355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Пантелеев » Том 3. Рассказы. Воспоминания. Пьесы » Текст книги (страница 2)
Том 3. Рассказы. Воспоминания. Пьесы
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 02:49

Текст книги "Том 3. Рассказы. Воспоминания. Пьесы"


Автор книги: Леонид Пантелеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 25 страниц)

Ах, какая природа! Ну, я такой не видал. Ей-богу! Даже в нашей деревне и то нету таких садов и таких густых тополей. А воздух такой чудный! Яблоком пахнет. А небо такое синее – даже синее Азовского моря! Ну, прямо всю жизнь готов любоваться! Да только какая моя осталась жизнь? Маленькая. Я потому и любуюсь, что после уж поздно будет. Зато уже вовсю любуюсь. Даже голову к небу задрал.

А тут, понимаете, прибегает со своей саблей его благородие, господин офицер. Красный такой, весь взлохмаченный, мятый, словно его побили. И на меня:

– А! – говорит. – Языки кусать? Ты, – говорит, – языки кусаешь, а после за тебя отвечай? Да? Дрянь худая!..

Размахнулся и – раз! – меня по щеке. Понимаете?

Я ничего на это не ответил, только зубы сжал да как вдарю его по башке. Сверху.

Ох, как завоет, застонет, заверещит:

– Расстрел-л-лять!..

А я еще раз – бах! И еще со всего размаху – бах!

Ну, он и сел, как миленький, у самого крылечка.

Конечно, меня в два счета сграбастали эти самые больные. Руки мне закрутили, к виску – наган и не выпускают. А я и не рыпаюсь. Чего мне рыпаться? Стою потихоньку. Тогда офицер встает, поправляет свою офицерскую фуражечку и говорит:

– Погодите еще стрелять.

Потом закачался, глаза закрыл и говорит:

– Ох… Мне худо…

Его поскорее сажают обратно на ступеньку и начинают махать около его морды – кто чем: кто, понимаете, тряпкой, кто веточкой, а кто просто своей забинтованной лапой.

– Ну как, – говорят, – ваше благородие? Ожили?

– Да нет, – говорит. – Не совсем.

Опять помахали.

– Ну как?

– Ожил, – говорит. – Спасибо… Молодцы, ребята!

Они, дураки, отвечают:

– Рады стараться, ваше высокоблагородие!

Потом говорят:

– Ну как? Можно расстреливать?

– Да нет, – говорит офицер. И встает. – Нет, – говорит. – К моему сожалению, придется подождать с расстрелом. Его сначала доктору показать нужно. Однако расстрел от него не уйдет. Я, – говорит, – из этой малиновой дряни через полчаса решето сделаю. Собственноручно. Но только сначала, – говорит, – его все-таки подлечить нужно… Послушай, Зыков, веди его, пожалуйста, поскорей к доктору, а я сзади пойду.

Понимаете? Боится! Боится рядом идти. Даже вдвоем с Зыковым боится…

– А ну, – говорит, – еще кто-нибудь… Вот ты, – говорит, – Филатов, у тебя наган при себе, пойдем с нами.

Зыков пихает меня прикладом и кричит:

– А ну, пошел! Живо!

Я пошел. Поднимаюсь по лесенке и вхожу в эту самую – в раздевальную комнату.

Ну, знаете, воздух тут прямо противный. Карболкой воняет. Какие-то всюду банки валяются, склянки, жестянки. Пыль, понимаете, грязь.

Стены черные. У стены деревянная лавка стоит, а на стене, на вешалке, висят солдатские шинели, фуражка и китель с погонами.

Я это все заметил потому, что мы в раздевальной целую минуту стояли, покуда его благородие по лестнице поднимался. С ним, понимаете, опять худо стало. И его опять обмахивали березками.

Потом он приходит и говорит:

– Ну, вы! – говорит. – Чего на дороге стали? К доктору! Живо!

Ну, Зыков меня опять пихает прикладом, Филатов распахивает двери, и я захожу к доктору.

А доктор-то, доктор! Ей-богу, смешно сказать – совсем старичок. Беленький, маленький, ну такой маленький, что даже ноги его в халате путаются. А перед ним, понимаете, выпятив грудь, стоит этакий здоровенный полуголый дядя. И доктор его через трубку слушает. А тот дышит грудью. Словно борец Василий Петухов.

Мы, понимаете, входим, а доктор и говорит:

– Стучаться, – говорит, – нужно.

Но тут, как увидел штабного офицера, совсем иначе заговорил.

– Извиняюсь, – говорит, – господин подпоручик. Я, – говорит, – думал, что это кто-нибудь без очереди лезет.

– Нет, – говорит офицер. – Вы ошиблись. У нас чрезвычайно экстренное дело. Потрудитесь, – говорит, – отпустить больного и оказать помощь.

– Ага, – говорит доктор. – С большим удовольствием.

Тут он скорее достукал своего борца Петухова, помазал его кой-где йодом и отпустил. А сам подошел к рукомойнику и стал намыливать руки.

– Да, – говорит. – Я вас слушаю.

– Вот, – говорит офицер. – Видите этого человека? Несколько минут тому назад этот человек демонстративно откусил себе язык.

– Ага, – говорит доктор.

Потом говорит:

– А как, позвольте спросить, откусил?.. Насовсем или частично?

– Я не знаю, – говорит офицер. – Может быть, и частично. Не в этом дело. Самое главное в том, что он теперь говорить не может. Понимаете? А нам еще нужно его допросить. Так вот, – говорит, – не можете ли вы чего-нибудь сделать? Научным путем. Чтобы он перед смертью хоть чуточку поговорил.

– Посмотрим, – говорит доктор.

И начинает споласкивать руки.

– Посмотрим, – говорит. – Это нетрудно. Хотя, – говорит, – должен вас поставить в известность, что наша наука не очень допускает, чтобы человек разговаривал без языка. Конечно, посмотреть можно. Это труда не представляет. Но все-таки с научной точки зрения я не берусь вам давать какие-либо обещания. Посмотреть, – говорит, – посмотрю, а…

– Хорошо, – говорит офицер. – Посмотрите. Но только нельзя ли поторопиться, господин доктор? Нельзя ли слегка поскорей?

– Можно, – говорит. – Почему же нельзя? Можно и поторопиться…

И начинает, понимаете, вытирать полотенцем пальцы. Один, понимаете, вытрет – посмотрит, полюбуется и другой начинает. Потом третий. Потом четвертый. И так далее.

Офицер – ну прямо лягается. Прямо копытами бьет. Даже шпора звякает.

А доктор внимания не обращает, вытирает себе потихоньку пальчики и чего-то мурлычет.

Потом он подходит ко мне и говорит:

– А ну, молодой человек… Откройте рот.

Я не хотел открывать. Но думаю: «Что, в самом деле… Жалко, что ли?..» Взял и открыл.

– Еще, – говорит, – откройте… Пошире!

Я открываю еще пошире, как только могу.

– Еще, – говорит.

Ну, тут я совсем до ушей разинул ему свою пасть.

– Вот так, – говорит. – Достаточно. Спасибо.

Посмотрел он у меня во рту, поковырялся своими чистенькими пальчиками и говорит:

– Да нет, – говорит. – Язык на месте.

– Как? – говорит офицер. – Не может этого быть!

– Уверяю вас, – говорит доктор. – Язык в полной исправности, только синий.

– Да нет, – говорит офицер. – Вы ошибаетесь. Я же сам хорошо видел, как он его кусал.

– Тогда посмотрите, – говорит доктор.

И показывает ему мой рот. А там, понимаете, преспокойно болтается язык.

Ах, мать честная! Вот офицер удивился! Вот у него глаза на лоб полезли!

– Да что же это, – говорит, – такое! Да как же, – говорит, – это может быть? Что у него, дьявола, два языка висят, что ли?!

– Да нет, – говорит доктор. – Навряд ли что два… У одного человека двух языков не полагается. Этого наука не допускает. И я, – говорит, – хотя с научной точки зрения и не берусь объяснить этот факт, но в общем и целом – язык на месте.

– Тьфу! – говорит офицер. – Так, значит, он меня обманул?! Значит, он говорить может? Значит, ты, мерзавец, говорить можешь?

– Да, – говорю, – могу.

И тут же сказал я ему такое слово, от которого, извиняюсь, можно со стула упасть.

А он – вы думаете, что? Рассердился? Думаете, он орать на меня стал или драться? Ничего подобного. Он смеяться начал. Он прямо обрадовался – ну как не знаю что. Как будто ему, понимаете, пятнадцать рублей подарили.

– Ой, – говорит, – неужели это не сон? Неужели я не ослышался? А ну, – говорит, – повтори, что ты сказал.

Я повторил. И еще прибавил. Дескать, вы, говорю, ваше высокоблагородие, последняя дрянь и даже хуже. Вы, говорю…

Понимаете? Не ругается! Не дерется! Смеется, как лошадь.

– Еще! – говорит. – Еще!

Даже ругаться скучно. Чего, в самом деле? Я же не граммофон.

Я постоял, порычал немного и замолчал.

Тогда он кончает смеяться, поправляет свою офицерскую саблю и начинает командовать.

– Вы, – говорит, – господин доктор, пожалуйста, подзаймитесь немного с этим субъектом. Успокойте его слегка, приведите в порядок, а после пришлете его к нам в штаб. А вы, братцы, покараульте пленного. Филатов останется здесь, а Зыков – наружная охрана. После, Зыков, приведешь его в штаб.

Подцепил свою вострую саблю и поскакал. А за ним и Зыков. Дверь перед ним отворяет. И в сени за ним бежит.

И там, в этих сенях, кто-то вдруг как заорет:

– О-ох!

– Что? Что такое? – говорит доктор.

Тут Зыков кричит:

– Ничего! Ничего! Не извольте беспокоиться. Это их благородие спотыкнулись. О притолку шмякнулись.

– Ах, – говорит доктор, – разве можно так резво бегать?

Ну, мы остались втроем: я, Филатов и доктор.

А доктор-то, доктор! Фу, ей-богу, ну прямо без смеха глядеть невозможно.

Такого доктора, если потребуется, пристукнуть – совсем пустяки. Деревянной ложкой можно пристукнуть.

Но я вижу, что здесь у меня ничего не выйдет. Во-первых, Филатов как столб стоит со своим наганом. Потом – окно. Оно хоть и открыто, но за окном на завалинке больные сидят, – мне даже их голоса хорошо слышно, – а на подоконнике всякая мура стоит: банки, склянки, микстурки, клистирки…

Нет, я вижу, что здесь ничего у меня не выйдет, и стою тихо.

А доктор меня начинает лечить.

– Так вот, – говорит, – молодой человек… Откройте, пожалуйста, рот.

Я говорю:

– Зачем? Чего, – говорю, – вы там не видали?

– А я, – говорит, – хочу убедиться.

– Ну ладно, – говорю. – Убеждайтесь.

И рот раскрыл. И язык высунул.

– Да, – говорит доктор. – Язык у вас в полной исправности. Могу вас порадовать. Но только, – говорит, – он чересчур синий. Как будто его в чернилах купали. А? Вы, молодой человек, чернила не кушаете? Хе-хе!..

– Нет, – говорю.

– Так, так, – говорит. – И десны у вас распухли. Ну, – говорит, – нате, скушайте, пожалуйста, пирамидону.

Я съел. Ничего.

Мне, понимаете, так здорово есть хотелось, что я бы и самого доктора съел.

– Вы что? – говорит. – Военнопленный?

– Да, – говорю. – Не в гости, конечно, сюды приехал.

– Значит, вы – большевик?

– Был, – говорю. – Да.

– Ах, – говорит, – вы сядьте. Что вы стоите? Вот, пожалуйста, табуретка – присаживайтесь.

– Нет, – говорю, – спасибо. У меня, – я говорю, – на том месте, где сидят, заметка на вечную память. Я, – говорю, – этим местом сидеть не могу. Но если б мне жить привелось, я бы, – говорю, – не забыл, что и как. Я бы, – говорю, – помнил.

И тут я, товарищи, извиняюсь, штаны опустил и показал доктору.

– Ах, – говорит доктор, – ах, какая жестокость!

А Филатов как загогочет:

– Го-го-го!

– Ты что? – спрашивает доктор.

– Виноват, – говорит, – ваше благородие. Поперхнулся.

А доктор нахмурился и говорит:

– Ну, – говорит, – молодой человек, если вас не расстреляют, приходите, – я вам еще пирамидону дам.

– Ладно, – говорю. – Зайду.

Смеюсь, конечно. Зачем мне, скажите, после смерти ходить, старичков пугать? Я насовсем помирать собрался. А живым я ходить уж, понимаете, не надеюсь. Нет, не надеюсь, ни чуточки.

– Ну что ж, – говорит доктор, – можете отправляться.

А сам уж скорей к рукомойнику – пальчики мылить.

Филатов командует:

– Шагом марш!

И наган свой наизготовку.

Выходим через сени на улицу. Зыков сидит с больными. Сидит на завалинке с больными и что-то рассказывает смешное. Те на него хохочут. Зубы скалят.

– А! – говорит. – Комиссару почтенье! Ну, как, – говорит, – поставили вам золотую плонбу?

Все:

– Ха-ха-ха…

Смешно, понимаете, дуракам.

И Филатов тоже грохочет.

Я говорю:

– Поставили бы, – говорю, – тебе такую пломбу в глотку… Говорок тамбовский!

Все опять:

– Ха-ха-ха!.. Ловко отшил! Браво!

Зыков мне отвечает:

– Я-то тамбовский, а ты, интересно, каковский?

Я говорю:

– Знаешь? Я с тобой и говорить не хочу. Продажная ты, – говорю, – шкура! Белобандит!

Гляжу – покраснел мой Зыков. Встает, поднимает свою винтовку и говорит:

– А ну! – говорит. – Поворачивайся! Шагом марш!

И затвором – щелк!

Дескать, поговори у меня – свинцовую пломбу получишь.

Я пошел. Идем мы почти что рядом. Я слева, а Зыков справа. И вдруг я вижу, что мы совсем не туда идем. Понимаете? Мы идем не к штабу, а куда-то совсем обратно. Туда, где село кончается. Где последние домики стоят.

«Что, – думаю, – за шут? Куда же это мы идем?»

А спросить я, конечно, у Зыкова не хочу. Самолюбие не позволяет. Я молчу.

Зыков тогда говорит:

– А ну, поднажми.

– Вот еще! – говорю. – Буду бегать!

Он говорит:

– Поднажми! Дурак!

Ну, я хотя и не очень, а пошел побыстрее. А сам думаю: «Занятно, куда это все-таки мы так спешим? На свадьбу, что ли?»

И только я это подумал: «на свадьбу», вижу – идет нам навстречу какой-то седой генерал. Какое-то, понимаете, чучело в синих подштанниках. Такой, понимаете, щупленький, поганенький старичок. Идет и ножкой подрыгивает.

– Куда? – говорит.

Тут Зыков мой делает перед ним, как полагается, стойку и отвечает:

– Так что, – говорит, – ваше превосходительство, пленного большевика к исполнению веду.

– В расход?

– Так точно, ваше превосходительство, в расход.

– Ну, ну, – говорит генерал. – Вольно… Шагай себе… Не промахнись, – говорит.

И на меня, понимаете, этак весело посмотрел, будто я курица или гусь и он меня на обед скушать собирается.

– Шагай, – говорит, – с богом… И пусть, – говорит, – твоя рука не дрогнет… Потому что, – говорит, – ты не человека убиваешь, а дьявола. Понял?

– Так точно, – говорит Зыков. – Понял, – говорит. – Дьявола.

– Ну, с богом! – говорит.

И пошел. Опять, понимаете, ножкой задрыгал.

А мы, понимаете, тоже пошли дальше.

И прямо скажу – не хотелось идти. Ну, поверите, ноги не хотели идти.

А тем более, что погода была замечательная. Погода стояла чудная. В садах повсюду фрукты цвели. Деревья шумели. Птицы летали.

А тут – изволь идти на такой веселенький проминат!

Ах, мать честная!.. Никогда мне, товарищи, не забыть, как я тогда шел, что думал и что передумал…

Иду, понимаете, я впереди, а Зыков идет сзади. Винтовочка у него все гремит. Английские ботиночки поскрипывают. И все молчит этот Зыков – сукин сын… Хоть бы слово сказал для развлечения. Хоть бы крикнул чего-нибудь.

А идем мы сначала селом. Потом мы выходим на выгон, где коровы гуляют. Потом по тропиночке, мимо разных там огородов и зимних сараев идем. И все молчит этот Зыков – сукин сын… Только знай винтовкой потряхивает. И противно все время скрипят его бутсы.

Фу, понимаете, до чего невесело!..

Я думаю: «Ну! Ну, Петя Трофимов!.. Буденновец! Подними голову!»

Не могу, понимаете. Не поднимается голова.

Какая-то, понимаете, панихида все время в голову лезет.

«Да, тяжело, – думаю, – Петя Трофимов, помирать не в своей губернии. Хотя, – думаю, – губернии мне не жаль. Какая у меня, к черту, губерния? Какая у плотника, каменщика, пастуха губерния? Где хлебом пахнет, туда и ползешь. Отец у меня в одном месте зарыт, мать – в другом. Только и остались у меня боевые товарищи. Да вот загадка: выскочат ли они из ловушки? Ох, – думаю, – туго небось товарищу Заварухину в деревне Тыри. Слева Шкуро теснит, справа – Мамонтов, спереду Улагай напирает… И, может быть, это из-за меня! Может быть, это я все дело прошляпил?!»

Но – дьявол! – куда же мы всё идем? Куда же мы всё, понимаете, шагаем?

Уж вон и села не видать, и собаки не лают, а мы всё идем. Удивительно, знаете.

«Разве, – я думаю, – здесь вот, за этим кусточком, не очень подходящее место? Или вон, скажем, за теми ракитами…»

Мне ведь, товарищи, самому приходилось расходовать людей.

Я думаю: «Здесь, за этим кусточком, или вон в том овраге – очень удобное место. Это Зыков, – я думаю, – напрасно меня туда не ведет».

А Зыков меня, понимаете, как раз туда и ведет. В тот самый в овраг.

– А ну, – говорит. – Стой!

Я встал. И стою. И спокойно, вы знаете, думаю:

«Что ж, – думаю. – Прощайся, буденновец!..»

А с кем мне прощаться? Вокруг, понимаете, одна трава.

Я повернул голову и вижу, что Зыков берет свой бердан под мышку, а сам лезет за пазуху и вынимает оттуда – что-то такое неясное.

– На! – говорит. – Пришпиливай!

Что такое?

Вижу – погоны. Понимаете? Золотые погоны с такими блестящими бляшечками. И четыре французских булавки.

– Ну! – говорит. – Приторачивай!

– Что? – говорю.

Я, понимаете, не понимаю. Я говорю:

– Ну тебя, знаешь!.. Довольно шутки шутить.

А он:

– Чумовой! – говорит. – Надевай поскорей погоны, покуда нас не засыпали. Слышишь?

Я не могу. Ей-богу, стою, понимаете, как дурак.

– Ну давай, – говорит, – я сам присобачу. Нагинайся, – говорит. – Живенько!

Я нагнулся. И тут он мне ловко пришпилил двумя булавками левый погон и двумя булавками правый.

– А теперича, – говорит, – бежим.

– Куда? – говорю.

– А куда? – говорит. – Ясное дело, куда: к Буденному.

Ох, товарищи!.. Ну, знаете, я чуть не заплакал. Ей-богу, я сел на землю и встать не могу.

– Браток! – говорю. – Братишка! Зыков, – говорю, – неужели свой?

– Свой, – говорит, – честное слово… Вставай, – говорит, – побежим к Буденному.

– Нет, – говорю, – погоди… Не могу.

– А что? – говорит. – Почему не можешь?

– А у меня, – говорю, – в животе какая-то карусель начинается.

Понимаете? У меня в самом деле что-то ужасное начинается в животе. Начинает, я думаю, таять сургуч. Потому что как будто огнем начинает мне жечь и горло, и грудь, и особенно самое брюхо. Все, понимаете, кишки во мне начинают как будто плясать и как будто рваться на мелкие лоскутки. И больно. Такая боль, что сказать не могу. И на ноги встать не могу.

«Фу, – думаю. – неужели от пули спасся, а тут от такой гадости помирать? Нет, – думаю, – не хочу помирать».

И хочу, понимаете, встать на ноги. Через силу встаю на колени и падаю снова.

– Нет, – говорю, – шалишь! Встанешь, так тебя перетак!

И опять, понимаете, встаю на колени. И опять падаю.

– Ах, – говорю. – Дрянь какая!

Вы подумайте: буденновец на ноги встать не может.

«Ну, – думаю, – что ж… Значит – кончено».

– Значит, – говорю, – давай попрощаемся, товарищ Зыков.

А он говорит:

– Ладно. Попрощаться мы после успеем. А ты, – говорит, – не обидишься, если я тебя на руках понесу?

– Нет, – говорю, – это не стоит. Это, – я говорю, – смысла нет меня на руках нести. Все равно мне каюк.

– Да брось, – говорит. – Ну просто у тебя в животе телеграмма зудит.

– Какая, – говорю, – телеграмма?

– А та, – говорит, – которую ты давеча сшамал.

– Вот, – говорю, – охламон! Вот чудик! Это же не телеграмма. Это пакет. Это секретное письмо к товарищу Буденному, которое, понимаешь, я вез и которое не довез. Я, – говорю, – ворона. Я съел важнейшие оперативные сводки своей дивизии. Меня, – говорю, – расстрелять за это мало.

Ну, я, понимаете, все ему рассказал.

– А теперь, – говорю, – оставь меня, за ради бога… Беги, пока жив.

А он – вы подумайте! – ничего мне на это не сказал, а берет меня прямо в охапку, кладет меня, как мешок, на плечо и шагает со мной в кусты.

А потом из оврага вон. А потом через кочки-пенечки бегом, понимаете, как припустил… Даже ужас! Лошади, понимаете, так не бегают.

Я говорю:

– Зыков! Тебе тяжело, наверно?

– Невидаль, – хрипит. – Я, – говорит, – и не с таким бегал.

Я говорю:

– Ты отдохни…

Мне, понимаете, все-таки неудобно как-то на человеке ехать.

– Ты отдохни, – говорю, – а потом опять поедем.

– Не гуди, – отвечает. – До леска вон того добежим, а там посмотрим.

А лесок, я гляжу, не близко. До леска того, понимаете, версты две.

Ну, мы так хорошо с ним скакали, что минут через десять были уже в лесу.

– Тпру! – говорю. – Приехали.

Зыков меня опускает на землю, и я – вы представьте себе! – спокойно встаю на ноги.

Вот ведь чудо какое!

А это, вы знаете, пока я на Зыкове через поле скакал, у меня в животе все помаленьку умялось. И стало как будто полегче. Как будто не так чересчур больно.

– Ну, что ж, – говорю, – давай побежим дальше!

А Зыков говорит:

– Нет. Погоди… Не могу.

– А что? – говорю. – Почему не можешь?

– А я, – говорит, – все-таки не лошадь! Я не могу без отдыха.

Вижу – действительно: вспотел парень.

Ну, мы тут сели с ним под высоким деревом: я растянулся в траве, а Зыков достал кисет и стал закуривать трубочку.

Я говорю:

– Все-таки, Зыков… Я не понимаю: кто ты такой?

– Я? – говорит. – Я – продажная шкура. Я, – говорит, – за английский шинель Мамонтову продался.

– Ох, – говорю, – ты же врешь, Зыков!

– Ну, – говорит, – может, и вру. Меня, – говорит, – это верно, мобилизовали. Я не своей охотой четвертый месяц у белых служу.

И тут он мне, понимаете, рассказал все…

Как он приехал с германского фронта домой. Как у него дома хозяйство погибло. Как он жену после тифа похоронил. Как он, представьте, у попа в работниках жил. И так далее… И как его после насильно забрали в казаки, дали ружье и велели стрелять в большевиков.

– Стреляй, говорят, и пороху не жалей! Потому что, говорят, большевики не люди. Они, говорят, понимаешь, – враги человечества…

Я спрашиваю:

– И ты – стрелял?

– Нет, – говорит. – Я прикладом.

– Как, – говорю, – прикладом? Значит, ты убивал?

– Честное слово, – говорит, – одного только человека… И тот наш офицер. Подпоручик Гибель.

– Это какой, – говорю, – Гибель?

– А тот, – говорит, – который тебя по щеке ударил.

– Как? – я говорю. – Мать честная! Когда ты успел?

– А я, – говорит, – его в околотке… в сенях… прикладом. Пока ты там пирамидон кушал.

Ведь вы подумайте, какой ловкий парень! Он этого подпоручика с одного маху прикладом положил. Помните, доктор спросил, кто там орет? Так это Гибель орал. Зыков его в это время под лавку запихивал.

– Я, – говорит Зыков, – в этих сенях, между прочим, и погончики тебе раздобыл… Нет, – говорит, – не бойся. Не с покойника. Там у доктора китель висел. Так я с этого самого кителя. Ведь ты, – говорит, – теперь знаешь кто? Ты теперь – доктор.

– Фу, – говорю.

Я говорю:

– Зыков! Чего ж ты, братишка, тогда дурака валял? Чего ж ты со мной ругался?

– Ругался? – говорит. – А ты что – захотел, чтобы я целовался? Чтобы я тебя «дорогим товарищем» называл? Так нас бы с тобой тогда, дорогой товарищ, на одной березе повесили.

– Верно, – говорю. – Верно, Зыков! Ах, ну и ловкий ты парень, Зыков!

А он говорит:

– Да! У меня теперича такой вопрос: расстреляют меня, скажи, у ваших или нет, если я туды перемахну?

– Да брось, – говорю. – Ты что – генерал? Или ты полковник?

– Нет, – говорит, – я – нижний чин.

– Ну, – говорю, – чего ж нам тебя стрелять? Мы расстреливаем врагов, капиталистов, а ты кто? Ты же не капиталист? Ты же не с буржуазного класса?

– Я, – говорит, – таких слов не понимаю. Но я, – говорит, – окончил приходскую сельскую школу. Два класса. А после батя меня в пастухи отдал.

– Во! – говорю. – Значит, мы с тобой одного звания. Я тоже в пастухах воспитывался. Да что, – говорю, – я! У нас вся армия с пастухов, да с маляров, да с каменщиков. У нас, – говорю, – тебя примут во как! Свой парень! Мужик! Где же тебе иначе служить, как не в буденновской армии?

– Верно, – говорит. – Мне, – говорит, – в казаках служить неподходящее дело. Я, – говорит, – это давно о Буденном мечтаю. Мне, понимаешь, ужасно охота его поглядеть. Какой он такой, Буденный? Ты его видел?

– Да, – говорю, – видел. Но только – на стенке. Портрет его у нас в штабе на стенке висел. На белой лошади.

– А что, – спрашивает Зыков, – он – с офицеров бывших?

– Ну да! – говорю. – Ты что – сдурел? Ведь он же командует цельной армией.

– Значит, из генералов?

– Да нет, – говорю, – из бывших батраков. Представь себе – нашей губернии мужичок. Да, впрочем, – говорю, – сам увидишь! Если мы до Луганска дойдем и я Буденного разыщу, я тебя обязательно с им познакомлю.

– Знаешь что? – говорит Зыков. – Давай пойдем тогда поскорей, поищем дорогу.

– Пойдем, – говорю.

А сам, понимаете, и встать не могу. Развезло.

Зыков тогда меня поднимает, и я кое-как шагаю. Шагаем мы через лес и выходим на такую веселую опушку. И помню – выходим мы на эту веселую опушку, Зыков и говорит:

– А скажи, – говорит, – на коего лешего ты нашего часового тюкнул?

Я говорю:

– Как тюкнул? Я, – говорю, – его не тюкал. Это его один сумасшедший, наверно, угробил.

И только я это сказал – вы подумайте! – из кустов выходит мужик. Тот самый сумасшедший мужик, который меня, вы помните, напугал и в которого я с браунинга целился.

Идет он навстречу – лохматый, рваный, и опять, вы подумайте, улыбается. И опять он чего-то бормочет и чего-то шипит.

Я испугался. Стал. Но виду не подал.

Я говорю:

– А-а! Знакомая личность.

– Это кто? – спрашивает Зыков.

Я говорю:

– А это тот самый, который вашего караульного камнем убил.

Потом говорю:

– Ты что же это, братишка, по чужому пачпорту людей убиваешь? А? Меня, знаешь, из-за тебя чуть за нос не повесили. Чуешь? Ты, – говорю, – зачем это вздумал людей убивать?

А он отвечает:

– Да, – говорит. – Убивал и убивать буду. Я, – говорит, – вас всех изничтожу, мамонтово племя.

И вижу – глядит мне на левое плечо. А там, понимаете, на левом плече, у меня погон сверкает.

– Я, – говорит, – и вас не пожалею. И вас отошлю к богу в рай, сучьи дети!

Нагибается и – вижу – берет камень.

– Стой! – кричу. – Стой, шалопут!

Но тут, понимаете, – зззиг!

Над самой моей башкой летит камень. Ну, только на палец башки не достал!

Разозлился я.

– Чум! – говорю. – Сумасшедший! Остановись!

А он, вы представьте себе, бежит до канавы, нагибается и набирает полные горсти камней. И оттуда, понимаете, из засады, начинает в нас этим каменьем швырять. Мне в ухо два раза попал. Зыкову, кажется, в грудь или в нос.

Я говорю:

– Хватай его, Зыков! Чего там…

Навалились мы тут вдвоем на этого сумасшедшего, Зыков его по ногам хрястнул, а я в обнимку схватил и валю на землю… А он – сильный. Сумасшедшие, знаете, все сильные. Он ворочается, шипит, кусается – ну прямо никак невозможно его положить. И орет все время.

– Гады! – орет. – Собаки! Холуи буржуйские!..

Ну, тут я с себя ремешок стянул, – у меня ремешок был особенный, прочный, из сыромятной кожи, – и мы сумасшедшего кое-как связали. Чтобы он не орал, мы в рот ему напихали травы. И после, связанного, кинули в канаву, – лежи, мол, отдыхай.

И уж собрались дальше идти, – вдруг слышим топот. Казачий разъезд. Понимаете? Прямо на нас несутся.

– Стой! – говорят. – Кто такие? Откуда?

«Ну, – думаю, – Петя Трофимов! Завяз».

Сижу на земле на корточках и встать не могу.

А Зыков, вы знаете, не смутился. Он отвечает бойко:

– Так, мол, и так… Генерала Мамонтова личные курьеры.

– А куды идете?

– А идем, – говорит, – мы в деревню Курбатово, к полковнику Штепселю с донесением.

– Так, – говорят, – дело. А ну – поворачивай в штаб.

– Это зачем?

– А затем. Там разберемся.

И вижу – глядят на мои погоны. И хмуро посмеиваются. Дескать, нам все понятно. У нас глаза спробованные. Нас на арапа не возьмешь.

А только и Зыков не дурак. Он тоже глядит на мои погоны и тоже чего-то кумекает.

– Вы знаете, – говорит, – между прочим, кто это там сидит? Это, – говорит, – самый главный врач деникинской армии. Он только что убежал из советского плена, и теперь ему спешно необходимо податься к Деникину. А я его личный конвой. Чуете?

Те говорят:

– Врешь?!

Он говорит:

– Если вы только осмелитесь нас задержать, вам от Мамонтова так влетит, что лозы не хватит. Верно, – говорит, – господин доктор?

А я, понимаете, прямо смутился и не знаю, что сказать.

– Да, – говорю. – Висеть вам, ребята, на первой березе. Серая, – говорю, – вы скотинка. Какое вы имеете право так с благородным человеком поступать?

Я говорю:

– Наука этого не допускает.

Ну, они тут все сразу шапки посымали и стали затылки чесать. А тут, на наше счастье, еще какой-то подъехал. Казак. Он Зыкова знал. Он говорит:

– А! Зыков.

Зыков говорит:

– Здорово, Петров (или, там, Иванов). Подумай, какое дело: меня признавать не хочут!

Тот говорит:

– Что вы, ребята! Это же Зыков. С первого эскадрону. Нашему каптеру земляк.

Ну, тут уж бандиты совсем поверили, что я доктор, а Зыков мой адъютант.

– Пожалуйста, – говорят. – Можете ехать.

И мне говорят:

– Извините, ваше благородие. Мы не нарочно.

Я говорю:

– Чего там… Ладно. Наука это допускает.

И пошел. И Зыков за мной, как адъютант, идет.

А они нам кричат:

– Послухайте! Эй… Послухайте!

– Что еще? – спрашиваю.

Стал. А Зыков мне шепчет:

– Дуй! Дуй, парень…

Они говорят:

– Вы, господин доктор, на правую руку не ходите.

– А что такое?

– А там, – говорят, – за ручьем буденновцы окопались.

– Буденновцы? – говорю. – Ах, какой ужас! Ладно, – говорю, – не пойдем. Мерси вам. Можете ехать.

Они на коней позалезли и поехали.

А мы сразу – в канаву, где, помните, у нас сумасшедший был положен. Мы думали – он задохся. Но видим, что нет сумасшедшего. Туда, сюда, – представьте себе, исчез сумасшедший! Один ремешок в канаве лежит, и тот пополам лопнувший.

Ох, я дурак тогда был – мне до чего ремешка стало жалко, я чуть не заплакал! Зыков смеется, говорит: «Вот боров – какой сильный», – а я чуть не плачу. Тем более, что ремешок я купил у нашего взводного за четыре куска рафинада и ему сносу не было. Такой сыромятный, свиной кожи ремень – его двадцать пять человек тяни, не растянешь. А тут один человек без рук разорвал… Или он его зубами раскусил, – я не знаю.

Стою, вздыхаю. Вдруг вижу, что Зыков тоже нахмурился и тоже чего-то соображает. Как будто он чего-то потерял. Или дома оставил.

– Ты чего? – говорю. – Что с тобой?

– Погоди, – говорит, – не мешай.

И чего-то он себя осматривает и ощупывает и лоб потирает. Потом говорит:

– Я, – говорит, – забыл… Это какая рука?

Я говорю:

– Левая.

– А эта?

– Правая.

– Ну, – говорит, – слава богу! Давай сюда. На эту руку.

– А! – говорю. – Понимаю. На правую. За ручей. К Буденному. Есть такое дело! Топаем, Вася!

Бросил свой бывший ремень и так, понимаете, бодро зашагал, что сам удивился. Но только – недолго.

Немного прошел, и опять, вы подумайте, заскулила мозоль, опять в животе заворчало и заныла спина.

Иду раскорякой и думаю.

«Эх, – думаю, – герой! Аника-воин. Таким из-под пушек лягушек гонять, а не за власть бороться».

А Зыков идет, идет и остановится. Потом остановился и говорит:

– Стой! Ты ничего не слышишь?

– Нет, – говорю.

Остановился. Послушал.

И в самом деле, где-то далеко-далеко как будто горох молотили. Я говорю:

– Что-то трещит.

– Стреляют, – говорит Зыков. Пулеметная дробь. С кольту бьют. Чуешь, – говорит, – как ваши нашим накладывают?

– Да, – говорю, – чую.

Ну, мы тут опять побыстрее пошли. На дорогу вышли. И по пыльной дороге прямо на солнце топаем. А солнце уже садится, уже темнеет, и чем дальше, тем громче – то справа, то слева – бум! бах!

– Ну, – говорит Зыков. – Довольно! Давай сымать эту дрянь.

– Чего, – говорю, – сымать?

– Погоны, – говорит. – Сымай их к бесу. Ша! Хватит! Пофасонил четыре месяца. Не поверишь, брат, на плечах мозоли натер.

– А пора? – говорю.

– Пора, – отвечает. – Вполне. Давайте, – говорит, – господин доктор, я вам первому сыму.

И начинает сдирать с меня деникинские погоны.

Я голову повернул и вижу, что лицо у него злое-злое, как будто он не погоны снимает, а что-то такое грязное делает. А тем более, что булавка попалась ржавая, не отшпиливается. Он ее дергает, а она не лезет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю