Текст книги "Том 3. Рассказы. Воспоминания. Пьесы"
Автор книги: Леонид Пантелеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 25 страниц)
– А, – говорит, – холера!
Дернул и – прямо с мясом погон оторвал. Прямо такой вот кусок гимнастерки вырвал.
– Есть, – говорит, – один штука. Давай, – говорит, – поворачивайся!
И только второй отцепил и только бросил его куда-то к черту в канаву, – слышим топот.
Опять, понимаете, не успели опомниться, не успели вздохнуть – опять конный разъезд несется.
И прямо на нас.
– Тикай, – говорит Зыков. – Тикай, парень, если жить хочешь.
И так, понимаете, поскакал, будто его стегнули.
И я побежал. Уж не знаю, как я бежал, но только бежал хорошо и от Зыкова не отставал.
А конники, ясно, нас нагоняют. Это в лесу легко убегать от кавалерии, а по гладкой дороге это не очень легко. Все-таки у них ног больше. Лошади все-таки.
Ну, слышу, что ближе и ближе стучат их копыта. И вдруг – трах-тах-тах!
Над самой моей башкой свистит пуля.
Бах! – еще раз…
Как принялись пулять из берданов – спина похолодела.
Зыков мне говорит:
– Милый! Браток!
Я говорю:
– Что?
Он говорит:
– Милый… товарищ! Не отставай…
Гляжу на него: бледный несется, глаза выкатил, на губах пузыри белые, как у лошади.
– Беги, – говорит. – Беги, пожалуйста… Не отставай. Милый…
Ох, не хотелось, как видно, парню обратно к Мамонтову! Видно, и в самом деле хотел он перед смертью Буденного повидать.
Да и мне помирать не хотелось. Я прямо как орловский рысак скакал.
Бежим, понимаете, а вокруг такая пылища, как дым на пожаре. Дороги не видно. И Зыкова мне тоже не видать. А сзади так и трещит:
Бум! Бах! Трах!
Вдруг Зыков мне что-то сказал. Не сказал, а крикнул:
«Ай!»
Или:
«Ой!»
Я не помню.
Я повернул голову и вижу: упал мой Зыков навзничь, лежит на дороге, щека у него в крови, а нос в земле.
А сзади: бах! бах!
Я побежал. Вперед. Не могу. Не бежится. Вертаюсь тогда назад и кричу.
– Зыков! – кричу. – Вставай! Зыков!
А он – не встает. Не шевелится. Землю нюхает.
Хватаю его тогда за плечо. Трясу что есть силы.
– Зыков, – говорю, – хватит трепаться! Вставай!..
Но тут над самой моей головой:
– Стой! Руки кверху!
Поднимаю я эту свою чумовую голову и вижу…
Мать честная! Вижу на мятых солдатских фуражках красные красноармейские звезды.
Сел я тогда, как помню, в самую пыль, где Зыков лежал, и говорю.
– Товарищи! – говорю. – Что же это? Зачем? Ведь вы же, – я говорю, – своего убили!
– Брось, – говорят. – Не вкручивай. У наших погоны не блестят.
– Да мало ли, – я говорю, – что погоны! Он все-таки свой! Он, – говорю, – наш!
– Верно, – говорят. – Это ты правду сказал, что ваш…
А ихний взводный командир, такой чубастый парнишка, смеется и говорит.
– Эва, – говорит, – эполеты-то – с мясом вырвал. Сдрейфил, белобандит?
– Сам ты бандит, – говорю. – я тебе, знаешь, – за оскорбление…
Я задохнулся даже. «Что, – думаю, – за черт? К своим попал, а так встречают».
Я говорю:
– Я тебе зубы пересчитаю.
Он говорит:
– Ладно. После посчитаемся. Товарищи, – командует, – убитого обыскать, а этого счетовода гони в Бандурово до комиссара.
Я тут только и понял.
– Вы что, – говорю, – думаете, я – белый?
– Нет, – говорит, – ты, пожалуй, серо-буро-малиновый.
А Зыков по-прежнему все лежит в пыли. Его поворачивают на спину, на бок и шарят во всех карманах. Говорят:
– Еще дышит.
– Ладно, – говорит взводный. – Пускай подышит. Погода сегодня чудная.
Вынимают тогда из кармана Зыкова бумажки. Читают:
«Василий Семенович Зыков, первого эскадрона добровольческой казачьей дивизии генерала Мамонтова рядовой».
– Н-да, – говорит взводный. – Это наш. Это по всему видно, что наш. А ну, – говорит, – на коня, хлопцы!
А мне говорит:
– А ну, солдат… Вперед – за бога, царя и отечество!
– Ну нет, – говорю. – Я не оставлю своего товарища. Берите его с собой. Слышите?
– Извиняемся, – отвечают. – У нас катафалка с собой не захвачено.
– Я, – говорю, – не пойду без него.
– Не пойдешь? Верно? Не шутишь? Ну, если так, то бери его сам. Неси на закукорках. Согласен?
А я – что вы думаете? Я понатужился, сграбил Зыкова в охапку и положил на плечо. Ну, тяжело, конечно, а все-таки я не упал и Зыкова не уронил и стою на своих ногах.
Ну, тут мы поехали.
Спереди едут двое на дозоре, слева еще один, справа еще один, сзади взводный на белой лошади, а посредине Зыков на мне. Конечно, ноги у меня неподкованные, и шибко бежать я не в силах. Тем более, что мозоли, спина… Сами знаете. Я не особенно шибко иду. И невесело.
Иду я, как пьяный. Глаза закрываются, ноги шатаются… И все время, тем более, на коней натыкаюсь. Все время меня окрикивают:
– Эй! Беляк! Лошадей не пугай… Чучело!
Я говорю:
– Извиняюсь. Нечаянно.
И дальше иду. Мне, понимаете, все равно, что кричат. Мне не жалко. Такая в башке чепуха, что и думать не хочется.
Думаю только, что чепуха. Чепуха такая, что ужас! Ужас, какая чепуха! Ведь это представить надо: буденновец к Буденному в плен попал!
А все-таки мне спокойнее.
Свои ведь, черт подери! Ведь свои все-таки, со звездочками. Разве я надеялся, что увижу своих, со звездочками? Нет, никогда не надеялся.
А сбоку копыта стучат. И в голове стучит. И на плече Зыков поминутно вздрагивает.
«Ах, – думаю, – бедняга Зыков! Погиб ты, – думаю, – не за медную пуговицу. И не увидал ты мечту своей жизни, товарища Буденного».
Но я не могу. Я чуть не падаю. Чуть под копыта не попадаю.
Слышу – сбоку смеются:
– Эх, солдат! Мало ты каши ел. Видно, белая каша не очень-то жирная. А?
А я и сказать ничего не могу. Даже выругаться как следует не могу. Я прямо падаю.
Тогда говорит кто-то сбоку:
– Давай, – говорит, – солдат, клади свово друга моему коню на загривок.
Я положил. Я, помню, «спасибо» сказал и взвалил своего бедного Зыкова на теплую лошадиную шею. Ну, он повис и руки свесил. А я дальше пошел.
Уже темно стало. Уж звезды наверху замигали, когда мы въехали в село Бандурово, Марьевской волости, Луганского уезда.
И помню, что мы на каком-то дворе долго чего-то ждали. Тут часовые стоят, тут Зыков лежит на земле у колодца, а я на корточках рядом сижу и плачу.
Может быть, у меня нервы расстроились, может быть, я устал, но мне тяжело было, товарищи, смотреть, как помирает мой друг.
Он дышал еще. Но так, знаете, – невесело и нечасто. Вздохнет, замычит, головой поерзает – и снова молчит. И кровь уже не идет с виска. А это – худо.
Я говорю:
– Зыков!
А он молчит. И глаз не открывает. И ушами не шевелит.
Я говорю:
– Зыков!.. Да брось!.. Не журысь! – говорю. – Все ладно будет. Ошибка ведь вышла. Ведь это наши, буденновцы, – говорю, – со звездочками. Завтра мы, – говорю, – Зыков, сами наденем звездочки и пойдем до Буденного знакомиться. Вот я тогда и скажу: «Товарищ Буденный, позвольте вам познакомить мово друга Василия Семеновича Зыкова. Он – первый герой на нашем земном шаре…» Зыков, ты слышишь? А Буденный тебе ответит: «Да, – скажет, – хороший ты парень и вид у тебя боевой, но только служить тебе не у белой сволочи, не у Деникина, а в особом отряде товарища Заварухина». И пошлет тебя к нам в часть. Ты хочешь, – говорю, – Зыков, к нам в часть?
Чепуху, конечно, я говорю, потому что Зыков не слышит, молчит и лежит у колодца, как дерево.
Тут отворяются двери, и из дому кричат:
– Пленных!
Это я-то пленный!.. Подумайте только: буденновец к Буденному в плен попал!
Ну, вводят меня в избу. В избе, понятно, и хлебом, и щами, и керосином воняет, под иконами стол стоит, на столе – молока кувшин и английский маузер. А за столом сидит молодой парень в кавказской рубахе. И другой рядом с ним – в кепке. И еще, с бородой – у окна. И еще какие-то – я не помню.
– А ну, – говорят, – ходи, голубчик, сюда, поближе.
Зыкова кладут на лавку, а я подхожу к столу.
Все они разглядывают меня, как будто я не человек, а чудо. Потом они начинают писать акт.
– Фамилия? – спрашивают.
Я говорю:
– Трофимов Петр Васильевич.
– Чего? – говорят.
Я говорю:
– Я не могу вам громко отвечать, у меня горло чернилами смазано.
– Фу, – говорят, – чумовой!
Я говорю:
– Что?
Они говорят:
– Рядовой?
– Да, – говорю, – особого отряда товарища Заварухина боец.
– Как! – говорит парень, который в кавказской рубахе. – Ты заварухинец?
– Ну конечно, – говорю.
– Что за чепуха! Товарищи, где вы его взяли?
А те говорят:
– Заливает, товарищ комиссар. С мамонтовской дивизии чистокровный разведчик. Вот документики.
И кладут перед ним на стол зыковский военный билет.
Я говорю:
– Ну так что ж? Это – Зыков. Он беглый мамонтовец. Это верно. А я – Заварухина боец. Я вез, – говорю, – секретный пакет к товарищу Буденному.
– На чем это, – спрашивают, – вез?
– На Негре, – говорю.
– На каком негре? Ты, – говорят, – голубок, не в Африке. Ты, голубок, в Российской республике.
– Да, – говорю, – я знаю, что я в Российской республике. Но Негр – это лошадь.
– Да? А где же она, твоя лошадь?
– Потонула, – говорю.
– Это лошадь-то потонула?
– Да, – говорю, – представьте себе… Затянул чересчур подпругу, ну, с ней в воде худо стало.
– Вот, – говорят, – чудеса какие! Ну, а пакет-то твой где?
– Ну где? – говорю. Обозлился я, помню, страшно. – Где? – говорю. – Съел!
Как загогочут:
– Хо-хо-хо!
Не верят, понимаете… Ни одному моему слову не верят. Думают, я треплюсь.
Я говорю:
– Вот у меня и спина вся исстегана. Видите? Что, я сам себя, что ли, шомполами отхлестал?
И тут я задрал рубаху и показал. И тому, который в кавказской рубахе, и тому, который в кепке, и тому, который стоял у окна, с бородой.
У окна, с бородой, говорит:
– Это да. Это так невозможно себя самого исхлестать. Это верно. Вон ведь как, черти, излупцевали! Кто это тебя так?
Я говорю:
– Мамонтовские казачишки.
– А, – говорят. – Что же с ним делать? Может быть, он и верно наш. Кто его знает… Документы у тебя есть?
Я говорю:
– Нету. Все съел. Вы, – говорю, – самое лучшее, телеграмму пошлите к товарищу Заварухину. Он вам ответит.
– Эвона, – говорят, – от Заварухина три дни известий нету. Где он и что с ним – аллах ведает.
– А я, – говорю, – знаю, где он и что с ним. Я товарищу Буденному от него все сведения везу. Пустите меня, – говорю, – пожалуйста, я дальше поеду.
– Ну как? – говорят одни.
– А что? – говорят другие.
И вижу – плечами пожимают и руками вот этак делают. Отпустят, вижу. Ей-богу, отпустят.
Но тут, понимаете, снова случилось приключение.
Вдруг, вы представьте, за окном во дворе какой-то начался шум. Какой-то послышался голос. Какое-то даже пение послышалось. И мне почему-то сразу стало невесело. У меня какое-то вроде предчувствие появилось. Мне худо стало.
А комиссар, который в кавказской рубахе сидел, спрашивает:
– Чего там такое случилось во дворе?
Который с бородой повернулся к окну и отвечает:
– А это все тот самый несчастный старикан шумит.
– Какой несчастный старикан?
– А тот пасечник, у которого белые жену зарезали.
– А, – говорит комиссар. – Чего ж он бродит тут? Чего его не впускают? Может быть, он голодный, так пусть ребята накормят.
А тут распахнулась дверь, и сам этот несчастный пасечник ворвался в избу.
Ну, я его сразу узнал. Как же мне было его не узнать, когда он на меня за один день столько страху нагнал! Это был тот самый мужик. Сумасшедший. Теперь он совсем уж был страшный. Одежда его совсем изодралась. Руки и ноги были в крови, как будто он три часа в шиповнике прятался. И главное дело – глаза у него совсем полоумные стали. Такими глазами можно было цельный полк боевой кавалерии испугать. Я чуть на пол не сел от страха. А он увидел меня – как замашет руками, как заорет…
– Ага! – кричит. – Вота он! Товарищи! – говорит. – Большевики! Бейте его! Бейте чертова сына! Стреляйте в него сию минуту с самого длинного нагана…
– А что, – говорит комиссар, – ты его разве знаешь?
– Знаю! – говорит. – Как же не знать! Они самые хату мою сожгли и Нинку, старушку мою, штыком закололи. Они, собаки, после уздечкой меня в лесу увязали…
– Что? – говорит комиссар. – Что такое?!
А я говорю:
– Как уздечкой? Врет, – говорю, – не уздечкой, а ремешком.
А он:
– Это, – говорит, – генерала Мамонтова кульеры. Шли они, – говорит, – до Курбатова с доносом. Я все своими ушами слышал, хотя они меня, подлецы, уздечкой связали и в канаву кинули.
Я говорю:
– Не ври! Что ты выдумываешь? Не уздечкой вовсе мы тебя вязали.
А комиссар:
– Ша! – говорит. – Не гуди! Ты лучше скажи, дрянь, зачем это ты в Курбатово путешествовал?
Я говорю:
– Ну так что ж… Это верно. Действительно, мы шли в Курбатово. Но шли мы занарочно… Шли мы…
Я смутился. Я спутался, понимаете, и покраснел, наверное.
– Шли мы, – я говорю, – не туда, а шли сюда. Шли мы…
– Стой! – кричит комиссар. – Достаточно.
Потом говорит комиссар старику:
– Ладно, диду. Спасибо тебе. Можешь идти. Скажи красноармейцам, чтобы тебе кушать дали. Прощай.
Пожал сумасшедшему руку, и сумасшедший ушел… А все ребята сели в углу под иконами и стали совещаться…
Ну, время тогда, сами знаете, какое было. Экономное. Рассусоливать некогда было.
Пошептались ребята, подумали, написали чего-то в бумагу и уже читают:
– «Трофимова Петра, неприятельского разведчика и шпиона, – расстрелять. Приговор привести в исполнение немедленно».
Я – что? Я ничего не сказал. Только, помню, сказал:
– Н-да!.. Буденновец к Буденному в плен попал…
Тогда все встали. Кто из избы пошел. Кто о военных делах заговорил. А меня взяли трое или четверо за бока и повели во двор. И велели вставать к стенке.
Я, помню, им говорю:
– Во дворе не стоит. Зачем, товарищи, двор гадить? После, – я говорю, – мужику противно будет. Вы где-нибудь в стороне, чистоплотно…
– Ладно, – говорят. – Ставай. Некогда чистоплотничать.
Я говорю:
– Ну что ж… Я разденусь.
– Не надо, – отвечают.
– Что же, – я говорю, – значит, одеже пропадать? Нет, это так не годится… Лучше, ребята, я вам свою одежу отдам. У меня, – я говорю, – сапоги отличные. Спиртовые! А?
– Не надо, – говорят. – Не желаем английских сапог. Пущай в них Антанта ходит.
– Дурни вы! – говорю. – «Антанта»! Сами вы Антанта! Так это же, – я говорю, – не английские сапоги. Это московские. Фабрика «Богатырь».
Сажусь я скорей на землю и тащу с себя эти самые богатырские сапоги.
– Нате, – говорю, – ребята, носите на вечную память.
Кидаю им сапоги. Разматываю портянку.
И – что вы думаете? Ну, этого мне не забыть!
Я вижу в своей изодранной, потной портянке какой-то клочок. Какой-то бумажный комочек. И что-то на нем написано.
Я развернул его и вижу – буквы. Но что это были за буквы, в то время я не знал.
Я говорю:
– Ну-ка, ребята, я неграмотный. Прочтите, чего тут написано.
Они говорят:
– Чего нам читать! Нечего нам читать. Вставай к стенке!
Я говорю:
– Да что вам, жалко, что ли? Успею я к стенке встать. Прочтите, чего тут сказано. Может быть, тут что-нибудь важное сказано.
Ну, один нашелся, который зажег спичку и стал читать. Стал шевелить губами и составлять буквы. Потом говорит:
– Тут написано, в общем, «хайло».
– Как? – я говорю. – Какое хайло?
– Да, – говорит, – хайло.
Другой подошел. Третий. Стали читать.
– Да, – говорят. – В общем, «нуми… хайло… К.К…».
Потом говорят:
– Подозрительно все-таки. Тут и печатка была пришлепнута… Давайте, – говорят, – ребята, позовем Белопольского.
Пошли в избу. Через секунду возвращаются с комиссаром. Комиссар – в кавказской рубахе – ругается.
– Что еще, – говорит, – за хайло? А ну, покажите.
Берет, я помню, рваную, мятую мою бумажку и читает:
– «…ну Михайловичу Буденному… арму Первой конной штаб шестой дивизии РККА».
Ну, тут что было – можно и не говорить.
Комиссар Белопольский за голову схватился.
– Что это? – говорит. – Что это такое?!
Я говорю:
– А это все, что от пакета осталось. Который я вез в Луганск. К Буденному. А остальное, – говорю, – я сшамал.
Ах, что тут было!
Комиссар Белопольский кричит:
– Отставить. Приговор отменяется!
Потом он подходит ко мне, нагибается и хватает меня за плечо.
– Товарищ, – говорит, – извини! Чуть к богу в рай не послали.
Я говорю:
– Ничего. Пожалуйста. Дайте мне лошадь, я к Буденному поскачу. У меня, – говорю, – к нему очень важные оперативные сводки.
А сам, понимаете, и с земли встать не могу. Сижу на земле, без сапог и портянками пот с лица вытираю. Упрел, понимаете… Упреешь!..
Через пять минут у ворот тачанка гремит. На паре. Кони такие чудные, так и бьются – прямо копытами землю роют! Меня положили на тачанку. Сеном всего обклали. Тепло, мягко…
Я, помню, глаза чуть-чуть призакрыл и слышу – товарищ Белопольский командует:
– В Луганск, до штаба командарма Буденного.
Тогда я голову поднимаю.
– Послушайте, – говорю, – и Зыкова тоже положьте.
И Зыкова принесли и положили рядом со мной. Пихнул я его, помню, головой в бок. Молчит. Ни бум-бум. Как дерево.
Тут кучер мой захлопал кнутом, тачанка дернулась, и я потерял память. Заснул, одним словом.
И, помню, вижу я сон.
Будто стоим мы в городе Елисаветграде. Будто у меня новые сапоги. И будто я покупаю у Ваньки Лычкова, нашего старшины, портянки. Будто он хочет за них осьмую махорки и сахару три или четыре куска. А я даю полторы пайки хлеба и больше ни шиша, потому что махры у меня нет. Я некурящий. И будто мне очень хочется купить эти портянки. Понимаете, они такие особенные. Мягкие. Из господского полотенца.
Я говорю:
– Полтора фунта я дам. Хлеб очень хороший. Почти свежий.
А Лычков говорит:
– Нет… К богу!
Ну, я не помню, на чем мы с ним сторговались, но все-таки я их заимел. Я их купил, эти портянки. И стал наматывать на ноги.
Мотаю их тихо, спокойно, а тут вдруг товарищ Заварухин идет. Идет он будто и пуговицы на гимнастерке считает. И так говорит:
– Трофимов, до нашего сведения дошло, что ты на ногах имеешь мозоли. Это верно?
– Так точно, – говорю. – Есть маленькие.
– Ну вот, – говорит. – Наш особый отдел решил тебя по этому поводу расстрелять.
Я говорю:
– Как хотите, товарищ Заварухин. Это, – я говорю, – товарищ Заварухин, ваше личное дело. Можете расстреливать.
И начинаю, понимаете, тихо, спокойно разматывать свои портянки. Сымаю портянки и думаю: «Н-да! Бывает в жизни огорченье…»
А тут я проснулся.
Лежу в тачанке. Тачанка стоит почему-то. Темно. Мост какой-то или застава. Мой кучер сидит на передке и курит.
А рядом Зыков.
Хрипит мой Зыков из последних сил, и все лицо у него, подумайте, в крови. Из виска так и булькает. Так и клекочет.
Хотел я подняться и кучеру сказать, чтобы чего-нибудь с ним сделали, но мне так страшно стало, что я обратно без памяти упал. И обратно заснул.
А второй раз проснулся уже в другом месте.
Лежу я в мягкой постели. Над головой у меня лампочка тихо горит. На животе чего-то лежит горячее, пузырь какой-то, а рядом на стуле сидит такой рыжеватый дядя в белом переднике.
Я говорю:
– Ты кто, рыжий?
Он говорит:
– Я доктор.
– А я?
– А ты в лазарете. Ты больной. Лежи, пожалуйста, и не двигайся. У тебя только что в желудке нашли сургуч, чернила и еще кое-что.
Я говорю:
– Так. А бумагу нашли?
– Да, – говорит, – очень много.
Я говорю:
– Всё поняли?
– Что? – говорит.
Я говорю:
– Всё разобрали, что там написано было? Или что-нибудь смылось?
– Да нет, – говорит. – Эта бумага превратилась в сплошную массу.
– Жалко, – я говорю.
Он говорит:
– А тебе теперь нужно лечиться. Тебе нужно серьезно и долго лечить свой живот. На вот, – говорит, – скушай, пожалуйста, на всякий случай пирамидону.
Я съел. Он посидел, поправил пузырь и ушел.
Я повернул голову. Поглядеть, что тут такое происходит. И вижу – лежат больные. Спят. Кое-кто стонет. Кто-то бормочет во сне. А через две койки от меня, у самой печки, вижу – знакомая личность.
Представьте себе – Зыков!
Но только – что он такое делает?
Башка у него забинтована. Один нос торчит. А он, этот Зыков, свесился с койки и чего-то на полу делает. Что-то пихает в щелку.
Я говорю:
– Зыков!
Он свои полбашки поднял и говорит:
– А?
Я говорю:
– Чего, – говорю, – ты там делаешь?
– Я?
– Ну да, – говорю. – Ты!
– А я, – говорит, – это пирамидон туды пихаю. Мне, – говорит, – понимаешь, он до чертовой матери надоел. Пирамидоном, – говорит, – наверное, во всех армиях лечат. Я думаю, доктора еще до рождества Христова солдат пирамидоном кормили.
– Чудак! – говорю.
Потом спрашиваю:
– Ты жив?
– А то нет? – говорит.
Я говорю:
– Рад?
– А то нет? – говорит. – Чучело тамбовское!..
Ну, хотел я его как следует обругать, хотел даже в него подушкой кинуть, но вдруг ослаб, ослаб, понимаете, задрожал и тюкнулся на эту самую подушку. И заснул.
А проснулся от солнца. Это уж утром было. Горячее солнце хлещет мне прямо в глаза. Я отворачиваюсь, помню, повертываю голову и вдруг вижу – знакомое лицо.
Такой невысокий, плечистый дядя с усами стоял в дверях и смотрел на меня.
Понимаете, я его сразу узнал. Хоть и не видел ни разу, а узнал.
«Ох, – думаю, – братишка наш Буденный! Какой ты, с усам…»
А он – сам с усам – подходит до моей койки, снимает свой громоотвод и говорит:
– Ну, здорово!
Я приподнялся немного и говорю:
– Товарищ Буденный… – Я поперхнулся даже. – Товарищ Буденный! Особый отряд товарища Заварухина окружен неприятелем. Слева, – я говорю, – теснит Шкуро. Справа теснит Мамонтов. Нет, – говорю, – слева Мамонтов… Слева, – я говорю, – Улагай… Извиняюсь, – говорю, – справа Улагай…
Я забыл. У меня в голове, понимаете, все спуталось. Я замолчал. И лег.
А товарищ Буденный, помню, положил мне на лоб ладошку и говорит:
– Жар начинается. Необходимо поставить компресс.
Но я тут вспомнил чего-то, поднялся опять через силу и говорю:
– Товарищ Буденный! Позвольте вам познакомить моего друга – Василий Семеныч Зыков. Первый герой на земном шаре.
Смеется Буденный и говорит:
– Это который герой?
– А тот, – я говорю, – у которого полбашки завязано. Вота он вам улыбается.
– Ага, – говорит.
И пошел к зыковской койке.
Ну, как они там познакомились, я не помню. Проще сказать, я не видел. Я спал.
А через две недели я вышел из лазарета и поехал обратно в дивизию.
А потом зима наступила. И под самый Новый год – мне из Москвы подарок: орден Красного Знамени.
За что? – вы подумайте…