Текст книги "Экзамен"
Автор книги: Леонид Сотник
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц)
ГЛАВА ВТОРАЯ
Астрахань. Каникулы Миши Рябинина
Пальба поднялась ранним вечером. Снаряды рассекали плотный, насыщенный испарениями воздух и с хлюпом, точно жирные поросята, падали в вязкую волжскую воду. Через секунду после падения у причалов вставали огромные, чуть подкрашенные нефтью водяные столбы и рушились на палубы портовых буксиров, купеческих барок, рыбачьих шаланд, истрёпанных пароходиков с надписью по борту «Кавказъ и Меркурий».
Миша смотрел, прищурясь, на уходящее солнце, на Волгу, залитую розоватой закатной пеной, на сиреневые фонтаны разрывов и с восхищением думал, что всё это очень красиво, что ничего подобного раньше ему видеть не доводилось. А ещё он думал о том, что когда через несколько дней придёт в училище, то обязательно напишет обо всём в сочинении «Как я провёл лето».
Реалисты вырастали из своих первых в жизни мундирчиков, переходили из класса в класс, писали девицам из соседней гимназии записки, списывали в альбомчики с плюшевыми корочками, стихи Надсона и Апухтина, кое-кто даже пытался бриться; и только тема первосентябрьского сочинения оставалась вечной и незыблемой, как твердыня Астраханского кремля.
Да, как же всё-таки он провёл лето?
На каникулы их распустили ещё в апреле. Пришёл в класс, прямо на урок физики, вислоносый и сутулый, точно состарившийся беркут, директор училища Мотрицкий и, против обыкновения не дождавшись, пока стихнет хлопанье крышек о парты, прокричал высокой фистулой:
«Занятия отменяются, господа! Вы можете быть свободны».
Затем он вынул из кармана белый платок тончайшего батиста, осторожно высморкался и прибавил почти ласково:
«Это всё, о чём я хотел вам сказать, господа».
Класс дружно загалдел, заулюлюкал. Кто-то треснул кого-то пеналом по спине, кто-то пустил бумажного голубя, а директор всё стоял не двигаясь, словно наслаждаясь зрелищем хаоса.
Наконец с «камчатки» крикнули:
«А по какому случаю праздник, гражданин директор?»
И тогда Мотрицкий, выдержав торжественную паузу, пояснил не без удовольствия:
«Видите ли, господа, у совдепа и педагогов нашего училища разошлись мнения по очень важному вопросу. Мы считаем, что наше училище, освящённое э… лучшими традициями и…»
«…и государем императором», – подсказала всё та же «камчатка», даже не пытаясь скрыть издёвку.
«И императором, если хотите, – блеснул стёклышками пенсне в сторону крикунов директор. – Так вот, мы считаем, что наше училище призвано воспитывать достойных граждан своего отечества, в то время как совдеп на сей же предмет придерживается совершенно противоположного мнения. Господам большевикам, видите ли, не нужны специалисты в области коммерции и финансов. А кто им нужен? – Директор поднял вверх указательный палец. – Грубияны и налётчики. Вместо физики они хотят преподавать у вас политграмоту, вместо русской словесности – мордобой».
Только вечером, когда домой вернулся отец, Миша узнал некоторые любопытные подробности. Оказывается, утром в канцелярию пришёл комиссар Астраханского Совета рабочий мыловаренного завода Коршиков и, окинув недобрым взглядом замерших в смутном ожидании учителей, произнёс краткую речь. Смысл её сводился к тому, что у Совета не было достаточно времени разобраться, «чему тут детишков учат», но теперь есть постановление, кроме наук буржуйских, ввести изучение наук пролетарских. Как это будет выглядеть на деле, Коршиков, видно, и сам не знал, но пообещал добраться и до директора, и ещё до кое-кого, «кто любит ловить рыбу в мутной воде».
А как только за комиссаром захлопнулась дверь, почтенные педагоги зашумели, словно первоклассники на перемене. То и дело слышалось: «Это самоуправство!», «Это возмутительно!», «Господа, нас хотят превратить в большевистских прислужников!», «Мы должны протестовать!». Вскоре буря негодования улеглась, и директор Мотрицкий внёс предложение: «Господа, с большевиками нужно бороться их же методами…» И педагогический совет Астраханского реального училища постановил: объявить забастовку. Постановление было принято единогласно при одном воздержавшемся. Им оказался учитель словесности Даниил Аркадьевич Рябинин, сорока двух лет от роду, из мещан, вероисповедания православного, ни в чём предосудительном ранее не замеченный, имеющий на иждивении отрока, наречённого Михаилом и обучающегося в шестом классе вышеозначенного учебного заведения.
Отец Миши не был большевиком и вообще считал себя человеком далёким от политики. Февральскую революцию он, как и его коллеги, принял восторженно. Как всякому честному русскому интеллигенту, ему претили и варварство, и тупоумие, и жестокость самодержавия, но в событиях октябрьских разбирался долго и с трудом. Хоть и считалась Астрахань крупнейшим в России портом, хоть и лежала она на стыке важнейших торговых путей, но вести о революции, о первых шагах Советской власти шли сюда долго, словно несли их не волны беспроволочного телеграфа, а медлительные воды великой реки. В пути известия обрастали слухами, нелепыми домыслами, искажались до неузнаваемости, и перепуганный обыватель, крестясь и вздыхая, причитал за плотно закрытыми ставнями: «Господи, что же теперь будет?» По его, обывателя, точным данным выходило, что теперь ему, куда ни кинь – всюду клин. Торговлю большевики прикроют, лабазы конфискуют, пароходы продадут персюкам, а кто не подохнет с голоду, того загонят в коммунию, где выдадут каждому вместо штанов одинаковые бязевые кальсоны, сохранившиеся на астраханских складах с времён империалистической войны. Харча лее и вовсе не станут давать, а чтобы арестант не помер с голоду, раз в неделю красногвардейцы будут выводить его из коммунии на сбор подаяния. Но кто подаст христа ради, ежели в городе и людей не останется?
Даниил Аркадьевич не очень доверял слухам. Но его, сторонника классической демократии, смущало другое. Ведь сколько было в России вполне приличных демократических партий – и кадеты, и эсеры, и меньшевики, даже октябристы не чуждались идей народовластия, а вот большевики перечеркнули всё это одним махом. И когда меньшевики кричали на сходках и митингах «Долой узурпаторов-большевиков», Даниил Аркадьевич сочувственно кивал головой и бормотал про себя: «Да-с, узурпация – это неприлично».
Почему же в таком случае Рябинин-старший не голосовал за забастовку? Ответ его на расспросы разгневанных коллег был один: дети есть дети, а следовательно, их нужно учить. Учить при любых обстоятельствах. Его обозвали штрейкбрехером, консерватором и даже красным. Вспомнили, что господин Рябинин не из дворян, а из «кухаркиных детей» и закончил он университет казённым коштом. Ему не подавали руки, встретив его на улице, демонстративно отворачивались, а директор Мотрицкий на очередной сходке преподавателей-забастовщиков даже вспомнил пословицы про семью, которая не без урода, и про паршивую овцу, которая всё стадо портит.
Доброхоты не преминули донести об этом учителю словесности, тот побледнел, расстроился, но мнения своего не изменил и на поклон к коллегам не пошёл. «История нас рассудит», – сказал он за вечерним чаем и так посмотрел в угол на икону, точно заключил союз с богоматерью и именно рядом с ней хотел предстать перед судом истории.
Миша любил отца. Он считал его немножко старомодным, немножко чудаковатым, но после смерти матери, последовавшей пять лет назад от чахотки, кроме чисто сыновней привязанности, стал испытывать к отцу какое-то смутное, необъяснимое чувство, как будто не он, а отец был мальчишкой. Стряпуха Марья, навещавшая семью Рябининых два раза в неделю, сказала однажды, глядя, как Миша чистит сюртук отца:
«Это, Мишук, в тебе бабье что-то проснулось. От матери, наверное. Уж больно покойница любила отца, жалела его. Он-то мужик хоть и видный, а с жистью не очень сладился. Его кто хошь обидеть может».
Миша сочувствовал отцу, видя, как тот томится вынужденным бездельем, но в душе всё же радовался: что ни говори, а нет ничего лучше каникул, да ещё таких, которые наступили на целый месяц раньше срока. Теперь не нужно вздрагивать по утрам от звонка будильника, совать в ранец вместе с книгами кусок жареной рыбы в бумаге – завтрак своекоштного реалиста, и мчаться за переполненным трамваем, набитым шинелями и чумарками, кожанками и бушлатами, зипунами и полушубками, висеть на подножках, прятаться от надзирателей, зубрить неправильные глаголы, хватать неуды, отсиживать часы без обеда… Что может быть милее и упоительней свободы!
А разве можно усидеть в пропахших мышами и чернилами классах, если площади Астрахани бурлят митингами, если на Варвациевом канале шныряют паровые катера, расцвеченные, словно в праздник, красными флагами, если каждый день по городу маршируют отряды красногвардейцев, грохочут по брусчатке упряжки с орудиями. А на Волге… Как чудесно летом на Волге! Это трудно понять взрослым, с утра и до ночи занятым революцией, это только они могут понять, мальчишки. Здесь тебе и рыбалка на зорьке, и купание до посинения и лязга зубовного, как говорил ныне уволенный законоучитель батюшка Иоахим, и бесконечные игры в морские бои, в казаки-разбойники, а в последнее время – в германцев и русских.
Миша редко бывал дома, предаваясь всем соблазнам Волги и улицы. Он одинаково охотно ходил на митинги к эсерам и меньшевикам, к большевикам и казакам, к инородцам и пленным солдатам австро-германской армии. Он пока ещё смутно понимал, о чём говорили все эти люди, но аплодировал лишь тем, которым, по его мнению, хлопали мало и неохотно, и тем, которых вовсе не хотели слушать и иногда стаскивали с трибун. Они казались Мише обиженными, а ему всегда было жаль людей, которых обижают.
Зато на сборища анархистов он ходил с особым удовольствием, как в детстве на кукольные спектакли или в синематограф. У анархистов всё было ярко и пёстро – от речей до костюмов, было в их сборищах что-то дерзкое, бесшабашное и захватывающе притягательное, как глоток воздуха после нырка на глубокое волжское дно. Тельняшки, клеши, маузеры, жёлтые кофты, бабьи плисовые зипуны, цветастые платки «в розочку», серебристые парчовые жилеты, крахмальные манишки, блеск цепочек американского золота, запонок, вставных зубов – всё это мелькало перед глазами ярмарочной каруселью, веселило, радостно захватывало дух. Миша за лето успел узнать, что «анархия – мать порядка», что анархисты принципиальные противники всякой власти, что будущее мира видится им огромным невспаханным полем, по которому бродят свободные люди и красивые лошади. Чем будут питаться свободные люди, как устроят свою жизнь – на этот вопрос анархисты не отвечали. «Ты глуп, малец, как буриданов осёл, – говорили они любопытствующему реалисту. – Ты уподобляешься сороконожке, впавшей в глубокое раздумье. Разве придёт к цели сие насекомое, если вдруг начнёт решать, какую из ног ей вначале передвинуть? Мы разрушим этот мрачный мир, мы сотрём его в порошок, а там…» Мише давали читать труды Бакунина и Кропоткина, но они казались ему столь мудрёными, что от углублённого изучения теории анархизма он отказался.
Узнав об анархических увлечениях сына, Даниил Аркадьевич возмутился. Он даже пригрозил ему трёпкой, чего никогда раньше не делал, а на недоуменный вопрос о причинах столь резкого противодействия ответил коротко, но непреклонно: «Анархизм – это неприлично».
Одним словом, к середине августа памятного тысяча девятьсот восемнадцатого года Миша Рябинин никак не мог разрешить страшно актуальной для себя вопрос: к какой партии ему примкнуть? Если отец считал чем-то неприличным анархизм, то Мишины друзья считали ещё более неприличным его «внепартийное состояние». Слава богу, у них в классе были ярые сторонники всех известных в стране политических партий – от монархистов до максималистов, и только Миша Рябинин, как выразился однажды председатель ученического комитета сын банкира Боба Бучинский, в силу своей политической близорукости и социальной инертности никак не может подвести Под себя партийную платформу. Для Бобы, так же как и для его папы, этот вопрос решился давно, они оба были убеждёнными кадетами, хотя после октябрьского переворота предпочитали выдавать себя за неких никому не ведомых свободных демократов.
А в городе между тем назревали события. В июле участились налёты неизвестных на склады с оружием и красноармейские казармы. По ночам то здесь, то там вспыхивала перестрелка, и даже сквозь плотно прикрытые ставни было слышно, как цокают по брусчатке спешащие кому-то на выручку кавалерийские эскадроны, как, пыхтя и фыркая, проносятся броневики.
Бурливый астраханский базар отреагировал на эти события по-своему. Спекулянты прятали продукты, взвинчивали цены на хлеб, даже рыба, которая в этом волжском городе никогда не считалась предметом роскоши, неожиданно вздорожала. «Чего большевиков кормить, – рассуждали купчики, сидя за самоваром где-нибудь в грязном, издревле облюбованном трактире. – Нонче большевиков кормить нам не с руки, потому как всё одно им крышка. Того и гляди, господин Дутов нагрянет, а господин Дутов, Ляксандра Ильич, мужик ох какой сурьезный». И пускались купчики в обольстительные разговоры о «сурьезном мужике» атамане Дутове, который «страсть как любит пороть рабочих и энтого непорядку, энтой коммунии прямо ужасть как терпеть не может».
А пока купчики точили лясы и, благодушествуя, гоняли чаи, астраханские базары, караван-сараи, подпольные гостиницы и притоны наводняли люди в прожжённых и потрёпанных солдатских шинелях, в картузах со сломанными козырьками, в замызганных ситцевых косоворотках и засаленных поддёвках. Люди выглядели сирыми и убогими, и только негнущиеся прямые спины, только белые холёные руки, только острый блеск в холодных глазах говорили о том, что каждый из них не только ждёт, но и готовит ту минуту, когда можно сбросить маскарадные косоворотки и поддёвки, натянуть на себя новенький китель с накладными английскими карманами, сдвинуть на правый височек новую фуражечку с офицерской кокардой и спросить, похлопывая стеком по надраенному денщиком хромовому сапогу: «Нуте-с, господа большевики, пожалте-с к фонарному столбу».
Тучи контрреволюции, как тогда говорили, сгущались над Астраханью, но их не замечал и не мог заметить ученик реального училища Миша Рябинин, и даже сегодня на закате, когда пушки принялись бить по причалам и по каналу, рассекшему, словно сабля, город на две части, Миша вов^е не думал об опасности, грозящей революции. Засучив до колен старенькие чесучовые брюки, надвинув по самые брови соломенную шляпу, он сидел, свесив ноги, на рассохшемся перевёрнутом баркасе и любовался пенными фонтанами, мечтая о том, как опишет он их в своём первосентябрьском сочинении.
Размечтавшись, он даже не услышал, как за спиной у него заскрипел песок. Потом кто-то не очень вежливо хлопнул его ладонью по спине и громко засопел в затылок. Миша обернулся. Перед ним стоял соседский Колька Портюшин, выставив худые-прехудые мослы сквозь дыры рваной ситцевой рубахи, – стоял и рассматривал его, подозрительно щуря зелёные глаза.
– Милуешься? – спросил он, усаживаясь рядом и поджимая ноги калачиком. Грязные, все в цыпках пальцы почти касались подбородка. – Милуешься, спрашиваю?
Миша неопределённо пожал плечами. Его досадовало появление Кольки.
– «Так не спугни очарованье…» – тихонько пропел он себе под нос, даже не глядя в сторону мальчишки. – Вечно тебя, Колька, приносит не тогда, когда нужно. Я не милуюсь, как смеешь ты утверждать, а общаюсь с природой. Тебе это понятно?
Колька засопел, сморщил свой веснушчатый нос и, уловив краем скошенного глаза ещё один белый столб, взметнувшийся над водой, сказал с какой-то грустной отрешённостью:
– Здорово бьёт, ирод. – Потом подумал немного и прибавил: – Так он всех наших перемолотит.
Мише не хотелось спрашивать, кто такой этот ирод и кого он перемолотит. Миша и Колька были ровесниками, но Миша закончил шесть классов реального училища, в то время как Колька не одолел даже церковноприходскую школу, а потому обсуждать с Колькой серьёзные вопросы он считал ниже своего достоинства.
– Я говорю, перемолотит наших, – повторил Колька и выжидательно посмотрел на Мишу.
Рябинин отряхнул песок, прилипший к брюкам, ленивым жестом поправил сползшую на лоб шляпу и спросил, наконец, с небрежным превосходством:
– Кого это перебьют? По-моему, никто и никого бить не собирается. Мне кажется, что это просто красиво.
– Что красиво? – ошалело спросил Колька.
– Эти фонтаны, стрельба и вообще… Хотя ты, Колька, насколько я знаю, абсолютно лишён способности воспринимать мир через призму эстетики. Да, кстати, кто это бьёт?
– Не знаешь, что ли? Сидишь тут, дурачка из себя корчишь. А ты не корчь. Небось дожидаешься? Все буржуи дожидаются…
Колька сыпал нервной скороговоркой, и Миша почувствовал, что он чем-то взвинчен, озлоблен, а может быть, даже напуган.
– Не тарахти, скажи толком: кто бьёт?
– Известно кто, Маркевич.
– Какой ещё Маркевич?
– Известно какой, генерал.
– А зачем он это… У него что, снаряды лишние?
– Известно зачем. И снаряды у него не лишние. Это он Совет хочет порушить.
– А ты почём знаешь?
– Уж знаю. Батя с порта прибег, при винтовке опять– таки. Щей похлебал наскоро и мамке: «Ты меня, старая, не жди к ночи. Тут дело такое: Маркевич попёр». Мамка, конечно, в слёзы, а он ей: «Не реви. Зачнём реветь, так и мятеж не удушим. А ежели не удушим, тогда и Советской власти, и нам, рабочим, крышка». А Маркевич – царский генерал, дружок атамана Дутова. Бают, он офицерья к городу со всей Астраханской губернии постаскивал. Но ничего, – заключил Колька, – мы всё равно отобьёмся.
– От генерала?
– А что? От генерала. Он хочь и генерал, а тятька сказывал, что в Питере рабочие ещё и не таким генералам чёсу давали. Царь ведь – он поважнее генерала был? А где он, твой царь?
– Ну, знаешь, Колька, – обиделся Рябинин, – ты мне царя в родственники не суй. Мой папа всегда говорил, что мы из приличной семьи.
– Маркевич тоже из приличной, а вот листки его людишки по городу разбросали, так там написано, что он всех совдепщиков на столбах перевешает. Тебе-то, конечно, всё это без интересу: вас, буржуев, не тронут.
– Нашёл буржуев! – фыркнул Рябинин. – Ты знаешь, кто мы с папой? То-то же. Мы с папой – пролетарии умственного труда.
– Гы-гы, – развеселился Колька, – в пролетарии его потянуло. Да ты на себя погляди. Рубашка-то на тебе белая, штаны-то на тебе чучунчовые, а шляпа хоть и из соломы, а всё равно буржуйского форсу. А теперь гляди на меня. – Колька спрыгнул с баркаса, чтобы Мише было удобнее его разглядывать. – Так вот: штаны на мне когда-то были полотняные, а теперь, как говорит мамка, сам леший не разберёт, из чего они пошиты. К тому же одной штанины от колена не хватает. Рубаха у меня – во. Одни дырья. А шляпы да штиблетов и вовсе нету. Теперь понял, каким должен быть настоящий пролетарий?
– А отец у тебя не настоящий? – сощурился Миша. – Ведь в коже весь ходит, а кожа тоже денег стоит.
Колька засмущался, но сдаваться не хотел:
– Так кожу ему революция выдала. Склад у купца Сиротина кофинс… кофиисковали, одним словом, вот отцу и отвалили малость.
– Эх, Коля, пролетарское дитя, – Рябинин покровительственно похлопал мальчишку по плечу. – Ничего-то ты ни в генералах, ни в пролетариях не понимаешь.
– Уж я – то понимаю, – нахмурился Колька, – тебе бы понять пора. И папане твоему тоже. Мой тятька так говорит: мир сейчас надвое раскололся. Одни за буржуев стоят, другие – за рабочих, а кто против рабочих – тот контра.
– Он у тебя что, большевик?
– Большевик.
– А мы в партии не записывались. Но мы тоже за рабочих.
И тут Миша поймал себя на мысли, что ему изменил покровительственный тон, что в неуклюжих словах Кольки есть какая-то правда, которую ему, Мише, постичь пока не удалось. И он сказал уже совсем миролюбиво:
– Ты не ершись напрасно, Колька. Ты же знаешь, что моему папе буржуи бойкот объявили. В училище денег не платят, и жить нам не на что…
– Тогда Даниил Аркадьевич пусть в Красную гвардию идёт, – дёрнул плечом Колька, – как мой тятька. Или в Совет. Тятька сказывал, что там сейчас шибко грамотные люди нужны.
– Не знаю, может быть, и пойдёт, – сказал Миша в раздумье. – А нам с тобой по домам пора. Завтра на речку двинем?
Колька укоризненно пожал плечами и дёрнул ремень сползающих штанов.
Солнце село. Орудийная стрельба утихла. Зато чаще стали греметь винтовочные выстрелы, а где-то там, возле кремля, захлёбываясь, скороговоркой частил пулемёт.