Текст книги "Две строчки времени"
Автор книги: Леонид Ржевский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)
2
Она звонит мне на следующий день чуть свет, что не нашла книги и чтобы я непременно захватил на пляж свою.
Приезжает уже перед сумерками, с посеревшим лицом и усталыми скулами.
Этой способности юниц ее возраста вдруг блекнуть до изнеможенности и снова столь же мгновенно расцветать я удивлялся давно, но у нее такие контрасты были разительны.
Я решил про себя, что сегодня же вечером наведу у Моб справки, но она, усевшись, как пришла, в джинсах и свитере, начинает непривычно доверительно сама:
– Знаете, я порвала сегодня со своим бюро. Уволилась, даже и с шумом, то есть были кое-какие неприятности. Но не жалею. Мучит меня только, выйдет ли у нас с переводом? То есть не с переводом, но с книгой самой. Видите ли: они опять звонили сегодня, что хотят непременно эротики, только эротики – и ничего больше! Не обижайтесь, но я боюсь: не преувеличили ли вы этой, ну, как сказать?., прямоты, что ли, и откровенности сексуальных тем. Ведь критерии могут оказаться различны…
– Критерии мои и – «волосатиков»?
– Ну, пусть так.
– Я уверен, что они пройдут по «Аллеям», затаив дыхание. Это ведь не бульварное чтиво, но творческая правда и рука мастера.
– Вы уже выбрали что-нибудь, наверно? Расскажите мне или почитайте немного, – просит она и, закрыв устало глаза, закидывает руки за голову.
Задача нелегкая! Отобрано: «Степа», «Таня», «Генрих»., «Чистый понедельник» и кое-что еще – все подлинные шедевры русской эротической новеллы; но как их расскажешь?
Я все-таки пробую.
– Вот, – говорю я, – например, история Степы, дочери старика хозяина постоялого двора. Ее растлевает от нечего делать, проездом, знакомый полупомещик-полукупец. И облик этой девушки, почти подростка, которая влюблена в своего соблазнителя, и вся сцена сближения написаны так, что читатель будто тут же присутствует, сам-третей. Она плачет, вся в сладком отчаянии, и вам кажется, будто слезы ее капают на вашу собственную ладонь. Я не преувеличиваю: Бунин в любовной тематике могучий художник, слово его зримо и захватывает вас целиком.
Вот в другом рассказе: юноша барчук овладевает горничной Таней, по восемнадцатому году; приходит ночью за перегородку в прихожей, где она спит. Я подчеркнул в книге несколько особенно ярких пассажей. «Она навзничь лежала на деревянной кровати, в одной рубашке и бумазейной юбчонке, – под рубашкой круглились ее маленькие груди, босые ноги были оголены до колен…… Он разъединил ее ноги, их нежное, горячее тепло, – она только вздохнула во сне»…
Живопись, как видите, вдохновенно проста и жжется. Или – в новелле «Галя Ганская»: девушка пришла в мастерскую художника. Она невинна, но развращена внутренне, жаждет мужчины и, кажется, влюблена в эту местную знаменитость, от лица которого ведется рассказ:
«Я стал как попало раздевать ее, она поспешно стала помогать мне. Я в одну минуту скинул с нее шелковую блузку, и у меня, понимаешь, просто потемнело в глазах при виде ее розоватого тела с загаром на блестящих плечах и млечности приподнятых корсетом грудей с алыми торчащими сосками; потом от того, как она быстро выдернула из упавших юбок одну за другой стройные ножки в золотистых туфельках, в ажурных кремовых чулках и этих, знаешь, батистовых панталонах с разрезом в шагу, как носили в то время. Когда я зверски схватил ее в этот разрез и повалил на подушки дивана, глаза у нее почернели и еще больше расширились, губы горячечно раскрылись… »
Вот и глаза Ии рядом, я видел, уже широко раскрыты. Она складывает губы дудочкой и свистит, что должно, видимо, означать изумление.
– Я спасена! – говорит она. – Какая почти современная смелость!..
Литературное батрачество, от которого я отрекался, осуществилось, тем не менее, всерьез, на целые три недели.
Как-то сразу выяснилось, что домашние переводы Ии подолгу приходится исправлять, и решено было переводить все совместно и начисто.
Трудовой день длился шесть часов с перерывом на плаванье, пререкательные, главным образом, отступления и завтрак.
Утром я заезжал за харчем, в полдень кипятил кофе на электрической плитке, которая была у меня в раздевальной будке, и приготовлял бутерброды. В самый первый, кажется, раз Ия снисходительно занималась этим сама, но потом только спрашивала устало: «Когда ж перерыв?» – и я таскал все в нашу песчаную ямину, под зонтик, где было наше рабочее место.
Сама Ия, впрочем, зонта не признавала и постоянно выкатывалась из-под него за теневую черту: кожа ее, цвета крашенного луком пасхального яйца, была лучестойка.
– Послушайте! – говорит она в день третий, как припоминаю теперь, когда мы переводим рассказ, где герой со скалистого берега подглядывает за купающейся героиней, любуясь ее сплошным коричневым загаром. – Я не хочу сделаться пегой; это отвратительно! Неужели вам будет мешать, если я сниму хотя бы лифчик?
Она не дает мне времени сказать «да» или «нет», а просто сбрасывает с грудей красную поперечину, и я вижу их шелковистый, светлей прочего, янтарный отлив, коралловые их мыски и ощущаю щекотные шампанские пузырики, запрыгавшие у меня где-то в жилах, и отчасти – досаду, что надо теперь привыкать, чтобы все это не застревало в глазах дольше нормального.
Но я молчу, и она минуту спустя спрашивает с презрительной петелькой углу губ:
– Ну, что вы готовы бы были сказать?
– «Два сосца твои – как двойни молодой серны, пасущиеся мёжду лилиями», – хочу я отшутиться.
– Библия? Что ж, вам, конечно, пора ею интересоваться. И за цитатами удобно прятать собственные свои суждения.
– Что, интересно, хотели бы вы от меня услышать, снявши бюстгальтер? Вот есть еще одно подходящее суждение, тоже цитата – в книге, которую переводим.
– Покажите!
Я открываю страницу и тычу пальцем в строку. Она читает:
– «Груди острые, маленькие, торчащие в разные стороны… верный признак истеричек». Хм!.. Такие, вы находите, и у меня?
– Ваши, кажется, чуть потяжелее.
– Хотите взвесить в руке?
– Я придерживаюсь конвенции…
Свою нижнюю опояску она тоже сводит на нет, скручивая жгутиком. А после очередного заплыва сушит ее на песке, сидя ко мне боком, с блокнотом на коленях.
Забывшись, поворачивается в той же позиции – заглянуть в книгу, и тогда я силюсь не опустить глаза вниз и сержусь на себя за эти усилия.
– Пожалуйста, не сидите так! – прошу я ее, и она, спохватываясь, отталкивается рывком, прочерчивая пятками на песке две дужки. «Вы Карамазов!» – бормочет она сердито.
3
Одному из гениальнейших русских людей, Пушкину, принадлежит один из гениальнейших же афоризмов: «Первый признак умного человека – с первого взгляда знать, с кем имеешь дело».
В моей жизни этот афоризм – расхожее мерило моего суждения о ближнем, которое раскалывается лишь о драматическое: «познай самого себя»…
Ия умна. И неужто она действительно видит во мне только нечто карамазовское, помноженное на мои за-пятьдесят и пряные пляжные впечатления?
– Именно это одно и видит! – говорит Моб.
Мы сидим – она, Пьер и я – в их зеленой гостиной, куда меня все чаще теперь заносит по вечерам, в полупотемках от почти непрозрачного абажура и малиново струящегося пятнышка лампадки в углу.
Сидим и курим.
Моб, захватив дыму, задумчиво выдувает его маленькими гейзерчиками в потолок, и по большому ее лбу, мягкой, боттичеллиевой крутизны, пробегают, как по экрану, письмена-мысли. Я прочитываю коротенькую строку ревности и упрека, чуть подлиннее – недоумения и, совсем длинную, – дружеского сочувствия и тревоги.
– Именно это и видит! – повторяет она задорно, хотя я и не думаю ей возражать. – Прочла Ия хотя бы одну страницу из ваших книг, несмотря на то, что очень начитанна? Спросила ли раз о мемуарах, которые пишете? о вашей жизни вообще – кто вы, что пережили, чем дышите? Нет, нет и нет! Она допускает вас до себя, потому что в вас нуждается.
Мне плакать хочется, когда, подумаю, на что вы тратите время, вместо того, чтобы писать свое.
– Для писаний нужны разного рода наблюдения…
– Наблюдать за хищниками надо, не влезая к ним в клетку. А Ия… Ну – на что она вам? Она без ума сейчас от своего толстомясого Карла и несется от вас, с вашего пляжа, сразу к нему. Оба ужинают в этом портовом полупритоне, куда она, кажется, как-то и вас таскала, а потом, я думаю, он у нее до-утра. Что вы-то собираетесь с ней делать?
– Ты так кипятишься, Моб, – вступает Пьер, – будто он намерен ее у Карла отбить. Связаться человеку за пятьдесят с такой девчонкой – все равно, что безногому покупать велосипед, на котором кататься будут другие, все это он понимает так же хорошо, как и ты.
Но Моб не снисходит до шутки, в ней, несомненно, погиб вдохновенный проповедник и обличитель.
– Эти «волосатики», как вы их называете, – продолжает она, – которых Ия – от плоти плоть, – прагматисты самого упрощенного толка, себялюбцы чудовищные. Кризис отцов и детей никогда в веках не был таким болезненным, как теперь, именно из-за этого неслыханного себялюбия. Вплоть до преступления:
Представления о жертвенности – ни малейшего. Мы хотим… Мы требуем… Мы! Мы!.. Мы!.. Для нас!.. Эта, алчная самость вырастает у них в целую разрушительную программу, где «табу» опять же только их единственное «мы». Для «мы» и в отрицании предпочитаются самые притягательные запреты – целомудрие, половая мораль… Отсюда – разврат неистовый, оргазм несовершеннолетних, культ насилия и прочие прелести.
– Думаете вы, – перебиваю я ее, – что чувственность командует и у Ии?
– Боже мой! – всплескивает она руками. – Он спрашивает!.. Где же писательская ваша наблюдательность, о которой только что говорили?..
Этот монолог Моб вспоминается мне на следующее утро, когда Ия требует вдруг включить в нашу книгу, еще одну «темную аллею» – рассказик «Железная шерсть», оставленный мною без внимания..
Это – о медведях и леших, которые любят женщин «до лютого лакомства» и будят в них самих животную страсть.
Я возражаю, чуть раздувая свое несогласие, чтобы подзадорить ее попространнее высказаться, и впервые, быть может, она этой маленькой хитрости не замечает. Да, ей нравится бунинская живопись экстаза овладения и прелюбодейных оргий, и когда, вытянув из моих рук книгу, она порывисто и вперехват вычитывает мне про лешего, который ещё страшнее и сладострастнее медведя, у нее горячеют скулы:
«При встрече с женщиной он не токмо не боится ее, но, зная, что тут ее самое ужас и похоть берет, козлом пляшет к ней и берет. ее с веселостью, с яростью: падает она наземь ничком, как и перед медведем, а он сбросит порты с лохматых ног, навалится сзади, щекочет обнаженную, гогочет, хрюкает и до того воспалит ее, что она уж без сознания млеет перед ним»… – читает Ия, и я вижу, как несколько раз взмахивают у нее крылышки ноздрей.
– Хорошо, включим, это! – говорю я.
Книжка возвращается ко мне; на том же развороте в ней – еще несколько подчеркнутых абзацев живописной эротики.
Мысли у меня бегут по руслу, пропаханному давеча Моб; она, конечно, права: в этом современном бунте молодости против рутины голос пола звонче других голосов; но и то сказать – воинствующему модернизму щеголянье половой распущенностью сопутствовало всегда, становясь модой. Но – как не противятся стадности даровитые одиночки?..
Может быть, мысли эти долетают до Ии, потому что она неожиданно продолжает закруглившийся уже разговор:
– Понимаете… интересна у Бунина психология этих жертв – тех, кого грубо лишают невинности. Они испытывают у него вместе ужас и восторг, плачут «сладко и горестно». Может, так и случается в жизни, но, по мне, это дико и возмутительно… Я вам скажу сейчас про себя, чего никогда не сказала бы, если б не Бунин, – считайте это тем эстетическим воздействием, о котором вы тут как-то проповедовали и которое отводит в человеке здравый смысл на задний план.
Чуть помедлив и косясь на меня, взвешивая, вероятно, мою ли способность выслушать, либо свою – рассказать, она выбирается из-под зонтичной тени и садится шагах в полутора от меня на песке.
Солнце ей прямо в глаза – и она прикрывает их ладонями. Голос ее доходит до меня – чуть приглушенно.
Она говорит:
– Мне было четырнадцать лет, когда меня растлил один негодяй. Дальний родственник отца, он живал у нас в доме наездами, по каким-то делам. Был тогда, как вот теперь вы, раза в три меня старше, ожирелый такой болтун; когда говорил – в углах рта собиралась пузырями мерзкая пена. Для меня он значил не более старой мебели. Но умел рассмешить. Очень. Представлял галчонка в гнезде или пьяного за рулем, лаял, квакал лягушкой. Мне было с ним весело… Черт возьми! почему я это вам вдруг рассказываю?.. А, ладно, все равно! Как-то мы были с ним дома одни. Я – в кресле с ногами, задрав колени, пятками в край сиденья, вот так вроде, как сейчас, а он передо мной на ковре изображает, как муха запуталась у меня в волосах и жужжит, – я трясусь вся от смеха. И вдруг он начинает целовать мне коленки! Знаете: дурочкой я не была и в четырнадцать лет, знала все, что к чему, но, Господи, даже и со сне не могла представить себе эту мразь в роли любовника. Кроме того – о, как потом я именно за это себя презирала! – понятия не имела, что именно в этой позе, в какой были мы, так легко может осуществиться сближение. Когда он схватился целовать у меня коленки, даже, помню, чуть прихватывая зубами, я оцепенела от внезапности и изумления. И в то же мгновение он вторгся в меня… Я помню: сердце у меня остановилось биться, я задыхалась, захлебывалась от этих страшных толчков; не было мысли, я ощущала только их, только их… Но потом… – нет, потом я не плакала, я пыталась перекусить ему горло – он отскочил, побежал… Я решила его отравить. Все, все было приготовлено, обдумано в мелочах: яд и как подать, но он в тот день не вернулся, позвонил отцу, что уезжает. После погиб в автомобильной катастрофе… К чему я все это? Ладно, пусть!.. Во-первых, чтобы вы знали, как ненавижу этих сносившихся развратников, которые так сладко глядят на нас, но для которых мы только вариант онанизма или борделя. Еще – чтобы сравнить с бунинской этой нотой – этой мешаниной обиды и восторга у изнасилованных. Нет, это не по мне! Я бы… Но давайте лучше работать!
За переводами она почти непрерывно курит свои тонкие сигареты. В их дневном варианте, вижу я, нет никакого гашиша, но сладковатый запах их мне неприятен, и из всего Ииного существа и реквизита они единственные мои противники.
Раза два, когда она их забывает, я гоняю куда-то на чертовы кулички, где ими торгуют.
Окурки она топит рядом с собою в песке., и по утрам, до ее появления, я выгребаю их садовыми граблями.
Это неуемное курение у нее отчасти от, увлечения: она влюбилась в «Темные аллеи», она здесь – у себя дома и находит в них все больше и больше «современно звучащих» совершенств.
По ее настоянию мы переводим «Визитные карточки» – рассказ о любовном приключении на волжском пароходе одного писателя со скромной, не очень уж и молоденькой пассажиркой, к которой он ощущает одновременно и жалость и страсть.
Описание прелюбодеяния приводит Ию в восторг:
«Живот с маленьким глубоким пупком был впалый; выпуклый треугольник темных красивых волос под ним соответствовал обилию темных волос на голове… Она наклонилась, чтобы поднять спадающие чулки, – маленькие груди с озябшими сморщенными коричневыми сосками повисли тощими грушками, прелестными в своей бедности. И он заставил ее испытать то крайнее бесстыдство, которое так не к лицу было ей и потому так возбуждало его жалостью, нежностью, страстью»…
– Это, пожалуй, острее «Лолиты»! – восторженно говорит Ия.
– Вот уж немыслимое сравнение!
– По-вашему, книга Набокова не талантлива?
– Очень талантлива, но в той же мере злокачественна. У Бунина всюду дышит его любовь к жизни. У Набокова ее нет и следа. Не пожимайте плечами! Любая мать трепещет при мысли, что дочь ее может стать жертвой преждевременной чувствительности вместо того, чтобы созреть гармонически. А «Лолита» растлила, вероятно, тысячи, десятки тысяч юниц! Вот ехал я сюда к вам через пролив на пароме – две девчушки лет по тринадцати юлили подле потрепанного кинольва в шезлонге на верхней палубе. Выламывались перед ним наперебой. И у обеих как вытатуировано на лбу под кудряшками: я – Лолита!.. Еще вспоминаю картинку – это в одном средиземноморском отеле: огромный балкон галереей, в виде буквы Г. В длинном плече – оркестр и столики, в коротком – только цветы и ковровая вдоль перил дорожка. Слежу изнутри, из окна: прогуливается пара – полудедушка с подагрическим шагом и тоже этакий лет четырнадцати прыщик с рано развитым бюстом. Когда идут мимо столиков – он опирается рукой ей на плечо, а когда ворачивают где пусто – рука его ныряет за пазушку, и я из своего укрытия вижу, как топырятся пальцы, ухватывая грудь за сосок. А у нее на кукольном личике торжество: я – Лолита?..
Ладно, оставим это! – говорит Ия. – можно я снова возьму себе книгу на эту ночь?
4
С моря дул бриз; может быть, даже больше, чем бриз. – на низких грядках волн белели барашки.
Они кротко таяли, докатившись до берега, и я снова и сноза думал, что кротость, вероятно, главная прелесть этого северного моря, его ласкового песчаного дна, его дремотного зеленоватого окоёма и волнистых палевых берегов.
Ия в этот перерыв заплывала непозволительно далеко. Забегая то справа, то слева от меня и вскидываясь на задние лапы, лаял ей вслед Початок.
Там, где-то показывалась, то исчезала темная точка ее головы, в совершенный штиль можно было разглядеть лиловатые контуры огромного города. Сейчас застилала их белесая, чуть подсиненная муть; далеко на фоне ее подпрыгивал одинокий бакен, который Ия, видимо, решила обогнуть.
Она тревожила меня не только этим отчаянным заплывом. Я не суеверен, но какие-то трагические касательные мерещились мне над ее головой, как в ковбойском фильме – лассо над дикой лошадкой прерий. «Вы знаете: у Ии нелады с ее парнем, очень переживает! – звонила мне сегодня чуть свет Моб – Я ее встретила – капризна и ввалились глаза»…
Капризна Ия всегда, а худоба могла быть и от переутомления с книгой: мы работали как на стахановской вахте, перевели уж с полдюжины «аллей»; в издательстве, говорила мне Ия, их чуть ли не сразу отправляли в набор, и черновики ей приходилось перепечатывать вечерами. Значит, если, как злословила Моб, Карл у нее ночевал, сама она до заполночи должна была сидеть за машинкой.
Впрочем, многие заключения Моб были сомнительны, как я собираюсь рассказать.
Выползла Ия на берег, язык высуня, на четвереньках, и улеглась обочь нашей ямины, на скате, где лучше доставали ее лучи и ветер.
Разминая усталость, она разговаривает с танцующим рядом Початком.
Тело ее и чернь волос так вписываются при этом в окружную мозаику солнечных жженых красок и янтаря, что я не выдерживаю и, нарушая конвенцию, щелкаю подручной своей фотокамерой.
Она лежит сию минуту спиной ко мне и не замечает этого, как вообще не замечает меня. Может быть, оттого что не замечает, и складывается у нее та непроизвольная, как у кошек, певучесть движений и контуров, от которой не хочется отрывать глаз.
Я вдруг чувствую, что кто-то, помимо меня, разглядывает ее сейчас и, оборачиваясь, вижу внизу у берега Пьера. Он стоит там по лодыжки в воде в необычайно пестрых трусах и делает мне знаки.
Я спускаюсь к нему, соображая, что здесь он, конечно же, в должности подосланного Моб стукача.
– Понимаю вас! – говорит он мне вместо приветствия. – Чертовски приятно на нее глазеть! Очень, очень мила… Я сейчас – с пляжа нудистов. Там, в бабьем крыле, позирующие наяды, которых как будто только что вывалил из своих этюдов Модильяни. А эта малютка лежит и поворачивается, как повернулась бы, проснувшись, джорджонова Венера, со всем, понимаете ли, достоинством женственности, о каком мы уж и забыли мечтать. Но как бы ей помочь не потерять всего этого?
Он рассказывает потом про одну начатую им картину, а я думаю о том, как мы совпадаем с ним в мыслях об Ии и что она, хрупкая и сильная вместе, в самом деле – из тех, кто сами в себе несут катастрофу…
Когда я возвращаюсь под зонт, она, присевши на корточки у прибоя, плещет пригоршнями воду на плечи и грудь, и мне кажется, я слышу, как шипят брызги на ее раскалившейся коже.
Видела она нас с Пьером? Кажется – нет.
Поднявшись, она идет ко мне, блестя мокрой, все еще чуть посветлей остального тела грудью – этакая живая иллюстрация бунинских «Темных аллей».
– Виновата, забыла, что совсем нагишом! – спохватывается она, подойдя, и тут же сердится на себя за свой полуиспуг и опускается, как была, на песок, ко мне в профиль.
– Что вы смотрите так? В первый раз, что ли, видите голую женщину? – спрашивает она и, не глядя, протягивает ко мне руку, в которую я должен вложить карандаш и блокнот.
Я не хочу признаваться даже себе самому, что меня действительно выбивает из равномерного дыхания этот бронзовый блеск ее грудей, скатывающиеся с почти коричневого живота капельки, светло застревающие в блестящей смоли волос. Чтобы не сводило от этого губ, надо быть«волосатым» ее завсегдатаем или – лучше – родиться заново.
– Вас в этом образе вижу я в первый раз! – говорю я тоже с досадой и берусь за книгу.
– Постойте! Поболтаем немного!.. Я хотела сказать: в ваших книгах довольно много эротических мест. Что это у вас – уже только в прошлом?
– Почему – в прошлом? Но прежде всего: вы, значит, мои книги читали?
– Просматривала… В здешней библиотеке есть ведь ваше почти все. Чего не хватало – достали мне в другом месте.
– Ну и…
– Ну и – если вас как писателя тоже интересовали темные аллеи, почему вы не продолжаете в том же духе? Почему – мемуары? Кто их читает теперь?
– Пишущих по-русски на Западе вообще не читают. И не переводят.
– Гм… – сказала она, помолчав. – Вы не могли бы убить кого-нибудь, чтобы о вас написали разом во всех газетах?
– Кого бы вы предложили?
– Меня, например. Возможны десятки сценариев: все видят, что мы вместе проводим время и, конечно, не думают, что в одних только литературных упражнениях. Ну, затем – я вас обманываю, выматываю у вас ваши все сбережения и появляюсь здесь же, на пляже, с другим. Подумайте: общая симпатия, обеспечено снисхождение. И известность!
– Выгляжу я таким отчаянным честолюбцем?
Она не отвечает, глядя мимо меня, в сторону пролива, куда только что плавала, – над ребром дюн, закрывающим от нас даль, кружит сейчас чайка огромная, как Пегас.
Когда она так смотрит, Ия, ни на кого, в черноте ее глаз стоит что-то тоскливое; оно исчезает, когда она переводит их на собеседника.
– Я хочу сказать только, что у вас недурно получалась эротика. Почему вы теперь такой чистоплюй?
– Вы находите?
– Нахожу. Но, понятно, я почти ничего о вас не знаю. Вы одиноки? Я имею в виду женщину?
– И да и нет. Да – потому что у меня в квартире, здесь и за океаном односпальная раскладушка-кровать, дне» обращаемая в кресло. Нет – потому что некоторые из тех, с кем связаны самые счастливые годы прошлого, постоянно со мной.
– Не понимаю: физически или это писательский словесный трёп? Они живы!
– Живы в моей памяти, и это так же «физически», как, скажем, моя студия к Бродвее и полки с книгами.
– Вы спирит? Вызываете духов с помощью блюдечка?
– Нет, просто они навещают мое воображение, и я часами веду с ними разговор, не нуждаясь в другом общении.
– Со мной, например!.. Они старушки теперь, ваши призраки?
– У призраков есть преимущество: они не стареют.
– В общем – чепуха! – говорит она. дрогнув плечами, и недобрая петелька складывается в уголке ее губ. – Чепуха все эти посещения и беседы а ля «Черный монах». Если, конечно, вы здоровы психически. Но что за смысл?
– Думаю, что здоров. А смысл в том. что заношу все на бумагу, в воспоминания, которые; как вы знаете, пытаюсь сейчас закончить.
– Фью!.. – свистит она примирительно, – я и забыла, что разговариваю с сочинителем. Тогда только один еще вопрос: вы все говорите: «они». Была их целая бригада, ваших бывших подруг?
– Тут вы правы. Нужно бы говорить только об одной. Той самой, на которую вы так непонятно похожи. О ней сейчас пишу кровью души своей, и в сравнении с нею других можно поместить только в сноску.
– Вы могли бы рассказать мне о ней поподробнее?
– Пожалуй. Но не сейчас. И не здесь, когда солнце вокруг и простор. Мне трудно объяснить, но говорить о ней надо бы в четырех, поуже, стенах, может быть, в полумраке, когда не видно лица, ни твоего, ни того, кто тебя слушает. Иначе похоже все на предательство, а должно быть – как исповедь… Ну и, конечно, я должен сперва попросить у нее разрешения…
Она широко открывает глаза, но тут же и щурит их скобочкой.
– Снова трёп! Но – ладно. Я еще не получила аванс за будущую книгу, поэтому можете меня пригласить в «Три короля». Сегодня я занята. Завтра! Идет?..
Вечером – телефонный разговор с Моб.
Она начала – я передаю, разумеется, только конспект – все с того же надгробного рыдания над моими погибшими писаниями.
Потом шли расспросы. Меня чуть смущало это требование – держать ее в курсе моей «авантюры», как она выражалась, но мы были «союзники», и двигала ею такая подлинная забота и теплота, доходившая до меня даже через трубку, что я охотно мирился с этой интервенцией во внутренние свои дела и ее побочными толкачами: любопытством, нетерпимостью и суетой.
Как литератор я чувствовал и укоры совести: неожиданно для себя самого я начал присаживаться за свой письменный стол вечерами, после пляжного трудодня; засиживался далеко за полночь. В открытом окне плыла великолепная тишина полупустого сонного города – ни гудка, ни шороха шин, ни шагов; а каждые четверть часа – медная с колокольни капель, о которой уже писал и которая теперь по ночам стала казаться мистически вдохновительной.
И я записывал под нее впечатления за день.
Дневник, конечно же, двоюродный брат мемуаров; в отличие от них у него ничтожная ретроспекция, то есть обращенность к минувшему, временная дистанция между событием и занесением его на бумагу. Дистанция, однако, растет с каждым днем – и жанры сближаются. Во всяком случае, если не книга, на которую был у меня контракт, то что-то другое складывалось и мерещилось вдалеке.
Но я не посвящал в это Моб. Я только рассказал ей об Иином интересе к моим творениям и моей личности, который Моб недавно так категорически отрицала.
– Что ж, это может быть даже хуже того, что я предполагала, – сказала она после паузы, – если она вами действительно интересуется.
– Почему хуже?
– Как «почему»? Я, помню, спросила вас как-то, что вы собираетесь с нею делать? Теперь возникает вопрос потрудней: что собирается делать с вами она?
– Вы считаете, что я способен быть этаким ручным кроликом?
– Миленький, нет! Я знаю, что вы не такая размазня, как мой братец. Но есть ведь сила и на ее стороне. Мне рассказывали, как она выглядит там, на вашем рабочем месте, во время перерыва… «Сексу» у нее в избытке и без вас, но – чем черт не шутит! Во всяком случае поосторожнее завтра в этом притоне – там, знаете, и драки случаются, и облавы. Будьте начеку!..