тесто тел, дышащее, пульсирующее, в приливах-отливах и таким размашистым планом, что явственны, на манер лунных кратеров, поры и полузапудренные ссадины и прыщи.
Плывут огромные, тоже в четверть экрана, губы в частых слизистых поперечинках, в мокром жадном раззеве…
Потом план мельчает, съеживается в один из конфузных и выразительных вариантов смычки.
– О-о! – выдыхает Моб и пятится, но я беру ее за руку и веду по проходу на ощупь, потому что по-прежнему не видно, свободны ли места с краю; задеваю ладонью чью-то, с краю же, лысину и почти наугад загребаю в следующий ряд впереди.
Мы садимся.
Вариант на экране неутомим, как помпа.
– Можете закрыть глаза, – говорю я Моб. – Я скажу, когда это сменится.
– Вы были правы, – вздыхает она, – это трудно вынести! Почему, почему надо рассматривать человеческие отношения так непристойно, так грязно, сводить только к позывам животных органов? Убивается радость видеть женскую, например, красоту, она уже больше не ощущается красотой…
– Тс-с! – произносит лысина сзади.
К счастью – а может быть, к несчастью, потому что были у нас здоровые порывы не дожидаться ничего и уйти, – показ смычковых кадров исчерпывается; в зале вспыхивает и снова гаснет свет, и на полотнище веселыми красками зажигается заголовок: «Полянка».
Красно-желтый, в лаковых солнечных бликах на боках автобус.
Он мчит по роскошной дороге, разбрасывая по сторонам не менее роскошный пейзаж: горы, голубые пруды с белыми точками лебедей, ближе зеленые кущи с чем-то желтым в цвету и, по обочинам, цветочные грядки.
Интерьер почти пуст. Невнятная чья-то фигура дремлет в хвосте. На переднем сиденье – паренек с русым пушком над верхней губой и русыми же, до плеч кудрями; у нас рисовали так Ваньку-Ключника. Школьник, может быть, выпускник.
На сиденье слева – во весь разворот иллюстрированная газета; ниже – джинсы в заплатках и девчоночьи ноги в маленьких сандалетах; выше – бант на черных, собранных султаном волосах.
За газетой, когда она опускается – а она тотчас же и опускается, – Ия!
Мы – я и Моб – в один такт вздрагиваем и замираем.
Две головы, одна настойчиво, другая – невдруг, оборачиваются друг к другу, кидая и пряча взгляды. Еще и еще… Потом поединок глаз кончается, и паренек перекочевывает к соседке.
Еще через минуту его пятерня – крупным планом – обогнув узенькую талию, лезет за джинсовый поясок. Пятерня маленькая перехватывает и выдергивает ее оттуда – раз, другой, потом исчезает и – опять-таки крупным планом – показывается шевеление под взбугрившейся тканью.
Затем паренек вытаскивает из сетки сверху альпийский рюкзак с притороченным к нему одеялом и дергает шнур.
Автобус останавливается. Оба выпрыгивают из него и петляют по лесной заросли.
Вот она, наконец, и полянка! Весьма живописная, опоясанная вокруг кустам боярышника и стволами, вся в высоких качающихся «любишь – не любишь».
Рюкзак скидывается со спины, скатка расстилается по траве, оба, торопясь, прыгающими пальцами помогают друг другу раздеться.
Рука Моб в этом месте обхватывает мою и сжимает до боли, и я рад: так мне легче сдержаться; не помню в жизни другого такого напряжения, как при созерцании этой современной пасторали; разве – в войну, когда несся однажды на грузовике с бензиновыми бочками вдоль днепровского берега под немецким пулеметным обстрелом с другой стороны, ожидая каждый миг пули.
Скрещенья рук, скрещенья ног,
Судьбы скрещенья…
Ну, для судьбы – слишком уж всё просто: оба, сцепившись, катаются по одеялу, постанывая, перекатываясь через край подминая ромашки; какая-то птица, невидная в ветвистом ожерелье вокруг, подсвистывает их неистовству, и – вот ведь что труднее всего вообразить! – по крайне мере еще две пары тоже спрятанных глаз не считая глазка фотокамеры, следят подсказывают им позы и вдохновение.
Меня трясет. Я вспоминаю, что читал, или слышал где-то, как один зритель, первобытный не то душевнобольной, начал, стрелять в экран, когда показывали там что-то особенно взволновавшее его и преступное. Ну, стрелять – не стрелять, и закричать: «Караул!»
Пальцы Моб впиваются в мою руку и я зажмуриваюсь. Мне страшно, что этим двоим могут сейчас подсказать нечто такое чего я уж и не смогу вытерпеть.
Но через минуту-две пальцы разжимаются. Я открываю глаза: счастливая пара уже на шоссе, на оранжевом фото заката, держась за руки, ждет обратной автобуса у остановки.
«Полянка» кончилась.
Щеки у Моб горят, губы вздрагивают. – Сумасшедшая! – говорит она, поднимаясь. – Как могла она это сделать!
Было одиннадцать, и мы могли бы успеть еще на последний паром, но меня пугал неизбежный тогда и утомительный разговор, а мне хотелось молчать.
Это дошло до Моб, потому что, закуривая сигарету и оглядев исподтишка мое лицо, она сказала:
– Пожалуй, останусь здесь ночевать. Чтобы пойти утром в церковь. Вы проводите меня до отеля?
И потом, в отеле, уже с ключом, полученным от портье:
– А что собираетесь делать вы сами? Опрашиваю потому, что мы с вами сегодня сообщники, то есть, значит, отчасти ответственны друг за друга.
Недалеко от этого отеля жил мой знакомый, Олег И., гитарист, взявший несколько уроков у самого Сеговии. Был он человек ночной, и к нему можно было нагрянуть, когда угодно.
– Пойду к Олегу, вы его знаете.
– Как не знать! Воображаю, какое произойдет там у вас возлияние! Но от него, ж пожалуйста, никуда.
– Есть: никуда!
Когда поворачиваюсь, она говорит мне вслед:
– А за Ию я помолюсь завтра и привезу вам просфорку.
Меня всегда трогает очень человечная религиозность Моб. Непримиримая в своих правилах и суждениях, она у виновных – всегда адвокат Добра. Да, обязательно справится завтра в церковь, построенную здесь предпоследним русским царем, и станет просить Бога защитить и направить заблудшую одну овцу.
Насчет же возлияния Моб угадала: мы с Олегом опустошили бутылки две местной рыжей водки, и его жена, моя землячка, всплескивая руками, изумлялась почти нараспев: «Господи, как пьют! Чисто лошади!
А одна из «лошадей» – это уже во втором часу ночи – все еще переживая «Полянку» и припомнив пункт конвенции с Ней, запрещающий ее снимать, ощутила вдруг злобное сердцебиение и набрала на телефонной вертушке номер.
– Это вы? – спросил Иин голос. – Какая-нибудь катастрофа?
– Нет, никакой! Просто я застрял здесь, в К., так что завтра наша встреча не состоится.
– Ладно. Тогда – послезавтра.
– Вы получите от меня письмо.
– Какое письмо?
– Там увидите…
– Слушайте, у вас какой-то странный прононс. Спрашиваю еще раз: что случилось?
– Почти ничего. Я только познакомился с вашим замечательным кинодебютом.
Мембрана очень долго молчит, и по ней, кажется мне, шуршит неровное дыхание.
Потом Ия вешает трубку.
Письмо Ии, точнее записка, сочинялась на обратном рейсе через пролив и была послана с нарочным. Я предлагал ей прислать мне перевод заключительного рассказа; писал, что готов проверить, если надо, весь манускрипт, но ничего не упоминал о встрече.
Она позвонила мне в тот же день вечером.
– Хочу поблагодарить вас за помощь! – сказала она очень непринужденным голосом. – А с маленьким этим рассказом, спасибо, справлюсь сама. Слышала, что вы на днях улетаете. Счастливо!
И щелкнул рычажок.
Наутро, бродя по опустевшему пляжу, о чем выше уже рассказал, я думал между прочим и об этом «слышала». От кого?
Выяснилось через день, когда потребовала меня к себе Моб.
– Я нарочно выбрала время, когда Пьер на работе, чтобы поговорить без помехи об Ии, – начала она значительно, и по тому, как она начала и как оснащен был столик с напитками, я понял, что предстоит продолжительный монолог.
В самом деле: я узнал из начала, что трагические явления нашей эпохи познаются не общим ее изучением, но проникновением в судьбы ее жертв, потому что лишь в этом случае судьям доступны прощение и любовь, то есть справедливость оценки.
– Вы знаете Достоевского, – говорила она горячась, словно ожидая, что я стану это отрицать, – вспомните Раскольникова, который убил не из корысти, – но – чтобы утвердить в собственных глазах свою исключительность. Поверьте мне, я в этом убеждена совершенно, – безумства Ии абсолютно той же природы. Замечательная натура, одареннейшая, но – тот же излом души! Вы знаете – она призналась, что рассказала вам, – вы знаете: в четырнадцать лет ее обесчестил один мерзавец, и эта личная травма как-то переплелась в ней с их теперешним отрицанием, желанием разрушить все решительно Домострой, с эмансипацией, ну и с этой, как у Раскольникова, крайностью самоутверждения… Она умна, красива, умеет подчинять себе многих и хочет быть всех впереди, а экстремизм у нее в крови, мать ее – русская, я выяснила…
Моб говорит еще долго, не вызывая у меня желания возражать; неясно только, чего она от меня хочет, и я осторожно спрашиваю ее об этом.
– Ия сейчас в отчаянии. Эта «Полянка», этот ее сумасшедший шаг, кажется ей теперь самоубийством. Опять-таки по
Достоевскому: «Разве я старушонку убил? Я себя убил»…
– С каких пор ей это кажется? С позавчерашнего вечера, когда про «Полянку» узнали мы?
– Когда про «Полянку» узнали вы! Вы!.. Я не должна бы рассказывать, но в данном случае это не предательство. Вчера она здесь сидела до полночи, вот на этом самом диване, и рыдала у меня на плече, оттого, что упала в ваших глазах.
– Странно!
– Странно! А еще писатель!.. Она показывала мне ваше письмо.
– Что вы хотите, чтобы я сделал? Вспоминаю откуда-то: «Кто она мне? не жена, не любовница и не родная мне дочь»… У меня нет никакого права ее упрекать в чем бы то ни было, ни наставлять, и я не исповедник, чтобы отпускать ей грехи.
– Но я знаю, как вы к ней относитесь.
– Тогда вы знаете больше моего, потому что самому мне это не ясно.
Она задумывается, наливает и размешивает себе какой-то напиток, потом кладет руку мне на плечо:
– Скажите, как друг, честно: взяли бы вы ее с собой за океан, если бы ей так загорелось?
– В качестве кого? Вы не забыли разницу лет?
– Все равно, в каком качестве. Взяли бы?
– Подумав – никогда. Не думая – может быть. Но ведь у нее здесь есть сердечные привязанности.
– Да, этот Карл… Очень сложно: оба, по-моему, любят друг друга и вместе с тем – на ножах. Боюсь, может скверно кончиться. К тому же, вчера, когда она тут сидела, я заметила у нее повыше запястья уколы. Она предается теперь новому наркотику. В общем – мне жаль ее безумно. Жаль, жаль, жаль!..
– Я послал ей эту записку, потому что в самом деле после «Полянки» как-то не хотелось на нее смотреть. Но если у нее есть охота встретиться, поговорить – я готов. Ни письма ее не отвергну, ни ее самоё. Впрочем, мне остается здесь только четыре дня.
На этом, примерно, кончается разговор.