355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Сотник » Экзамен » Текст книги (страница 7)
Экзамен
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 00:43

Текст книги "Экзамен"


Автор книги: Леонид Сотник



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 13 страниц)

– Жаль, – вздохнул Миша.

– Чего жаль? – поднял брови Макарыч.

– Жаль, говорю, что он не представитель угнетённых народов Востока. Опять переводчик с персидского будет ходить без работы.

– Ах, ты вот про что! – хохотнул Степанишин. – Потерпи, Мишук, твоя работа вся впереди.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Из дневника Миши Рябинина. Форт-Александровск. Десант в пустыню

Очень трудно вести дневник. Записи делаю урывками карандашом в толстой книге со странной надписью «Учёт конского состава 7-й Уссурийской дивизии». Книгу эту вручил мне Макарыч ещё в Астрахани и наказал строго– настрого записывать всё самое интересное о нашем походе. Но наши интересы не всегда совпадают. Я прочитал ему несколько отрывков, на что Макарыч заметил, что «слог у меня ладный», но мало революционного пафоса. К тому же фигура самого Макарыча обрисована без должной почтительности перед его заслугами, что у несведущих потомков может вызвать неправильное представление о героях гражданской войны.

Я пообещал своему командиру стать ближе к фактам и к концу пути выковать из себя если не Нестора, то хотя бы Пимена. Пришлось объяснять, что летописец я, в общем, начинающий.

К Форт-Александровску мы подошли в полдень. Наши две шхуны, прогремев якорными цепями, стали на рейде и закачались в мутной, разбавленной глиной и песком воде.

Берег вставал перед нами жёлтый, плоский и такой скучный, что хотелось зевнуть и вновь забраться в каюту досматривать сны. Где-то вдалеке маячили белые мазанки и серые прямоугольники царских казарм. Желтизна песка захлёстывала их со всех сторон, барханы дыбились, точно волны, и казалось, что мазанки и казармы вот-вот не выдержат натиска пустыни, побегут к морю, бросятся в воду и поплывут к нам, моля о спасении.

Форт-Александровск… Что я слышал о нём в училище? Ничего. Хотя постой… Папа говорил, что здесь отбывал солдатскую службу поэт Тарас Шевченко. «Как умру, похороните на Украйне милой…» Ох, как далеко отсюда до милой Украйны!..

Я стою на носу нашей «Абассии» и так думаю. А рядом стоит Джангильдин. Он тоже смотрит на берег и тоже о чём-то думает. Рядом Макарыч – кожанка вразлёт, усы кверху, волосы торчком. У Макарыча воинственное настроение, но с кем воевать, он пока не знает.

– Алибей, – говорит Макарыч, – пора бы разведать этот хутор. Не люблю лезть вперёд, пока не узнаю, что впереди.

Джангильдин молчит. Нет, он не совсем молчит. Он что-то мурлычет себе под нос. Я тоже мурлычу. Но я знаю, что я мурлычу: «Тореодор, смелее в бой…» А Джангильдин? Есть ли у этих казахских песен начало и конец?

– Алибей, – говорит Макарыч, – может быть, спустим шлюпку?

Но Джангильдин вроде бы и не слышит Макарыча. Глаза у него совсем узенькие – никак не могу понять, какие в них бесенята прыгают, козырёк фуражки – на самый нос, ноги в хромовых кавалерийских сапогах расслаблены, согнуты чуть ли не бубликом. Очень штатский вид у комиссара Тургайского края товарища Джангильдина. Даже Шпрайцер, что топчется у него за спиной и дышит ему в затылок, осуждает внутренне товарища Джангильдина. За что? И за штатский вид, и за молчание, и за песню, которой нет ни начала ни конца, и, конечно же, за то, что командир не спешит принимать решение.

– Будем начинать десант? – не выдерживает, наконец, Шпрайцер. – Противник не даёт о себе знать.

– Не будем начинать десант, – поёт Джангильдин. – Противник даст о себе знать. Противник нервный.

– Противник нервный? – недоумевает Шпрайцер. – Нервного противника не бывает.

– Быва-а-а-ет, – снова поёт Джангильдин. – Вы бы, Шпрайцер, пожили в этом Александровске хотя бы годик… Представляете?

– Не представляю.

– Я так и думал. Живёте годик, живёте второ-ой… И ничего не происходит. Абсолютно ничего. А? Подошли верблюды к казармам – ушли верблюды от казарм. Задул буран – стих буран. Выпал снег – растаял снег. Потом пришла почта, привезла газеты трёхмесячной давности и ушла. И снова идут верблюды из пустыни, и снова уходят в пустыню…

– Я вас не понимайт, товарищ командир.

– Макарыч, ты меня понимайт?

– Понимайт, – ответствует Макарыч. – Мы сейчас для них как марсиане. Ни хрена в море не было – и вдруг две шхуны. Любопытство их замучает, обязательно вышлют на шлюпках разведку.

Макарыч оказался прав. Минут через пятнадцать мы увидели, как двое неизвестных спустили лодку на воду и погребли в сторону нашей шхуны. А ещё минут через пятнадцать капитан велел опустить трап и незнакомцы поднялись на борт.

Я не знаю, может быть, Джангильдин ожидал официальную делегацию, может быть, нет, но на борт поднялись два казахских рыбака. О чём они говорили с командиром, сказать трудно, но, когда собрался на заседание штаб отряда, Джангильдин так охарактеризовал обстановку: власть в Форт-Александровске в руках эсеров, возглавляет уездную управу кадет, бывший царский полковник Осман Кобиев, помогает ему эсер Чернов. Гарнизон крепости состоит всего лишь из семидесяти солдат, которые плохо разбираются в событиях, происходящих в России, и не знают, к кому примкнуть.

Решение штаба было единогласным: высадить десант, захватить радиостанцию и разоружить гарнизон крепости. Тут же начали спускать шлюпки на воду. Степанишин, как командир взвода разведки, прыгнул в первую шлюпку, за ним сиганули Кравченко, Абдукадыров и я.

– Мишка, – рявкнул Степанишин, – куда лезешь без спросу! – Но гребцы уже навалились на вёсла и погнали шлюпку к берегу. И чем уже становилась синяя полоска, отделявшая нас от жёлтой береговой кромки, тем отчётливее проступали детали берега. И я заметил, что не такой уж он пустынный, как это мне показалось вначале, что из-за мазанок и серых прямоугольников казарм высовывались любопытствующие головы, а на дорогу, ведущую к пристани, медленно выдвигалась странная депутация. Почему-то вспомнился крёстный ход на пасху. Но попов я не заметил. Впереди шествовал здоровенный бородатый детина с булкой хлеба и солонкой на чистом белом полотенце.

Нас встречали хлебом-солью.

Джангильдин степенно принял хлеб, поцеловал его и передал Степанишину. Улыбнулся, растянув усы острой ниточкой над губой, и спросил ласково:

– Кто будете, товарищи, кого представляете?

Мужик выкатил глаза на лоб и полез пятернёй в бороду.

– Тутошние мы, – сказал он, с опаской поглядывая на маузер комиссара. – Население, так сказать…

– А, население…

– Вот те крест, ваше благородие, – зачастил мужик и начал истово креститься. – Как есть население, мирное, к военному делу неспособное. Бабы тут, опять же таки, ребятишки… – Мужик переминался с ноги на ногу, топтался, словно лошадь возле торбы с овсом.

– А солдаты?

– В крепости, ваше благородие, где же им ещё быть. В крепости они, касатики.

– Ладно, – сказал Джангильдин, – пусть в крепости. Они от нас никуда не денутся, а вы бы, мирное население, бочку мне притащили, что ли.

– Это зачем же бочку, ваше благородие, – даже затрясся мужик от страха. – Мы не того, не потребляем… Это в армейских складах, так там того… Водка водится, шампанское, опять-таки, для господ офицеров.

– Шампанское именем Советской власти нынче отменяется. А бочку пустую тащите: я хочу речь сказать.

И пока наш доблестный командир говорил речь, взобравшись на бочку из-под селёдки, два отряда красноармейцев под началом Степанишина и Шпрайцера окружали крепость.

Подошли мы к крепости. Вышли нам солдаты навстречу. Макарыч поговорил с ними, рассказал, кто мы такие и зачем сюда пожаловали. Угостил фельдфебеля табаком – он у них за старшего оказался: офицеры все со страху разбежались, – и повёл солдат брать уездную управу.

А там было ещё проще. На пороге нас встретили Кобиев и Чернов, оба бледные, точно песок пустыни. Подошедший к тому времени Джангильдин стал выяснять их отношение к Советской власти, но ничего вразумительного добиться не мог, ибо оба представителя администрации сильно заикались.

– Ну что ж, – с самым серьёзным видом сказал Джангильдин Шпрайцеру, – будем рассматривать молчание господ Кобиева и Чернова как акт признания Советской власти.

Потом он забрал в управе большую круглую печать с двуглавым орлом, сунул её в карман, а мне приказал снять с конька крыши белый флаг – думаю, что совсем недавно он был ещё трёхцветным, – и на этом, как мне кажется, коренные социально-политические преобразования в Александровске были завершены.

Я попытался представить картину будущих наших действий и пришёл к выводу, что теперь самое время начинать высадку и выгрузку оружия. Я даже сказал об этом Шпрайцеру и попросил его назначить меня старшим на одну из шлюпок, но военрук разочаровал меня до глубины души:

– Ты есть очень кароший мальтшик, Миша, но ты есть очень плохой стратег. И разведчик тоже. Товарищ Степанишин уже доложил нашему командиру, что, кроме глюпый подполковник Кобиев, в этом форту ничего нет. Нет лошадь, верблюд нет. На что мы будем грузить оружие?

– А где ж их взять?

– Будем взять. Ты, Миша, как это, не сомневайся. Вечер к товарищ Джангильдин придут старики казахи. Они будут что-то придумайт.

… Вечером у трескучего костра я увидел этих людей, вышедших из пустыни. Они сидели возле огня, поджав под себя ноги, подвернув полы халатов, и молча прихлёбывали чай из белых китайских пиал. Красные отблески костра играли на их белых бородах, на обтянутых коричневой кожей скуластых, продублённых лицах. Молчал и Джангильдин, строго соблюдая привычный этикет. Рядом со стариками он показался мне совсем маленьким, хотя на самом деле был обычного среднего роста, и каким-то домашним. И я вдруг представил себе нашего командира в таком же, как у стариков, стёганом халате, в островерхой казахской шапке и подумал, что он очень бы походил на почтительного младшего сына, а может быть, и внука в большой семье кочевника.

За бешбармаком начались переговоры. Старики рассказывали, что сейчас в окрестностях Форт-Александровска пусто, что роды откочевали на осенние пастбища к полуострову Бузачи и только там можно достать всё необходим моё для нашей экспедиции.

На рассвете старики, оседлав своих низкорослых лошадок, скрылись, словно растаяли среди барханов, а мы стали готовиться к отплытию. До полуострова Бузачи нам оставалось проплыть ещё миль двести-триста.

Настроение у всех было хорошее. Шпрайцер пел тирольские песни, от которых у меня иногда закладывало уши, Макарыч рассказывал о том, как ещё до революции он дурачил шпиков из царской охранки, а Джангильдин носился по палубе, словно джигит на лихом коне: он проверял свой отряд перед строевым смотром, который собирался устроить после высадки на берег.

И мне тоже почему-то было радостно и весело. И все люди, окружающие меня, казались мне страшно симпатичными, близкими и красивыми. И я уже не дичился их, как раньше, я уже чувствовал себя причастным к тому делу, которым заняты эти люди, но ещё не понимал его значения, важности.

– Ты уже немного пообмялся, Мишук, – сказал мне Макарыч после того, как я снял царский флаг с управы. – Для начала это неплохо. А теперь бы к делу тебя определить…

А настоящего дела у меня поначалу не было. Я тащился за Макарычем как тень, иногда выполнял мелкие поручения Джангильдина, иногда мешал Шпрайцеру своими расспросами, приставал к Кравченко, чтобы он научил меня собирать и разбирать наган, брал уроки узбекского языка у ташкентца Абдукадырова, но все эти занятия казались мне мелкими и незначительными, занятиями от скуки. У каждого в отряде было своё место в строю, и только мне такого места не давали. «Марш в трюм…» «Вон из шлюпки…» Обидно мне было слушать эти выкрики Макарыча. Он оберегал меня, как ребёнка, а я не хотел быть ребёнком, я хотел быть бойцом…

Но вскоре и у меня появились свои обязанности. После отплытия из Форт-Александровска Макарыч вдруг вспомнил о перебежчике и приказал мне спуститься к нему в каюту:

– Скучно там парню одному. Вот ты и позаботься о нём, книжку ему почитай, ежели он неграмотный, а ежели грамотный – так о чем-нибудь покалякай. Да и присмотрись, что он за птица и какого поля ягода.

Я по привычке начал протестовать, отказываться, мне не хотелось даже по приказу идти в сёстры милосердия, но Макарыч прикрикнул на меня и пообещал посадить под арест за нарушение революционной дисциплины,

Так я стал сиделкой.

А перебежчик и в самом деле оказался очень длинным и нескладным, как сказал о нём Макарыч. Он лежал в каюте штурмана, сбежавшего со шхуны ещё в Астрахани, и тихо стонал, баюкая у груди простреленную руку. Лицо у него бледное, чуть ли не пепельной белизны, а глаза острые, насторожённые. От напряжения, а может быть, от потери крови они немного косят, и потому мне очень трудно заглянуть ему в зрачки, поймать открытый взгляд. Все кажется, что он смотрит мимо меня, что моё присутствие тягостно для него и неприятно.

Фамилия у перебежчика – Колесин, зовут его Юрием Александровичем, а читать и писать он умеет не хуже меня, так что затею Макарыча читать ему книжки пришлось тут же похоронить.

Встретил меня Колесин вначале не слишком радостно, но, как сказал бы папа, в общем благожелательно. Он пожаловался на скуку, на своё вынужденное затворничество, а когда узнал, что я буду находиться при нём почти неотлучно, с благодарностью пожал мне руку. Заметив, что я с любопытством рассматриваю его английский френч, висящий на спинке стула, пояснил мне, что таких френчей сейчас в дутовской армии очень много, – интенданты получили их от союзников ещё в шестнадцатом году и забили ими все оренбургские вещевые склады. Потом он коротко рассказал о себе.

По образованию Колесин инженер-химик, до войны работал в Петрограде на одном из заводов, а в пятнадцатом году был призван в армию и после окончания школы прапорщиков попал на фронт. После демобилизации поехал в Оренбург к тётке, чтобы раздобыть здесь продуктов, но был мобилизован в армию Дутова. Как только представилась возможность, а представилась она на море во время преследования катером двух наших шхун, он похитил моторную лодку и перешёл к красным.

Признаться, его очень удивил мой возраст.

– Неужели красные детей мобилизуют? – спросил он и улыбнулся как-то странно, то ли с сожалением, то ли с издёвкой.

Но я сказал, что я вовсе не мобилизованный, что я доброволец и что вообще красные никого не мобилизуют, а люди идут к ним своей волей. И тут он почувствовал, что я обиделся, и стал извиняться и ещё сказал, что он меня очень хорошо понимает, потому что сам доброволец, а ещё больше понимает, как интеллигентный человек интеллигентного человека.

На том и закончилась наша первая беседа. Я сказал, что мне необходимо быть на палубе, а ему посоветовал поспать немного, потому что к вечеру мы придём к полуострову Бузачи, там начнётся выгрузка.

– Ну, как твой хворый? – спросил меня Макарыч, как только я поднялся на капитанский мостик. Я коротко передал содержание нашего разговора. – Ну, ну, – неопределённо буркнул Макарыч, – прапорщик, говоришь? Это хорошо… Если этот твой Колесин не брешет про себя, так буду просить Джангильдина, чтобы направил его к нам, во взвод разведки. Человек, побывавший у Дутова, нам сильно может Пригодиться.

– Ему можно сказать об этом?

– Кому? Джангильдину?

– Да нет, Колесину.

– А что, скажи… Тут, Мишук, в прятки играть не приходится. В камеру предварительного заключения я его всё равно не посажу: нет у меня такой камеры, а расстрелять, в случае чего, всегда успеем – кругом пустыня, не сбежит.

Вечером, когда спал зной и море подёрнулось прозрачной дымкой тумана, на горизонте показалась земля. Была она пронзительно жёлтой, как косынка бухарского шелка, и скучной, как урок закона божьего. У самого моря, на песчаных холмах, я заметил грязные остроконечники юрт и плоские на закатном солнце силуэты верблюдов.

– Всё, – сказал мне Макарыч с грустным сожалением, – кончается, Мишук, наша морская служба. – Он обнял меня за плечи, протянул к моим вихрам жёсткую и чёрную, как эбонит, ладонь, но погладить не решился. – Ты на лошадях когда-нибудь ездил?

На лошадях я не ездил. Я любил лошадей, особенно тех, которые на картинках, мне очень симпатичен был и Росинант, и каурая кобылка Дениса Давыдова, но у нас с папой не было ни конюшни, ни лошадей, а потому в таинствах верховой езды я разбирался ещё меньше, чем в стрельбе из револьвера системы «наган».

– Это плохо, – заключил Макарыч, выслушав мою исповедь. – Боец эскадрона разведки должен сидеть в седле, как ведьма на метле. Лошадь мы тебе, конечно, раздобудем, а учителем я приставлю к тебе Абдуллу Абдукадырова. А теперь дуй в каюту и собирай манатки.

Берег встретил нас разноголосым гулом, хлопаньем бичей, ржаньем лошадей и рёвом верблюдов. Не успели мы высадиться, как к шлюпкам набежала огромная толпа кочевников. Люди кричали, размахивали руками, плакали дети, лаяли собаки, кто-то даже начал палить в воздух из старого охотничьего мултука. Вначале мне трудно было понять, что означает вся эта суматоха, но потом я догадался, что всё это – выражение гостеприимства и восторга по случаю нашего прибытия. Оказалось, что о подходе двух наших шхун на полуострове уже знали, хотя здесь не было ни радиостанции, ни беспроволочного телеграфа. Великая загадка этот узун-кулак.

Джангильдин и здесь не терял времени. Сразу же после митинга он разослал по волостям своих посланцев из казахского батальона, чтобы оповестить население о нашем прибытии и пригласить на совещание аксакалов. Возвращения гонцов мы ждали три дня и уже стали беспокоиться об их судьбе, но на четвёртый день в наш стан стали прибывать на лошадях и верблюдах почтенные старики – старейшины родовых общин в окружении личной охраны из молодых джигитов.

Ещё три дня шло совещание. Гости пили чай, ели бешбармак, расспрашивали нас о событиях в России и присматривались к нашему войску, словно прицениваясь: смогут ли эти красные побить шайтана Дутова, стоит ли помогать им? И всё же к исходу третьего дня между Джангильдином и советом старейшин было выработано устное соглашение. Записывать его никто не стал, потому что среди казахов не нашлось ни одного грамотного, но, как я понял, это маленькое обстоятельство стариков нисколько не волновало. Сегодня решение принято – завтра о нём будет знать вся пустыня, и тому, кто его нарушит, всё равно не отвертеться.

А порешили вот что. Каждая из двенадцати волостей поставляет для отряда по 50 верблюдов и по 100 лошадей. Джангильдин сказал, что насчёт платы торговаться не будем: сколько назначат, столько и заплатим.

Потом старики попросили нашего командира помочь им организовать Советскую власть. Уж это-то предложение он принял с радостью и на следующий день разослал во все волости уполномоченных – казахов и русских с переводчиками. Уехал Макарыч, уехал Шпрайцер, ускакал на сырт Ак-Тау наш неугомонный пулемётчик Гриць Кравченко. Я тоже просился, но меня не взяли: Макарыч строго-настрого наказал находиться неотлучно при Колесине, то ли вместо охранника, то ли вместо ординарца. Вначале я обиделся на Макарыча, решив, что он снова делает попытку спрятать меня от опасности, но потом смирился. В самом деле» надо же кому-то опекать перебежчика. Может быть, он человек хороший и в дальнейшем сослужит службу взводу разведки.

А Колесин уже освоился с новой для него обстановкой. Он вышагивал по нашему походному лагерю на своих длинных и тощих ногах, словно журавль по болоту, и всё расспрашивал: и сколько нас, и каких мы национальностей, и зачем на Бузачи высадились, и куда идём, и что везём… Я таскал для него обед из нашей походной кухни, помогал даже чистить сапоги, видя, что одной рукой ему с этим не управиться. Если не считать излишнего любопытства, то производил он впечатление человека интеллигентного и обходительного. Станут наши красноармейцы ругаться между собой по пустякам, а Колесин подойдёт к ним и: «Нехорошо, товарищи, сквернословить, вы ведь не полицейские, а солдаты революционной армии». Застесняются наши ребята, и спору конец.

И стрелять он меня научил. Кравченко только обещал, а Юрий Александрович вывел меня в барханы и всё показал: и как барабан нужно заряжать, и как целиться, и как на спуск нажимать, чтобы не дёрнуть случайно, и как задержки устранять. Но больше всего я благодарен ему за то, что выучил меня верховой езде. Здесь, как мне кажется, нет Колесину равных в нашем отряде, и хоть сидит он на лошади, как Дон-Кихот на Росинанте, однако ж все повадки животного и все способы езды знает досконально. Вначале лошадей у нас в отряде не было, и мы для упражнений пользовались лошадьми наших хозяев – казахов, но как только из волостей стали поступать первые табуны, Макарыч тут же выбрал для меня гнедого конька-восьмилетка и, окрестив его Мальчиком, передал в моё полное распоряжение.

Поначалу я часто падал, и не потому, что Мальчик был с норовом, а потому, что я просто не умел пользоваться удилами, шпорами, сидел в седле неуверенно, а Мальчик чувствовал всё это и не очень со мной церемонился. Тогда– то Макарыч и съязвил, что восседаю я на Мальчике, как на издохшей корове. Но Юрий Александрович за меня заступился и сказал, что бравого кавалериста в один день не сделаешь, что мне нужно изрядно учиться, и не только держаться в седле, но и с шашкой управляться. Макарыч буркнул своё «ну-ну», но занятиям нашим мешать не стал. Он даже приказал выдать мне наган и шашку. Наган, по мнению Колесина, вполне подходящий – бельгийского производства, но шашку он тут же забраковал – отечественная, говорит, и годная больше для парадов, нежели для военного употребления. Но я согласился и на такую, потому что мечтал и мечтаю добыть себе в бою настоящую шашку, может быть, даже дамасской стали.

Так шли у нас дни за днями. Просыпался я под звуки горна, после завтрака вместе с Колесиным упражнялся в стрельбе и верховой езде, потом вместе с красноармейцами купался в море, которое после ухода в Астрахань наших двух шхун стало идеально пустынным, а после обеда заступал в наряд. У меня появились свои обязанности, и были они несложными: вместе со старшим наряда полагалось часа три кружить вокруг лагеря, втаптывая в песок верблюжью колючку, – это называлось разведкой, а потом, сдав смену, нужно было накормить и почистить Мальчика. Вот и всё.

Солнце здесь пекло немилосердно, и поначалу я очень страдал от жары, но постепенно привык. Гимнастёрка на мне совсем вылиняла и стала белой, как сахар, нос облупился, а лицо почернело до такой степени, как будто бы я совсем не умываюсь.

Для постоя нам отвели казахскую юрту, но мы в ней не жили и даже не спали. По ночам было особенно жарко: испарения моря смешивались с теплом остывающей пустыни и в безветренную погоду юрта превращалась в настоящую парилку. Спали мы на кошмах прямо под открытым небом, как, впрочем, и сейчас спим, и не боялись ни змей, ни скорпионов: казахи рассказали нам, что ядовитые гады и насекомые не любят запаха кошмы.

Макарыча и Джангильдина я почти не видел. Они всё время пребывали в разъездах, помогая в волостях устанавливать Советскую власть, подбирали лошадей и верблюдов для нашей экспедиции. Колесин совсем оправился от раны и даже снял повязку с руки. Он многое мне рассказал о Дутове и дутовцах. Он считает, что большинство людей в белом движении не враги, а просто заблуждающиеся. Про зверства казаков, о которых мы часто слышали в Астрахани, он сказал, что всё это выдумки, пропаганда. Советскую власть Юрий Александрович хвалил, но о порядках в нашем отряде отзывался почти с презрением: ему не нравится, что у нас, как он считает, слабая дисциплина и во главе отряда стоят люди, которые мало что смыслят в военном деле. Особенно доставалось от него Джангильдину. Я как-то забыл о том, что наш командир инородец, а вот Колесин снова напомнил мне об этом. Он видит в Джангильдине человека дикого и необразованного. Я стал с ним спорить, но переубедить не смог: я сам мало знал о нашем командире.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю