Текст книги "Том 3. Рассказы. Воспоминания. Пьесы"
Автор книги: Леонид Пантелеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 25 страниц)
А потом голову повыше подняла и вижу: поляна или опушка лесная. Луна светит. Елочка растет. Около елочки конь какой-то гуляет, уздечкой звенит. А рядом со мной вижу: лежит человек. Лежит на спине, руки раскинул. На правой руке кровь. А в руке сабля с золотой рукояткой.
Я тут и вспомнила все. И Соколовского – атамана – узнала.
Думаю:
«Вот оно что. Значит, не убил ты меня? Значит, самого убили!..»
А в голове больно-пребольно. Прямо трещит голова.
Встать хотела – не могу. Все крутится, качается, будто я целый час на одной ножке вертелась.
Легла я и голову уронила.
Вдруг, будто сквозь сон, слышу, кричат:
– Вот она!
Я опять голову через силу подняла, вижу: люди бегут на полянку. Впереди Вася, братишка, бежит. За ним дядя Федор, охотник. А за ними с конем в поводу – папа!
Я только «папа, миленький» и успела сказать. А уж он меня на руки подхватил, обнимает, целует и в лоб, и в нос, и в глаза, и куда попало…
– Живая? – говорит.
– Живая, – говорю.
– Ну и молодец. Нам больше ничего и не надо.
А что дальше было, я уж не помню. Потому что я опять память потеряла. И как меня в город везли – не знаю. Говорят, меня папа сам на своем коне довез. А Вася и дядя Федор будто бы сзади бежали…
Выросла
Ну, а дальше и рассказывать нечего.
Бандитов, конечно, всех переловили. В тюрьму посадили.
Мост новый построили.
А я только три денька всего и повалялась в постели.
У меня ведь ничего страшного не было. Ведь Соколовский меня зарубить не успел. Папа, когда увидел, что он на меня с саблей летит, выстрелил и пробил ему руку. Сабля только тупым концом и ударила меня по затылку. Зато у меня до сих пор лысинка на этом месте осталась на память.
А я лежала – не жаловалась. Чего мне жаловаться? Со мной ведь папа рядом сидел!
Правда, нам с папой даже и поговорить как следует не дали. Уж столько народу, столько людей меня навещать в эти дни приходило, что даже неловко было.
Все они на меня глядели, удивлялись: вот, дескать, храбрая какая девочка – бандитов не испугалась!
А я хоть и молчала, а сама думаю:
«А вы почем знаете, что не испугалась? Еще как испугалась-то».
Папа у нас неделю только и погостил. А потом опять воевать уехал.
А через день или через два меня в комсомол приняли.
Как-то вечером возвращаюсь с Ночкой из стада – вижу, ребята идут. Комсомольцы. И с ними наш Вася.
Увидели меня – честь отдают.
– Здорово, – говорят, – товарищ военный инвалид. Мы к вам.
Я говорю:
– Ну что ж, милости просим.
Привела, усадила, спрашиваю:
– В чем дело?
– Дело, – говорят, – такое. В комсомол хочешь?
А я хоть и обрадовалась до полусмерти, а сама и виду не подаю. Отвернулась даже. Говорю:
– Я же – маленькая…
Тут Вася мой подскочил, кулаком по столу ударил и говорит:
– Ну, ну! Не фасонь! Ты! Матрена Ивановна! Маленькая, да удаленькая…
Ребята смеются…
– Правильно, – говорят. – Об чем разговор? Пиши заявление.
Тогда я подумала и говорю:
– Ну, хорошо, ладно. Вот с коровой управлюсь и сяду писать…
А сама думаю:
«Чего мне писать? У меня уж все написано и переписано».
У меня ведь заявление-то месяца три уж под подушкой лежало. Уж и пожелтело небось… Всё дожидалось, пока я вырасту.
Рассказы о Кирове*
1. Рассказ артиллериста
Хоть немножко и совестно мне, ребята, рассказывать, а расскажу все-таки, при каких невеселых для меня обстоятельствах я с товарищем Кировым познакомился.
А познакомились мы с ним так.
Ну, правда, мне и раньше приходилось его встречать, когда я в Астрахань с фронта приезжал. Но только тогда большей частью мы с ним на далеком расстоянии виделись. Он на трибуне выступал, а я где-нибудь на подоконнике или на какой-нибудь бочке селедочной сидел. И, конечно, разговаривать с глазу на глаз не приходилось. Но видел его хорошо.
И вот, когда я на него издали – на митингах да на собраниях – глядел, всегда мне казалось что он какой-то – будто из цельного камня вырубленный. Каким-то он мне всегда казался, вы знаете, суровым. Бывало о врагах революции заговорит – честное слово – страшно делается… Другой раз кулаком по столу ударит – в окнах стекла звенят. А слово скажет – так будто снаряд разорвался.
Ну, а потом привелось познакомиться поближе.
Это уж в ноябре месяце было. В девятнадцатом году. К этому времени мы оттеснили белых от Астрахани и гнали их, голубчиков, без передышки в Каспийское море. Казалось, еще день-два – и Волга от истоков до устья будет нашей, советской.
Но у самого моря, возле маленького калмыцкого селения Аля, бандиты очухались, перегруппировались и перешли в контратаку. И тут, возле этого Аля, завязался жестокий бой. Бойцы наши голодные были, разутые, многие не спали по пять, по шесть суток, – еле-еле держались. Одним словом, обстановка была трудная.
И вдруг – в самую горячую минуту – по фронту среди красноармейцев слух прошел:
– Киров приехал!
Его еще никто и не видел, не успел он из машины вылезти, а уж по фронту – будто свежий ветер подул.
Один человек прибыл, а будто целая дивизия на помощь пришла.
Весь день и всю ночь пробыл Сергей Миронович на передовых линиях.
Где туго дело идет, где бойцы поустали, поприуныли – там Киров со своей веселой улыбкой.
Где пули свистят, где снаряды рвутся – он тут как тут.
Перед обедом он к нам на батарею пришел. Мороз трещит, а он будто из бани – красный весь, пальто расстегнул.
– А ну, братцы, крой, крой, – говорит.
А сам на бугорок поднялся и в бинокль неприятеля разглядывает.
Я ему, помню, говорю:
– Вы бы, Сергей Миронович, побереглись маленечко. Пуля-то ведь – она, как говорится, – дура…
Он оглянулся, засмеялся и говорит:
– Э, брат. Мало ли что!.. Пуля-то, она, конечно, дура, а зато ведь – и жизнь, говорят, копейка. Правильно, а?
Я как-то растерялся, не нашел, что сказать, и говорю:
– Вам, – говорю, – товарищ Киров, видней.
Он опять засмеялся – и все-таки отошел в сторону. И оттуда еще раз на меня посмотрел и левым глазом мне подмигнул: дескать, погоди, брат, поговорим еще.
Уже к вечеру, часам к шести, наша армия по всему фронту перешла в наступление.
А наутро меня вызывает командир части и говорит:
– Тебе ответственное поручение. Спешно доставишь в Астрахань товарища Кирова.
Я обрадовался, говорю:
– Есть, товарищ командир.
А он говорит:
– Только при этом – маленькое «но». Ехать автомобилем сейчас опасно. Тут по дорогам банды гуляют. Так что самое лучшее – переправь его туда водным путем.
Я говорю:
– Как водным?
– Ну по Волге. На катере или на пароходе.
– Где ж, – я говорю, – его возьмешь, пароход-то?
– А тут, – говорит, – кстати у пристани какой-то болтается.
А я, надо вам сказать, в то время с пароходами дела не имел. Я даже на лодке в то время и то не очень-то умел ездить. Я сам из Тамбовской области, а там у нас морей и океанов не водится.
Так что я немножко затылок почесал.
Но все-таки пошел на пристань.
Вижу, действительно, стоит у причала какой-то маленький пароходик, под названием «Киргиз». Из трубы дым идет, на палубе матросы чего-то ковыряются.
Спрашиваю:
– Чей пароход?
– Наш, – говорят.
– Как это ваш?
– Ну, советский, значит.
– Кто командир?
– Вот, – говорят, – командир. Капитан товарищ Дулин.
Я посмотрел, вижу – пожилой человек. Борода козлиная. Брови мохнатые, под бровями глаз не видать.
Не знаю – не понравился мне чего-то этот дядя. Борода его, что ли, не понравилась.
– Вы, – говорю, – командир?
– Я командир.
– Корабль ваш в целости?
– Так точно, в полном порядке.
– Вам задание: доставите в Астрахань члена Реввоенсовета Республики товарища Кирова.
Вижу, у него и борода затряслась. Побледнел даже. Потом говорит:
– Есть доставить Кирова.
Через полчаса товарищ Киров прибыл на пароход. Меня он узнал, поздоровался.
– Здорово, – говорит, – сухопутный моряк.
Я говорю:
– Действительно, угадали, товарищ Киров. Воистину – сухопутный.
Но хоть я и сухопутный, а все-таки слыхал, как у них на кораблях команду подают. Кричу:
– Отчаливай!
Минута целая прошла, а пароход – ни с места.
Я бегу к капитану.
– Вы что ж, – говорю, – команды не слыхали? Кому было сказано отчаливать?
– Не знаю, – говорит, – кому. Здесь командир – я. Когда придет время – отчалим.
Повернулся и на капитанский мостик пошел. И немного погодя оттуда кричит:
– Отдать концы!
Пароход загудел, запыхтел и отвалил от пристани.
Не прошло и десяти минут – вдруг: стоп!
Что такое? На самой середине реки остановка.
Бегу на капитанский мостик.
– Что еще такое? – говорю. – В чем дело?
– Не знаю, – говорит капитан. – По-видимому, что-то с машиной.
Я говорю:
– Как с машиной? Вы же мне говорили, что у вас корабль в полном порядке.
– Да. Говорил. В чем дело – не понимаю.
– Ах, не понимаешь?
Рассердился я. Задрожал весь.
– Если, – говорю, – через две минуты машина не будет исправлена – на месте застрелю…
Он даже не посмотрел на меня.
– Ваше дело – стрелять, мое – командовать пароходом.
Хотел я ему тут еще чего-нибудь покрепче сказать, – вдруг слышу:
– Правильно, капитан!
Вижу – выходит из каюты на палубу товарищ Киров.
– Тихо, – говорит, – братцы, тихо. Не надо шуметь. В чем дело? Почему остановка?
– А потому, – я говорю, – товарищ Киров, остановка, что пароходом командует изменник и предатель. Он что-то нарочно сделал с машиной. Посмотрите, довез нас до середины реки и застрял. Застрелить его, – говорю, – как собаку, и все тут.
Киров говорит:
– Погоди, дорогой. Не будем шуметь. Надо сначала посмотреть машину.
Подумал, скинул свое пальтишко, засучил рукава – и вижу, сам лезет в машинное отделение. Слышу, там возится, кряхтит, ощупывает чего-то, осматривает. Потом вылезает и говорит:
– Нет, машина в полном порядке.
– Вот видите, – я говорю. – Значит, он нарочно не хочет везти нас в Астрахань. Чего, – говорю, – с ним тут разговоры разговаривать. По глазам же видно – предатель.
И я выхватил наган и хотел уж и в самом деле убить этого человека.
Но Киров опять мне говорит:
– Не спеши, товарищ!
Подумал немножко, бровь почесал, подышал зачем-то – будто температуру воздуха смерил, – потом, вижу, идет к водяному ящику, где у них на пароходе запасы воды хранятся, и поднимает крышку.
– Ага, – говорит. – Так и есть. А ну-ка, дайте мне какой-нибудь ломик или топор.
Я подошел, заглянул в ящик. А ящик этот – весь, до самых краев, льдом забит.
– Вот видишь, какое дело, – говорит Киров. – Виноват мороз, а не капитан. Вода застыла, и машинам дышать нечем.
Он взял ломик и стал этим ломиком ковырять лед.
Через минуту пошла вода. Застучали машины. Пароход тронулся.
Мне, конечно, было неудобно и перед Кировым и перед капитаном. Я ушел на корму и долго там стоял и смотрел, как маленький наш пароходик ломает молодой волжский лед.
Вдруг слышу – подходит сзади Киров. Постоял, помолчал, руку мне на плечо положил. И говорит:
– Нельзя, дружок, быть таким горячим. Особенно на морозе.
Потом нагнулся и – в самое ухо мне.
– Ты знаешь, – говорит, – что такое человеческая-то жизнь?
Я вспомнил, как он давеча на батарее у нас сказал, и говорю:
– Жизнь, если не ошибаюсь, товарищ Киров, – копейка?..
Он засмеялся, головой тряхнул и говорит:
– Э, брат, нет! Это еще поторговаться надо. Задешево-то ее никогда отдавать не стоит, а особенно если эта жизнь – чужая!..
2. Рассказ путиловца
Тогда мы как раз налаживали производство первых советских тракторов. И почти ежедневно к нам на завод приезжал товарищ Киров. Иногда даже ночью приедет. Никому не скажет, не предупредит и – здравствуйте, как поживаете?
Вот один раз так же, в ночную смену, он приехал, собрал мастеров, инженеров, начальников цехов – пошли в тракторную мастерскую.
Остановились, помню, у фрезерного станка. Разговариваем. А разговаривать трудно. В мастерской шум, грохот, машины стучат, рабочие своего Мироныча приветствуют…
Вдруг, я вижу, Киров замолчал, нахмурился, ухо у него как-то насторожилось.
Думаю – что такое? К чему это он там может прислушиваться?
Народ вокруг шумит, ему говорят что-то, а он стоит, брови сдвинул и все время куда-то в сторону, под машину поглядывает.
Я ему кричу:
– Что с вами, Сергей Миронович?! В чем дело?
Он головой помотал, поморщился и говорит:
– Пищит.
– Кто пищит?
– Машина пищит.
Тут, конечно, все замолчали. Стали слушать. И никто, вы представьте, ничего не слышит. Никакого писка. Только один старый рабочий, тот, который на фрезерном станке работал, послушал и говорит:
– Да, действительно… Пожалуй, шарошка маленечко поскрипывает.
Киров говорит:
– Зуб сработался.
– Да нет, – говорит рабочий, – не может быть, чтоб сработался.
– А я тебе говорю – сработался. Миллиметров на пять, на шесть. А ну, посмотри!
Посмотрели и – что ж вы думаете: действительно, зуб у этой шарошки сточился. Кронциркуль принесли, смерили – пять миллиметров точно.
Этот старик фрезеровщик до того удивился, что даже на табуретку сел. Потом говорит:
– Как же это вы, простите, Сергей Миронович, догадались?
– Как догадался? – говорит Киров. – А я, между прочим, не в институте для благородных девиц воспитывался. Я, дорогой папаша, еще в ремесленном училище с фрезером дело имел. У меня до сих пор на руках смазка не отмывается.
Первый подвиг*
Полковник Мережанов, командир гвардейской дивизии, кавалер орденов Отечественной войны, Кутузова и Александра Невского, а с недавних пор еще и Герой Советского Союза, в боях под Сандомиром был тяжело ранен и лежал на излечении в Н-ском тыловом госпитале. Я приехал туда, чтобы писать о нем книгу. Полковник уж выздоравливал, ему разрешено было ходить, и он много и с удовольствием ходил, опираясь на суковатую палку, собирал ягоды и грибы, удил рыбу и даже пробовал играть на бильярде. Со мной он был очень вежлив и предупредителен, но боюсь, что особенной радости мой приезд ему не доставил. Как и все по-настоящему сильные и мужественные люди, Мережанов был скромен и неразговорчив; пуще смерти не любил он рассказывать о себе, а я с утра до ночи заставлял его говорить и говорить именно о себе, о своих подвигах и переживаниях.
Пока он ловил в реке Шар-Йорка окуньков и ершей, я выуживал из него подробности его боевой биографии. Он в лес по грибы – и я за ним. Он сядет отдохнуть в гамаке или в качалке – и я пристраиваюсь рядом.
В конце концов мне удалось собрать очень много материала, и мне казалось, что вся жизнь Мережанова – от детских лет до той минуты, когда он прочел в «Известиях» указ о присвоении ему звания Героя, – уже действительно собрана и лежит у меня в портфеле, в четырех потрепанных и мелко исписанных записных книжках.
Только один факт в его биографии оставался для меня загадочным. У Мережанова было очень хорошее, умное кареглазое русское лицо. Это лицо я бы не побоялся, пожалуй, назвать и красивым, если бы не безобразил его глубокий рубцеватый шрам, след пулевого ранения, тянувшийся через всю левую щеку, от уха до краешка верхней губы. Я знал, что Мережанов был одиннадцать раз ранен, но о том, что он был ранен в лицо, он никогда мне не рассказывал, и в истории его болезни, с которой я познакомился в кабинете начальника госпиталя, я тоже не нашел никакого упоминания о таком ранении.
Однажды вечером, когда мы сидели с Мережановым в саду – он в гамаке, а я возле него на пенечке, – я как бы невзначай, между делом, задал ему вопрос:
– Скажите, полковник, я давно хотел спросить: откуда у вас эта царапина на щеке?
– Где? Какая? – спросил он, потрогав щеку, и вдруг нащупал рубец, понял, о чем я спрашиваю, помрачнел и как-то слишком поспешно и даже сердито, не глядя на меня, пробормотал:
– Пустяки… Никакого отношения к вашей теме не имеет. Дело далекого прошлого…
И, опершись на палку, он выбрался из гамака и сказал:
– Идемте спать. Уже поздно.
Больше я не решался его расспрашивать. Бывает же у всякого такое, о чем неприятно и не хочется говорить. «Ничего не поделаешь», – решил я. Тем более, что через несколько дней я должен был уезжать. И ведь надо же было так случиться, что именно в этот день, буквально за две минуты до отъезда, мне посчастливилось узнать тайну этого мережановского шрама.
* * *
Вместе со мной уезжали из госпиталя два молодых офицера, фронтовики Брем и Костомаров. Еще с вечера мы попрощались с товарищами и врачами, а утром чуть свет поднялись, уложили вещи и вышли на шоссе, поджидая машину, которая должна была доставить нас на пароходную пристань. Накинув на плечи серую больничную курточку, вышел нас проводить и полковник Мережанов.
Солнца еще не было видно, еще лежала роса на траве, но вершины деревьев уже розовели и обещали хороший, ясный и спокойный августовский день.
Машина долго не шла. Мы сложили наши вещи у дороги и сами расположились тут же маленьким лагерем. Мережанов, по обыкновению, молчал; он лежал в стороне, покусывая какой-то цветок или травинку; я тоже молчал, зато молодые попутчики мои были возбуждены, много смеялись и говорили громко и наперебой.
За дорогой, в небольшой рощице, позвякивая колокольчиками, бродило колхозное стадо. Мальчик-пастух, которого я и раньше встречал в окрестностях госпиталя, то и дело высовывал из-за кустов свою белобрысую голову и поглядывал в нашу сторону. Видно было, что ему хочется подойти к нам и заговорить, да не хватает храбрости. Но все-таки он подбирался все ближе и ближе, наконец вышел на дорогу, постоял, посмотрел, сделал еще два-три шага, неловко поздоровался и, не дожидаясь приглашения, сел у края дороги, подогнув под себя босые ноги и положив рядом свой длинный пастушеский кнут. Минуту он сидел молча, разглядывая ордена и медали моих спутников и не очень внимательно прислушиваясь к их разговорам, потом вдруг тяжело вздохнул, покраснел и сказал:
– Я извиняюсь, товарищи военные… Можно вопросик задать?
– Какой вопросик? Можно, – ответили ему.
– В общем… я вот чего хотел, – проговорил он, волнуясь, шмыгая носом и еще более краснея. – Я уже давно думал, с кем бы мне посоветоваться… Не скажете ли вы мне, товарищи, как бы мне… ну, одним словом, – подвиг совершить?
Трудно было удержаться от смеха. Все мы громко и от души расхохотались. А мальчик еще больше смутился, до того, что слезы у него на глазах показались, и сказал:
– Да нет, вы не думайте, я ведь это серьезно.
– А тебе что – так уж обязательно хочется совершить подвиг?
– Ага, – кивнул он. – Обязательно.
– Ну, так за чем же дело стало?
– А вот за тем и стало, что никакой возможности нет в моем положении подвиг совершить. Сами подумайте: где ж его тут у нас совершишь? Фронт от нас далеко: километров, я думаю, тыщи две. Полюсов – тоже нет. Хоть бы граница какая-нибудь была – и той нету.
– Глупости, мой дорогой, – сказал лейтенант Брем. – Чтобы совершить подвиг, вовсе не обязательно ездить на фронт или открывать полюсы. В любом деле можно проявить и отвагу и мужество и принести пользу родине.
– Да, это конечно, – рассеянно кивнул мальчик, – это я читал…
Слова лейтенанта его нисколько не утешили. Обо всем этом он уже слыхал небось много раз и от учительницы, и от матери и в книжках читал… И все это были для него пустые слова. А ему, наверно, и в самом деле до смерти хотелось совершить какой-нибудь громкий и небывалый подвиг.
– Ну что ж, – сказал он, подбирая свой кнут и поднимаясь. – Ладно… Пойду… Простите, коли так, что побеспокоил…
Он постоял, помолчал, почесал в затылке и уже другим голосом, более весело и развязно, сказал:
– Может, тогда хоть папиросочкой угостите? А?
Кто-то из нас, засмеявшись, дал ему папиросу. И прикурить тоже дал. И при этом, конечно, как это всегда бывает, не удержался, чтобы не сказать:
– Маленький такой, а куришь! Ай-яй-яй!..
– Эвона! – сказал мальчик басом, выпуская из ноздрей дым и морщась от крепкого табаку. – Я уж, вы знаете, четвертый год курю.
– Ну и дурак! Нашел, чем хвастать. Вредно ведь.
– Ну да! – усмехнулся он. – Это только так говорят, что вредно. А сами небось все курите. Военные вообще все курят.
– Да? Ты думаешь? А вот я, представь себе, не курю.
Это сказал Мережанов. Он действительно не курил и даже табачного дыма не выносил.
Мальчик мельком, небрежно посмотрел на его серую курточку и сказал:
– Ну так что ж. Ведь вы же зато не военный…
Опять мы расхохотались. Пришлось объяснить мальчику, кто такой Мережанов. Но оказалось, что он лучше нас знает, кто такой Мережанов.
– Нет, верно? – воскликнул он, и заблестевшие глаза его так и впились в полковника. – Это вы?!
– Я, – с улыбкой отвечал Мережанов.
– Это вы прошлый год на бочках через Днепр переплыли? Помните?
– Ну как же, помню немножко, – сказал Мережанов.
– А под Житомиром это вы два батальона немецкой пехоты окружили?
– Э, брат, да ты, я вижу, какой-то вроде колдуна. Все-то ты знаешь. Ничего от тебя не скроешь. Ну тебя! – махнул рукой полковник.
Мальчик опять присел на корточки и во все глаза смотрел на знаменитого человека, о котором он небось и в газетах читал и по радио слушал.
– А почему же вы не курите, товарищ Мережанов? – спросил он.
– Почему не курю? Не хочу, потому и не курю.
– И раньше никогда не курили?
Полковник не сразу ответил. Мне показалось, что лицо его помрачнело. Внезапно он сел, как будто собираясь рассказывать что-то, посмотрел на мальчика и спросил:
– Тебе сколько лет?
– Одиннадцать.
– Ну да, правильно, – сказал Мережанов. – И я тоже начал дымить приблизительно в этом же возрасте. И дымил, представь себе, как паровоз, двадцать три года подряд.
– А потом?
– А потом взял и бросил.
– Доктор небось велел?
– Нет, доктора тут вовсе ни при чем. Конечно, курение приносит вред и легким, и печени, и селезенке. Все это истинная правда. Но если бы дело было только в одной какой-нибудь там печенке – может быть, и не стоило бы бросать курить. А я убежден, что военному человеку вообще курить не следует. Особенно летчику, разведчику, пограничнику…
Мережанов помолчал, посмотрел на маленького пастушонка, который неловко пускал из ноздрей дым, и сказал:
– Ладно. Так и быть. Слушай. Расскажу тебе, чего со мной табак наделал. И вам, товарищи офицеры, тоже полезно будет послушать.
* * *
– В тридцать шестом году служил я в пограничных войсках. Был я тогда лейтенант и состоял в должности заместителя начальника погранзаставы. На какой границе и где – это неважно. Только скажу вам, что места эти отчаянно глухие. Лес да болото, и ничего больше. В лесах этих водилось очень много дичи, еще больше комаров, а зато людей там было очень немного. И люди эти были по преимуществу староверы, или, как их называли когда-то, раскольники. Народ, между нами говоря, весьма положительный, трудолюбивый, непьющий и некурящий. Ну, насчет выпивки не поручусь: может, и выпивают слегка. А вот что касается курения – это нет. Курение у них почитается за высший грех. Табак они даже не табаком, а «зельем» именуют. А «зелье» по-старославянски означает «яд». Жили они, эти староверы, в то время как-то на отшибе, на хуторах, с остальным населением не якшались, молились в своих молельнях, ели и пили из своей посуды. Ну, да ведь это, как говорится, дело их совести. Были, конечно, среди них и кулаки и другие враждебные элементы, но тех давно уже попросили об выходе… А в остальном, я говорю, народ был подходящий, трудовой, и жили мы с ними, в общем, в мире и согласии.
И только один человек на всем нашем участке был у нас на подозрении. Это была одна женщина, по фамилии Бобылева. У нее двоюродный брат, некто Филонов, раскулаченный, в тридцать первом году бежал за границу. Там его очень быстро завербовала немецкая военная разведка, и за три года он несколько раз переходил нашу государственную границу. Это был очень ловкий и очень опасный враг. В тысяча девятьсот тридцать пятом году он среди бела дня застрелил из обреза учительницу Скворцову. Наверно, вы помните этот случай. Не помните? Ну ладно, я напомню. Учительница эта была коммунистка и депутат Совета. У Филонова с нею были какие-то старые счеты: она его когда-то раскулачивала и писала о нем в областную газету. Так вот, этот Филонов, я говорю, среди бела дня пришел в деревню; в школе в это время шли занятия, и учительница что-то писала ребятам на доске. Он распахнул окно, выпустил в упор всю обойму – и поминай как звали.
Его ловили, устраивали на него целые облавы, – он, как угорь, сквозь пальцы у нас проскальзывал.
И вот однажды мы получаем агентурные сведения, что Филонов опять собирается перейти границу, что идет он с очень важным и ответственным заданием в Москву и что у него явка на одном из хуторов в нашем районе.
Между прочим, в то время я еще не знал, что Бобылева – родственница Филонова. Пограничник я был молодой, на заставе служил первый год. Но у меня уже и тогда были серьезные основания посматривать на эту женщину с подозрением.
Бобылева жила на хуторе одна. Это была уже очень дряхлая старуха. Она ни с кем не виделась, никуда не ходила. И мы о ней до поры, до времени ничего дурного не думали. Но один раз, возвращаясь из лесу с какого-то задания, я зашел к ней на хутор напиться воды. Поила она меня из особого стакана, из которого сама не пила. Такая посуда, для посторонних, у них называется «поганой». Стакан этот был завернут в старую скомканную газету. Случайно я взглянул на эти бумажные ошметки и увидел, что газета эта… ну, одним словом, не наша, иностранная. Спросил старуху, откуда у нее. Говорит: «Не помню, – кажется, в лесу нашла». В общем, это звучало правдоподобно. В деревне, как вы знаете, бумагой, даже каждым клочком ее, дорожат. А найти иностранную газету в лесу, где ходит всякая сволочь, в наших местах нетрудно. Все-таки я сообщил о своем «открытии» начальнику. Он тоже решил, что пустяки. Однако за этой Бобылевой мы стали с тех пор послеживать. Правда, ничего особенного не выследили, но подозрение как-никак осталось.
А когда мы получили сведения, что у Филонова явка на нашем участке, и когда я узнал, что Бобылева – родственница Филонова, для меня вся картина сразу же стала ясной. Правда, в этом случае мне помогло еще одно маленькое обстоятельство, о котором я не имею права рассказывать. Но факт тот, что я пришел к точному и определенному заключению, что Филонов после перехода границы должен будет остановиться на хуторе у Бобылевой. И тут я, как говорится, угадал с точностью до одной сотой миллиметра…
* * *
Я доложил о своих соображениях начальнику. Тот сообщил в штаб отряда. Меня вызвали в город, и там я получил задание – на свой страх и риск провести эту серьезную и ответственную операцию по поимке Филонова.
Для меня это был экзамен на боевую воинскую зрелость. Не люблю хвастать, но должен сказать, что операция была разработана у нас по всем правилам искусства.
Накануне вечером, то есть накануне того дня, когда ожидалось появление Филонова, мы вызвали Евдокию Бобылеву на заставу и там, уж не помню, под каким благовидным предлогом, ее задержали. А тем временем на хуторе у нее произвели обыск… Ничего такого умопомрачительного не нашли: ни оружия, ни взрывчатых веществ, ни карт каких-нибудь. Но и того, что было найдено, оказалось достаточным, чтобы нас не мучила совесть, будто бы мы ни за что ни про что потревожили на ночь глядя бедную одинокую старушку. Нашли мы у нее там отрез заграничного, правда очень дешевенького, ситца, баночку – тоже заграничного – лекарства от ревматизма и – самое главное – нашли профсоюзный билет на имя Василия Федоровича Пыжова. А мы знали, что под этой фамилией в позапрошлом году Филонов приходил в Советский Союз.
Попросили объяснений у Бобылевой. Старуха поломалась, поломалась, а потом расплакалась, раскудахталась и вынуждена была признаться, что Филонов, ее двоюродный брательник, действительно бывал у нее не один раз, что последний раз он был у нее о прошлом месяце и что вскорости опять обещал прийти и обещал принести ей вязальных иголок и цветной шерсти.
Этих гостинцев она, разумеется, не получила: в тот же вечер ее взяли под замок.
А нам теперь оставалось только не прозевать Филонова. И вот тут-то мы, как говорится, и…
– Товарищ полковник, машина идет, – перебил Мережанова лейтенант Брем.
– Что? Где? Какая машина? – закричал маленький пастушонок.
Он уже увлекся рассказом Мережанова. Глаза у него блестели, сидел он, как на пружинках, и стоило полковнику задуматься или замедлить рассказ, как он уже начинал ерзать и подпрыгивать, словно его муравьи кусали. Теперь он вскочил и с неподдельным ужасом смотрел туда, где в облаке розовеющей на утреннем солнце пыли и в самом деле шла, приближаясь к нам, высокая грузовая машина.
Но оказалось, что это не наша машина.
С тяжким веселым грохотом она промчалась мимо. На огромной светло-зеленой горе капустных кочанов сидели, обнявшись, две девушки и громко, стараясь перекричать грохот мотора, пели. Проезжая мимо, они запели еще громче, потом закричали что-то, и одна из них долго махала рукой, пока машина не скрылась за поворотом.
Мальчик облегченно вздохнул, засмеялся и поспешно пристроился на своем прежнем месте, у ног Мережанова.
– Ну, ну, а дальше чего? – затеребил он полковника.
Но Мережанов опять задумался. Казалось, он не видел ни нас, ни мальчика, ни веселого, шумного вихря, который промчался мимо.
– Н-да… – проговорил он наконец, тряхнув головой. – Оставалось, я говорю, ловить Филонова. Перед нами стояла, казалось бы, не очень сложная задача: поймать зверя в западне, которую он сам себе устроил. Ну что ж, я сделал все, что требовалось для этого. На всем участке, где нужно и можно было, я расставил усиленные пикеты пограничников. Я связался по телефону с соседними заставами. Там тоже было усилена охрана участков. На себя же я взял самую серьезную и ответственную часть задачи. Я решил сам лично сесть в засаду на бобылевском хуторе.
Пошел я туда без лишнего шума, никому, кроме начальника, об этом не сообщил и взял с собой одного только человека. Это был сержант Алиханов, азербайджанец, чудесный парень, необыкновенный смельчак, у которого на счету было более двадцати задержаний. Это значит, что он сам лично задержал и обезвредил больше двадцати врагов нашей родины.
Мы оба хорошо выспались, встали задолго до рассвета, часа в два ночи, плотно позавтракали и пошли на хутор.
Я хорошо помню эту ночь. Моросил дождь. Для Филонова это было, конечно, очень кстати, потому что дождь, как вы знаете, и следы смывает, и шорохи скрадывает. А пограничникам, наоборот, в такую погоду работать не приведи господи… Ну, да ведь мы собрались ловить его не на улице.
Нам тоже это было на руку, что следов не оставалось.
В избе у Бобылевой еще с вечера был наведен полный порядок. Никаких следов обыска. Наоборот, – все, как полагается. В углу перед иконой лампадка теплится. На полу половички разостланы. У входа ведро с водой, на столе – кринка с молоком, и ситечко лежит, как будто старуха ушла на погреб и вот-вот вернется.
Одним словом, нужно было садиться и ждать гостя. Мы так и сделали.