Текст книги "Сказка серебряного века"
Автор книги: Леонид Андреев
Соавторы: Федор Сологуб,Зинаида Гиппиус,Николай Рерих,Александр Амфитеатров,Алексей Ремезов,Михаил Кузьмин
Жанры:
Ужасы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 40 страниц)
Мечта на камнях – Т. 14. Неутолимое. СПб., 1913.
Рассказ носит автобиографический характер. Федя Тетерников вел тот же образ жизни, что и Гришка, сын кухарки Аннушки и рано умершего портного.
[Закрыть]
I
Год за годом проходит, проходят века, и все не открыта человеку тайна о мире и еще большая тайна о его душе. Спрашивает, испытует человек и не находит ответа. Мудрые, как и дети, не знают. И даже не всякий сумеет спросить:
– Кто же я?
В конце мая в громадном городе уже было жарко. В узком переулке жарко и душно, еще душнее во дворе. Солнце, яркое с утра, накалило железные, буро-красные крыши четырех, обставших тесный двор пятиэтажных каменных флигелей, их грязно-желтые стены и крупные булыжники сорной мостовой. Рядом с этим домом в переулке строили новый дом, такую же безобразную громаду с претензиями на новый стиль в нелепом фасаде. Оттуда тянуло на двор горьким, жестким запахом извести и сухой кирпичной пыли.
На дворе кричали, бегали и ссорились ребятишки, дети дворника, прислуг и жильцов попроще. Двенадцатилетний Гришка, сын кухарки Аннушки из семнадцатого номера, смотрел на них из кухни, из окна четвертого этажа, на животе лежа на подоконнике и вытянув прямо свои тоненькие в коротких штанишках босые ноги.
Мать сегодня Гришку на двор не пустила, – так, каприз нашел. Припомнила, что Гришка вчера чашку разбил. Хоть и был он за это своевременно поколочен, но сегодня Аннушка опять припомнила ему это.
– Только балуешься, – сказала она. – Нечего по двору бегать. Сиди дома. Уроки бы учил.
– Я без экзамена, – с гордостью напомнил Гришка.
И, как всегда при воспоминании о своем школьном торжестве, радостно засмеялся. Но мать посмотрела на него сурово и сказала:
– Без экзамена, так и сиди, пока не колочен. Чего зубы скалишь? Я бы на твоем месте никогда не улыбнулась.
Эту загадочную для Гришки фразу Аннушка любила иногда повторять. С тех пор, как ее муж, портной, умер, и ей пришлось жить в прислугах, она считала себя и Гришку несчастными и, думая о своем и о Гришкином будущем, всегда представляла себе это будущее в черном свете. Гришка перестал улыбаться, и ему стало неловко.
Впрочем, идти на двор ему не хотелось. Он и дома не скучал. У него была еще не прочтенная книжка с картинками, и он взялся за нее. Но он читал ее недолго. Взобрался на подоконник, засмотрелся на ребят. Потом, отгоняя ощущение легкой головной боли, принялся мечтать.
Мечтать – это было любимое Гришкино занятие. Мечтал он по-разному и о разном, но всегда ставил себя в центре своих мечтаний, преображая мечтою и себя и мир. Ложась спать, Гришка всегда принимался мечтать о чем-нибудь нежном, радостном, немножко стыдном, жутком, иногда страшном, – и засыпал очень приятно, хотя бы днем и были неприятности. Днем часто выпадают неприятности на долю мальчика, который вырастает в кухне, у бедной, раздражительной, капризной, недовольной своей судьбой матери. Чем неприятнее были неприятности, тем слаще утешала мечта. И так жутко и весело было представить что-нибудь страшное, кутаясь с головой в одеяло.
Утром, проснувшись, Гришка вставать не торопился. В том коридоре, где он спал, идущем от кухни до барыниной спальни, было темно и душно; сундук, на котором расстилалась Гришкина постель, не так был мягок, как пружинный матрац на господских кроватях, куда он иногда забирался поваляться в отсутствии господ, если мать не доглядит. Но все-таки здесь было уютно и спокойно, пока не вспомнит, что пора идти в школу, или, не в учебный день, пока не прикрикнут, чтобы вставал. А бывало это только тогда, когда надобно было послать его в лавочку или заставить что-нибудь сделать. В другое время матери было не до него, и она даже рада была, что сын спит, не надоедает, не суется под ноги, не торчит на глазах.
– И без тебя тошно, – нередко говаривала она сыну.
И потому нередко довольно долго лежал по утрам Гришка в постели, нежась под рваным ватным одеялом, одним и тем же летом и зимою, так что летом или когда бывало сильно натоплено в кухне, становилось ему очень жарко. И опять он мечтал о чем-нибудь приятном, радостном, веселом, но уже вовсе не страшном.
Днем всякая, самая ничтожная причина вызывала в Гришке разнообразные мечты. Понравившийся рассказ или интересную сказку из хрестоматии, занятную повесть из какой-нибудь растрепанной книги, одной из тех, что раз в неделю выдавал в школе заведовавший ученической библиотекой учитель, любопытный эпизод из прочитанного вслух для матери нового романа, всякий услышанный от кого-нибудь и поразивший его воображение случай переиначивал Гришка в своих мечтах по-своему.
В городском училище, куда он ходил, учиться ему было нетрудно, но учился он посредственно, – некогда было. Так о многом надо было перемечтать! Притом же, когда Аннушка была свободна, она садилась что-нибудь шить или вязать, а Гришку заставляла читать какой-нибудь роман. До романов она была большая охотница, хотя грамоте и не была обучена, любила слушать романы с приключениями, увлекалась похождениями Шерлока Холмса и Ключами Счастия, но с охотою слушала и старые романы Диккенса, Теккерея и Эллиота. Романы для чтения доставала Аннушка то у своей барыни, то у барышни-курсистки из четырнадцатого номера, которая зачитывалась в то время книгами Вербицкой[390]390
Вербицкая Анастасия Алексеевна (1861–1928) – прозаик и драматург. Писала на темы семьи, эмансипации женщин. Автор романов «Вовочка» (1898), «Освободилась» (1899), «Ключи счастья» (1909–1913) и др.
[Закрыть] и Нагродской[391]391
Нагродская Евдокия Аполлоновна (1866–1930) – прозаик, автор романов «Гнев Диониса» (1910), посвященного теме «свободной любви», «Бронзовая дверь», «Злые духи».
[Закрыть]. Все прочитанное Аннушка очень хорошо запоминала и любила подробно рассказывать это своим приятельницам – портнихе Даше Стальная Грудь или генеральшиной из третьего номера горничной Аманде.
И вот частенько по вечерам, чинно положив локти на белый деревянный кухонный стол, прижимаясь к столу худенькой грудью в ситцевой голубенькой рубашке, скрестив под столом недостающие до полу тоненькие, как точеные веретенца, ноги, Гришка читал быстро, громко и звонко, не все понимая, но часто взволнованный любовными сценами. Его очень занимали опасные и трудные положения, но еще более страницы любви, ревности или нежности, слова ласковые и страстные, муки и томления влюбленных, счастью которых мешают злые люди.
И в мечтаниях Гришке чаще всего представлялись прекрасные дамы, улыбчивые, нежные и порою жестокие, и стройные, белокурые, голубоглазые пажи. У прекрасных дам были алые уста, так нежно улыбающиеся, так сладко целующие, говорящие такие милые, а иногда такие беспощадные слова, и были у этих прекрасных дам белые, нежные руки с длинными, тонкими пальчиками – руки нежные, но иногда такие сильные и жестокие, сулящие всю радость и всю боль, что может один человек дать другому. И у милых пажей вились длинные по плечам светлые кудри, и голубые глаза блестели, и ноги в белых шелковых чулках и в башмаках с острыми носками были полны и стройны. Слышался в мечтаниях беззаботный смех, и розы уст безмятежно цвели, и зори щек пылали ярко, – а если проливались иногда слезы, то лишь из голубых глаз милых пажей. Дамы же, прекрасные, но безжалостные, никогда не плакали, они умели только смеяться, ласкать и мучить.
Теперь уже несколько дней Гришку занимала мечта о какой-то далекой стране, волшебной, прекрасной, счастливой, и о мудрых людях, конечно, непохожих на тех людей, которых он видел здесь, в этом скучном доме, похожем на тюрьму, в этих томительных улицах и переулках и во всей этой скучной северной столице. Да и кого здесь он видел? Прекрасных и ласковых дам, как в его мечтах, здесь не было, – были барыни и барышни, важные и грубые, и были простые женщины и девушки, крикливые, сварливые, злые. Рыцарей и пажей не было тоже. Никто не носил шарфа цветов своей дамы, и не слышно было, чтобы кто-нибудь сражался с великанами, защищая слабых. Господа здесь были неприятны и далеки, грубы или презрительно-ласковы, а простые люди тоже были грубы и тоже были далеки, простота их была так же страшна, как и хитрая, непонятная сложность господ.
Все, что видел здесь Гришка, не нравилось ему, оскорбляло его нежную душу. Даже самого имени своего он не любил. Даже когда мать, в порыве неожиданной нежности, вдруг начинала величать его Гришенькою, и тогда это ласковое имя все-таки не нравилось ему. А эта глупая кличка Гришка, как его называли всегда и мать, и барыня, и барышни, и все на дворе, казалась ему совсем чужой, никак не соединимою с тем, что он сам о себе думал; ему представлялось иногда, что она отваливается от него, как плохо наклеенный этикет от бутылки с вином.
II
Аннушке понадобилось поставить какую-то посуду на подоконник. Она захватила своей большой жесткой рукой обе тонкие в щиколотках Гришкины ноги и потянула его с подоконника. Сказала беспричинно грубо:
– Разлегся тут на все окно. И без тебя тесно, ничего поставить негде.
Гришка соскочил с окна. Испуганно глянул на суровое, сухощавое лицо матери, раскрасневшееся от жара кухонной печки, и на ее красные, до локтей открытые руки. В кухне было чадно, на плите что-то шипело и дымилось, пахло чем-то горьким и пригорелым. Дверь на лестницу была открыта. Гришка постоял у двери и, видя, что мать возится у печки и на него не смотрит, вышел на лестницу. Только там, почувствовав под ногами жесткие, сорные плиты площадки, он заметил, что голова его болит и кружится, сердце слегка замирает и во всем теле разливается лихорадочная томность.
«Какого чаду напустила!» – подумал он.
С каким-то недоумением оглядел он каменные серые ступеньки лестницы, выщербленные, сорные, бегущие вверх и вниз с неширокой площадки, на которой он остановился. Против их двери через площадку была другая дверь, закрытая глухо, и из-за нее доносились два звонкие женские голоса – кто-то с кем-то бранился. Слова сыпались, как свинцовая дробь из неосторожно развинченной висячей лампы, и казалось Гришке, что они юрко разбегаются по сухому полу чужой кухни и шуршат, ударяясь о чугун и о железо. Было много этих слов, все они сливались в один визгливый гул, и только выделялись бранные слова. Гришка невесело усмехнулся. Он знал, что в этой квартире всегда бранятся и нередко бьют детей, злых и грязных.
Такое же окно, как в кухне, и из него виден тот же тесный, скучный мир, – красные крыши, желтые стены, пыльный двор. Все странное, чужое, ненужное, совсем непохожее на милые, близкие образы мечты.
Гришка взобрался на истертую доску подоконника, прислонился спиною к одной из распахнутых рам, но на двор не глядел. Перед ним открылись светло-украшенные палаты, и вот перед ним дверь в покой русокудрой принцессы Турандины, – и распахнулась дверь, и Турандина, у высокого, узкого окна свивавшая тонкий лен, оглянулась на шум открывшейся двери, придержала стройной белой рукой гулко жужжащую прялку, и глядела на него, и улыбалась нежно. Она говорила ему:
– Подойди ко мне поближе, мой милый мальчик. Я давно тебя ждала. Не бойся, подойди.
Гриша подошел, склонил колени у нее ног, и она спросила:
– Ты знаешь, кто я?
Очарованный золотыми звонами ее голоса, отвечал ей Гришка:
– Знаю, – ты – прекрасная принцесса Турандина, дочь могущественного короля этой страны, мудрого Турандоне.
Смеялась веселая принцесса Турандина и говорила:
– Ты это знаешь, но ты знаешь не все. От моего отца, мудрого короля Турандоне, я научилась чары деять, и что захочу, то с тобою и сделаю. Мне захотелось поиграть с тобою, я сказала над тобою чародейные слова, и ты ушел из гордого чертога, от своего отца, – и видишь, ты забыл свое настоящее имя и сделался кухаркиным сыном[392]392
…ты забыл свое настоящее имя и сделался кухаркиным сыном… – имеет биографические корни. Сологуб сомневался в собственном происхождении – ему не хотелось быть сыном бедного портного, умершего от чахотки. На самом деле писатель был внуком помещика Полтавской губернии Ивницкого.
[Закрыть], и зовут тебя Гришкою. И ты забыл, кто ты, и не вспомнишь, пока я этого не захочу.
– Кто же я? – спросил Гришка.
Смеялась Турандина. В ее васильково-синих глазах горели недобрые огоньки, как в глазах у молодой, еще не уставшей колдовать ведьмы. Тонкие пальчики Турандины сильно сжимали Гришкино тонкое плечо. Она говорила, дразня его, тоном маленькой уличной девчонки:
– А вот не скажу! Ни за что не скажу! Догадайся сам! Не скажу! Не скажу! Не догадаешься сам, – так и останешься Гришкою. Слышишь, кухарка Аннушка кличет тебя. Поди, поцелуй ее ручку. Иди скорее, а не то она тебя прибьет.
III
Гришка прислушался – из кухни раздавался сиплый голос матери:
– Гриша, Гришка, куда ты, пострел, запропастился?
Гришка поспешно вскочил с подоконника и бросился в кухню. Он знал, что, если мать зовет, нельзя мешкать – достанется. Теперь тем более, что мать всегда бывает сердита, когда готовит обед и особенно когда на кухне бывает чадно и угарно. Померкли светлые покои принцессы Турандины. Навстречу Гришке плыл кухонный синий дым. Гришкина голова опять сразу заболела и закружилась, и опять ему стало томно и тошно.
Мать говорила ему:
– Поворачивайся живо, беги скорее к Мильгану, купи лимонных сухарей полфунта и кекс в шесть гривен. Живо, сейчас подавать чай надо, у барыни – гости, кого-то черт принес не вовремя.
Гришка сунулся было в коридор, достать чулки и башмаки, но Аннушка сердито крикнула:
– Ну, чего еще там! Сапоги трепать! Да и некогда, беги так, – чтобы одна нога здесь, другая там.
Гришка взял деньги, серебряный рубль, зажал его в горячей руке, надел шапку и побежал вниз по лестнице. Бежал и думал: «Кто же я? И как это я забыл свое настоящее имя?»
Надобно было бежать далеко, за несколько улиц, потому что сухари и кекс велено было покупать не в той булочной, которая была напротив, в том же переулке, а непременно в другой, далекой. Барыня думала, что в этой булочной, которая близко, все скверно, и все засижено мухами, а вот в той, далекой, которую она сама выбрала, все очень хорошо, чисто и необычайно вкусно.
«Кто же я?» – настойчиво думал Гришка.
Мечты о прекрасной Турандине перебивались этим досадным вопросом. Пробегая быстрыми, легкими ногами по жестким тротуарам шумных улиц, встречаясь с чужими, обгоняя чужих, среди этого множества неприятных, грубых людей, куда-то торопящихся, толкающихся, презрительно посматривающих на голубенькую ситцевую Гришкину рубаху и на его коротенькие синие штанишки, Гришка опять чувствовал странность и нелепость того, что он, мечтающий о прекрасных дамах, знающий много милых историй, живет вот именно здесь, в этом сером жестком городе, растет вот именно так, в этой чадной кухне, и все здесь так странно и чуждо ему.
Гришка вспомнил, как несколько дней тому назад живущий в том же доме, в двадцать четвертом номере, капитанский сын Володя зазвал его посидеть, поболтать– на лестнице у их квартиры во втором этаже противоположного флигеля. Володя был одних лет с Гришею. Он был мальчик живой и ласковый, и весело разговаривали мальчики, сидя на подоконнике. Вдруг открылась дверь, и Володина мать, кислая капитанша, показалась на пороге. Щурясь, оглядела она с головы до ног вдруг струсившего Гришку. Протянула презрительно:
– Это что такое, Володя? Что тебе за компания этот босоногий мальчишка? Отправляйся в комнаты и вперед не смей с ним знаться.
Володя покраснел, заговорил было что-то, но Гришка уже побежал к себе, в кухню.
Теперь на улице он думал:
«Не может быть, что все это так. Не может быть, что я и в самом деле просто Гришка, кухаркин сын, и что со мною нельзя знаться хорошим мальчикам, капитанским и генеральским сыновьям».
И в булочной, той, далекой, покупая то, что ему велели купить и чего ему не дадут есть, и на обратном пути Гришка то принимался мечтать о прекрасной Турандине, мудрой и жестокой, то опять возвращался к странной действительности, окружавшей его, и думал: «Кто же я? И как же мое настоящее имя?»
Мечтал, что он – царский сын, что гордый чертог его предков стоит в стране прекрасной и далекой. Он заболел тяжким недугом давно и лежит в своей тихой опочивальне, под золотым своим балдахином, на мягкой пуховой постели, покрытый легким атласным покрывалом, и бредит, воображая себя кухаркиным сыном Гришкою. Открыты настежь окна его опочивальни, доносится иногда к больному сладкий дух цветущих роз, и голос влюбленного соловья, и плеск жемчужного фонтана. А у изголовья постели сидит его мать, царица, и плачет, и ласкает своего сына. Глаза у царицы ласковы и печальны, и руки ее нежны, потому что она не стряпает, не шьет и не стирает. Если и делает что милая мама-царица, так только вышивает цветным шелком по золотой канве атласную подушку, и из-под ее нежных пальцев выходят алые розы, и белые лилии, и павлины с длинными, глазастыми хвостами. И плачет мама-царица о том, что милый сын ее тяжко болен, что он, открывая порою мутные от болезни глаза, говорит непонятное что-то странными словами.
Но настанет день, и очнется сын царицы, и встанет со своего роскошного ложа, вспомнит, кто он и как его зовут в родной стране, и засмеется.
IV
Радостно стало Гришке, когда он домечтал до этого. Он побежал еще быстрее. Ничего не замечал вокруг себя. Вдруг неожиданный толчок заставил его опомниться. Он испугался прежде, чем успел понять, что с ним случилось.
Мешок с покупками из рук его выпал, тонкая бумага разорвалась, и желтые лимонные сухарики рассыпались по избитым, замусоренным серым плитам тротуара.
– Скверный мальчишка, как ты смеешь толкаться! – визгливо кричала на Гришку высокая, полная дама, на которую он набежал.
От нее пахло противными духами, к ее сердитым маленьким глазам был приставлен противный черепаховый лорнет. Все лицо ее было противное, грубое, сердитое и наводило на Гришку страх и тоску. Гришка испуганно смотрел на барыню и не знал, что делать. Ему казалось, что уже дворники и городовые, страшные фантастические существа, идут со всех сторон, и вот-вот схватят его, и потащат куда-то.
Шедший рядом с барыней молодой человек, слишком щегольски одетый, в цилиндре, в перчатках противного желтого цвета, смотрел на Гришку разъяренными, вытаращенными, красными глазами – и весь он был красный и злой.
– Хулиганишка негодный! – процедил он сквозь зубы.
Небрежным движением сбил с Гришки шапку, больно подергал его за ухо, отвернулся и сказал барыне:
– Пойдемте, мамаша. С этой дрянью не стоит связываться.
– Но какой дерзкий мальчишка! – шипела барыня, отворачиваясь. – Грязный оборвыш, туда же толкается! Это прямо возмутительно! По улицам спокойно идти нельзя! Чего полиция смотрит!
Барыня и молодой человек, сердито переговариваясь, пошли прочь. Гришка поднял свою шапку, подобрал и запихал кое-как в лохмотья бумажного мешка рассыпавшиеся лимонно-желтые сухарики и побежал домой. Ему было стыдно и плакать хотелось, но он не заплакал. Уже не мечтал о Турандине и думал:
«Она такая же злая, как и все здешние люди. Она навела на меня страшный сон и никогда мне не проснуться от этого сна и не вспомнить мне вовеки моего настоящего имени. И не узнаю никогда взаправду, кто же я».
Кто же я, посланный в мир неведомой волей для неведомой цели? Если я – раб, то откуда же у меня сила судить и осуждать, и откуда мои надменные замыслы? Если же я – более чем раб, то отчего мир вкруг меня лежит во зле, безобразный и лживый? Кто же я?
Смеется над бедным Гришкою и над его мечтами и над его тщетными вопросами жестокая, но все же прекрасная Турандина.
1912
Венчанная[393]393Венчанная – Т. 14. Неутолимое. СПб., 1913.
[Закрыть]
В самой обыкновенной, небогато убранной комнате небольшой петербургской квартиры, у окна стояла молодая женщина Елена Николаевна и смотрела на улицу.
Ничего интересного не было там, на этой шумной и грязноватой разъезжей столичной улице, и смотрела в окно Елена Николаевна не потому, что хотела увидеть что-то интересное. Правда, из-за угла другой, перекрестной улицы покажется сейчас ее мальчик, которому пора возвращаться из гимназии, но разве Елена Николаевна подо? шла к окну затем, чтобы ждать сына! Она так гордо уверена в нем и в себе! Придет в свой час, как всегда, – как и все в жизни совершается в свое время.
Елена Николаевна стояла гордая, прямая, с таким выражением на прекрасном бледном лице, как будто голова ее увенчана короной.
Стояла, вспоминала то, что было десять лет тому назад, в год смерти мужа, с которым прожила совсем недолго.
Такая страшная была смерть! В ясный день ранней весны вышел он из дома здоровый, веселый, а к вечеру принесли его труп – погиб под вагоном трамвая. Казалось тогда Елене Николаевне, что нет больше для нее в жизни счастья. Умерла бы от горя, да только маленький сын привязывал к жизни, да еще привычные с детства мечты порою утешали. И так трудно стало жить, так мало стало денег!
Летом Елена Николаевна с сыном и с младшей сестрой жила на даче. И вот сегодня опять вспомнилось ей с удивительной отчетливостью то ясное летнее утро, когда случилось такое радостное, странное и такое, по-видимому, незначительное событие, и на душу ее низошла эта удивительная ясность, озарившая всю ее жизнь. То удивительное утро, после которого всю жизнь Елена Николаевна чувствовала себя так гордо, так спокойно, словно она стала царицею великой и славной страны.
Утро это, столь памятное ей, началось темною печалью, как и каждое утро того лета, напоенного ее слезами.
Наскоро покончив с заботами бедного своего хозяйства, пошла Елена тогда в лес, от людей подальше.
Любила она забраться в глубину леса и там мечтать, иногда плакать, былое счастье вспоминать.
Была там прогалинка милая, – трава на ней мягкая, влажная, небо над нею высокое, ясное. Северная влажная, ласковая трава, северное неяркое, милое небо. Все согласное с ее печалью.
Пришла Елена, стала у серого камня посредине полянки, смотрит перед собой ясными, синими глазами, – далеко унеслись ее мечты. Подойди теперь кто-нибудь к ней, окликни:
– Елена, о чем ты мечтаешь?
Вздрогнет Елена, забудет свой сладкий сон, вмиг разлетится пестрый рой мечтаний; ни за что не скажет Елена, о чем мечтала.
Да и что за дело людям до того, о чем она мечтает! Они все равно не поймут… Что им эти царевны мечтательного края, со светлыми лицами, с ясными глазами, в сияющих одеждах, – царевны, которые приходят к ней и утешают ее!
Стоит Елена на тихой поляне. В синих глазах Елениных печаль. Руки на груди скрещены. Солнце над ее головой высоко, греет сзади ее тонкие плечи, над русыми косами нимбом золотым играет. Мечтает Елена. И вдруг слышит голоса и смех.
Вот перед нею три светлые девы, три лесные царевны. Одежды у них белы, как у Елены; глаза у них сини, как у Елены; косы у них русы, как у Елены. На головах у них венцы – венки цветочные, многоцветные. Тонкие руки их открыты, как у Елены, и тонкие плечи их целует милое солнце, как плечи у Елены. Тонкие, легко загорелые ноги в траве сырой купаются, как ноги у Елены.
Смеются три сестры лесные, и подходят к Елене, и говорят:
– Какая красивая!
– Стоит, а солнце золотит ее волосы.
– Стоит как царица.
Печаль и радость странно смешаны в Еленином сердце. Протягивает к ним легкие, стройные руки Елена и говорит радостно звенящим голосом:
– Здравствуйте, милые сестрицы, царевны лесные!
Звенит, звенит, как золотой колокольчик, Еленин голос; звенит, звенит, заливается золотыми колокольчиками легкий смех лесных царевен. И говорят Елене лесные царевны:
– Мы – царевны, а ты кто?
– Уж не здешняя ли ты царица?
Улыбается Елена печально и отвечает:
– Какая же я царица! Венца у меня нет золотого, и сердце мое печально, потому что умер милый мой. Никто меня не увенчает.
И уже не смеются сестры. И слышит Елена тихий голос старшей царевны лесной:
– Что же печаль земная! Милый твой умер, но разве он не всегда с тобою? Сердце твое тоскует, но разве у него нет сил побеждать, ликуя? И разве воля твоя не возводит тебя высоко?
И спрашивают Елену:
– А ты хочешь быть здесь нашею царицею?
– Хочу, – говорит Елена.
И дрожит от радости, и блестят радостные слезинки на синих Елениных глазах.
И опять спрашивает та лесная царевна:
– А будешь ты своего венца достойна?
Трепещет Елена от дивного страха и говорит:
– Буду венца своего достойна.
И говорит Елене та царевна:
– Всегда стой перед судьбой, чистая, смелая, как стоишь теперь перед нами, и прямо смотри людям в глаза. Над печалями торжествуй, не бойся жизни и перед смертью не трепещи. Гони от себя рабские помыслы и низкие чувства, и если в нищете будешь, и в работе подневольной, и в заточении – будь гордой, свободной, милая сестра.
Дрожит Елена и говорит:
– Ив рабстве буду свободна.
– Мы тебя увенчаем, – говорит царевна.
– Увенчаем, увенчаем, – повторяют другие.
Цветы рвут золотые, белые; белыми руками быстро плетется венец душистый, цветочная корона лесной царицы.
И вот увенчана Елена, и лесные царевны, взявшись руками, ведут вкруг нее тихий хоровод – в круг радостного кружения замкнули Елену.
Скорее, скорее, – вьются легкие одежды, влажной травою перевиты легкие, пляшущие ноги. Замкнули, закружили, увлекли Елену в быстрое кружение восторга – от печали, от жизни, робко и тускло тоскующей, увлекли они Елену.
И сгорало время, и таял день, и печаль, пламенея, претворялась в радость, и восторгом томилось Еленино сердце.
Целуют Елену лесные царевны, убегают.
– Прощай, милая царица!
– Прощайте, милые сестры, – отвечает им Елена.
За деревьями скрылись; осталась Елена одна.
Идет домой, гордая, увенчанная.
Никому не сказала дома, что было с нею в лесу. Но такая стала гордая и светлая, что насмешливая сестрица Ирочка говорила:
– Елена сияет сегодня, как именинница.
Никому не сказала Елена дома, но сказать кому-нибудь надобно.
К вечеру пошла Елена к мальчику Павлику, который скоро умрет. Любила его Елена за то, что он всегда был ясным, и за то, что навсегда останется он ясным. По ночам иногда просыпалась Елена от острой жалости к Павлику – просыпалась поплакать о мальчике, который скоро умрет. И странно смешивалась в ее сердце жалость к мужу покойному, к себе, осиротелой рано, и к мальчику, который скоро умрет.
Павлик сидел один в высокой беседке над обрывом и смотрел на тихо пламенеющий закат. Увидал Елену, улыбнулся – всегда радовался, когда приходила Елена. Любил ее за то, что она никогда не говорила ему неправды и не утешала его, как делали другие. Павлик знал, что он скоро умрет, и что будут его долго помнить только две – мама родная и милая Елена Николаевна.
Рассказала Павлику Елена о том, что было с нею сегодня утром в лесу. Закрыл глаза Павлик, задумался. Потом улыбнулся радостно и сказал:
– Я рад, царица моя лесная. Я всегда знал, что вы – свободная и чистая. Ведь каждый, кто умеет сказать «я», должен быть господином на земле. Царь земли – человек.
Потом всмотрелся Павлик в трех барышень, проходивших внизу под обрывом, и сказал Елене:
– Смотрите, вот идут сюда ваши милые лесные царевны.
Посмотрела Елена, узнала, и сердце ее сжалось мгновенной тоской. Три барышни! Такие же белые на них платья, как утром, и очи сини, и косы русы, и руки стройны, но уже не венки, а белые шляпки на их головах. Барышни обыкновенные, дачные барышни!
Они скрылись на минуту за кустами, и вот опять показались, повернули наверх, по узкой тропинке идут мимо беседки, где сидят Павлик с Еленой. Ласково Павлику кивают головами, и Елену узнали.
– Здравствуй, милая царица!
– Сестры! – радостно кричит Елена.
И обрадована навсегда Елена. И в обычности явлена ей радость увенчанной жизни. Через все испытания бедной, скудной жизни пронесет она свою царственную гордость, высокое достоинство свое.
И вот теперь, через много лет, стоя перед окном, одетая в бедное, поношенное платье, ждет она сына и шепчет, вспоминая день своего венчания:
«Человек – царь земли!»