355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Юзефович » Поиск-83: Приключения. Фантастика » Текст книги (страница 8)
Поиск-83: Приключения. Фантастика
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 19:19

Текст книги "Поиск-83: Приключения. Фантастика"


Автор книги: Леонид Юзефович


Соавторы: Сергей Другаль,Игорь Халымбаджа,Евгений Наумов,Михаил Немченко,Виталий Бугров,Семен Слепынин,Александр Чуманов,Ирина Коблова,Виктор Катаев
сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 26 страниц)

12

Утром Семченко съел в буфете яйцо с булкой, выпил полчашки кофе и вышел на улицу. Мимо Петропавловского собора, где теперь размещался краеведческий музей, спустился на набережную. Было безлюдно, тихо, пасмурно. Вокруг скамеек валялись бумажные стаканчики от мороженого, желтели в траве головки мать-и-мачехи.

Семченко присел на скамейку и стал думать о том, что именно говорить сегодня вечером на встрече с городскими эсперантистами. Ничего путного в голову не приходило. Если бы хоть Минибаев приехал, какая-то искра могла и вспыхнуть – Линева бы вспомнили, Альбину Ивановну. А так будет мероприятие для галочки, вежливые скучающие лица, подчеркнутое внимание Майи Антоновны, какой-нибудь юнец, высокомерно колдующий над магнитофоном, и опять те же открытки с памятниками и пейзажами. Не эсперантисты, а филиал клуба коллекционеров!

Вообще, идти в школу не хотелось. Что он им скажет? Вот Минибаев – честь ему и хвала! – как-то общается с этим народом, понимает его. Или просто греется на старости лет у чужого огня, который когда-то был его собственным?

Не о Вавилонской же башне рассказывать этим ребятам!

Смысл этой легенды Семченко всегда понимал так: бог решил наказать людей за дерзость и разделил языки, чтобы люди никогда уже не смогли совершить ничего такого, для чего нужны совместные усилия всего человечества. Иными словами, он сделал это из страха перед людьми. По римскому принципу «разделяй и властвуй!». Но доктор Сикорский, который к лету двадцатого года от эсперантизма отошел, толковал легенду о Вавилонской башне по-своему.

«Видите ли, Коля, – говорил Сикорский, и его губы, узкие синеватые губы человека, страдающего болезнью сердца, во время пауз складывались в недоуменную полуулыбку, – я пришел к выводу, что после разрушения Вавилонской башни бог разделил языки из любви к людям. Да-да, из любви! Конечно, поверить трудно, потому что у нас в сознании сложился образ этого события. Гром, молния, бегущие в разные стороны незадачливые строители, на головы которых рушатся каменные глыбы. Какая уж тут любовь! Но давайте смотреть глубже, в корень. Бог лишил людей большой общности, но для того, чтобы дать взамен малые, жить в которых теплее и спокойнее. Я толкую эту легенду именно так и полагаю, что прав. В противном случае ей бы не нашлось места на страницах священного писания… А эсперантизм – новая попытка вывести человека на просторы целого мира. Безнадежная попытка. Я сам втравил вас в это дело, и будет правильно, если горькие слова вы тоже услышите от меня. Дело не в физической осуществимости наших идей. Нужны ли они людям – вот вопрос…»

Тогда эти рассуждения на Семченко особого впечатления не произвели. Вспомнились они позднее, в тридцать пятом году, когда его как бывшего эсперантиста уговорили выступить на закрытии одного из московских эсперанто-клубов. Эсперантисты в то время были уже не в чести, и Семченко не очень-то распространялся о своем прошлом. Но каким-то образом узнали, а раз узнали, отказаться было нельзя, он и выступил. Свое согласие он предательством не считал, ибо сам давным-давно не играл в эти игры. Намотавшись по заграницам, уразумел, что никакого братства в ближайшее время не предвидится, а если так, то идея эсперантизма становилась вредной, отвлекала от насущных проблем, как религия. Кроме того, он прошел сквозь горнило любви и разочарования и потому имел право обо всем говорить прямо. Немного смущало лишь то обстоятельство, что люди, которые придут на закрытие клуба, подумают, будто он действует по указке сверху, не от души.

Но народу явилось мало, сидели с равнодушными лицами, словно повинность отбывали. Лишь немолодая полная женщина плакала в первом ряду, прикрывая лицо платком. И глядя на нее, Семченко вдруг рассказал о Вавилонской башне, хотя вовсе не собирался, ни к чему было, да и человек, уговоривший его выступить, такой порыв мог не одобрить.

Потом женщина подняла голову, и Семченко узнал Альбину Ивановну.

Сразу не по себе стало. После выступления он бросился ее искать, хотел объясниться, но так и не нашел.

А теперь вот снова появились эсперанто-клубы – и здесь, и в Москве. Недели две назад он видел афишу:

«Эсперанто – язык мира и дружбы. Он в 10—12 раз легче любого из иностранных языков. Желающие приглашаются на курсы, справки по телефону…»

Может, об этом обо всем сегодня и рассказать?

Семченко долго не мог взять в толк, почему Балина привели в губчека под конвоем, а Ванечка до объяснений не снизошел и на допросе присутствовать тоже не позволил. Цельную картину Семченко составил лишь после того, как Караваев, сжалившись, вышел покурить с ним в коридор, где коротко изложил события минувшего дня.

Утром Ванечка нашел Балина, показал ему письмо об орфографии имен собственных и поинтересовался как у секретаря клуба, не знаком ли почерк. Балин назвал Линева. При этом как бы между прочим он заметил, что видит письмо впервые и печати на него не ставил, поставил, видимо, сам Линев. А на вопрос, часто ли такое бывает, объяснил, что по принятому в январе уставу такого быть вообще не может: во избежание ошибок, способных компрометировать уровень клубного эсперанто, письма проходят двойную проверку – председателя и секретаря, после чего ставится печать.

Сославшись на занятость, Ванечка попросил Балина передать Линеву, чтобы тот вечером зашел в губчека, к Караваеву. За Линевым установили наблюдение и надеялись, что, встревожившись сообщением Балина, председатель «Эсперо» предпримет какие-то действия. Кроме того, по просьбе Ванечки Балин написал дословный перевод письма.

Вернувшись, Ванечка сравнил его с тем, который был сделан еще в Петрограде. Причем обнаружились любопытные, хотя, казалось бы, второстепенные различия. Петроградский перевод был ясен и недвусмыслен, а балинский изобиловал темными местами. Плохое знание языка исключалось в обоих случаях. Возникала мысль, что Балин нарочно стремится создать впечатление, будто в письме имеется какой-то иной, тайный смысл. Двойное дно. Это было подозрительно, и наблюдение решили установить за Балиным тоже.

А после допроса Семченко, когда выяснилось положение дел с клубным архивом, выработали окончательный план. Он был чрезвычайно прост и строился на нескольких довольно зыбких предположениях. Если копии письма в архиве нет, то Линев, возможно, попытается ее туда подложить, чтобы отвести от себя подозрение. Или как-то по-другому себя выдаст. Если копия есть, Балин захочет ее унести, стремясь бросить подозрение на Линева. В любом случае кто-то из них должен был объявиться в Стефановском училище. Соответственно, Линева следовало арестовать при входе, а Балина при выходе.

Правда, к вечеру, когда выяснилось, что Балин просьбу Ванечки проигнорировал и никуда не ходил, Линева уже не брали в расчет.

Один человек весь день стоял у Стефановского училища, караулил парадный вход. Но к вечеру сообразили, что этого мало, решили окружить училище со всех сторон, однако едва не опоздали – подошли, когда этот рыжий студент уже входил во двор.

«А вчера я его не видел, – закончил Караваев. – Видел бы, так не забыл. Приметный!»

Почему-то показалось, что Алферьев, хотя тоже был эсер, не стал бы так откровенно топить постороннего человека, как это пытался сделать Балин. Не зря же Казароза его любила!

Из губчека вышли во втором часу ночи, спустились к реке, и Семченко молча стал раздеваться.

Вода была неожиданно теплая, черная, он разгребал ее руками, и она слабо светилась – но не поверху, а изнутри. Как когда раздвинешь шерсть у черной кошки, вылезает голубовато-серый матовый подшерсток. Так же светилось небо за облаками, Семченко плыл все дальше, и уже непонятно было, где какой берег, где вода, где небо. Казалось, он лезет вверх по отвесной, колеблющейся водяной стене, а голос Вадима, оставшегося на берегу, доносится откуда-то снизу, из-под ног. И в этом темном, перевернутом, лишенном всех координат мире ощутилась вдруг странная согласованность с его, Семченко, внутренним беспорядком, отчего сразу полегчало на душе, отпустило.

На берегу он оделся, пошли к Кабакову и легли спать. Утром Вадим убежал в редакцию, а Семченко никуда не ходил, целый день валялся на кровати – поел лишь холодной картошки с хлебом, все ждал вестей от Ванечки. Он ему Кабакова адрес оставил, не свой.

Вечером говорили с Вадимом про Казарозу. Семченко рассказал, как в Питере с ней познакомился, а Вадим – как вез ее от театра к Стефановскому училищу. Рассказывать ему было особенно нечего, но он старательно выуживал из памяти обрывки разговора:

– Она про улицы спрашивала, как называются… Про собор Петропавловский.

– А ты что?

– Я говорил.

– А Ванечка что?

– Ничего. Семя лузгал.

– А Осипов?

– Как всегда… Пьяный был, молол всякую чепуху.

А четвертого июля, когда Вадим ушел в редакцию, чтобы забрать Глобуса и ехать с ним на лошадиный воскресник, Семченко отправился на кладбище. Похороны были накануне, но он не ходил – не мог себя заставить, лишь велел Вадиму занести Милашевской гипсовую руку, чтобы в гроб положили.

Кладбище находилось на окраине, возле лога, отделявшего город от заводской слободы. За последние два, года оно сильно разрослось, как-то необычайно скоро выбралось из-под сени лип, густо затенявших центральные аллеи.

Семченко миновал еврейское кладбище, потом татарское с его каменными чалмами на каменных же столбиках, фанерными и жестяными полумесяцами, позеленевшей арабской вязью на плитах, мимо аккуратных лютеранских надгробий вышел к логу. Почва здесь была глинистая, скользкая после дождя. Могилы располагались без всякого порядка. Кресты покосились, почернели, хотя стояли недавно.

Могилу Казарозы он быстро нашел, сторож объяснил где. Крест, на кресте надпись:

«Казароза-Шершнева Зинаида Георгиевна, певица. Ум. 1 июля 1920 г. Мир и покой».

Семченко знал, что на женских могилах не пишут иногда год рождения. Это затем делается, чтобы после, когда будут люди мимо проходить, пожалели бы покойницу. У женщин нет возраста, он им даже мертвым помешать может – старуху-то не пожалеют! Но Семченко всегда думал, что только у старых женщин не пишут на могилах, когда они родились. А Казароза умерла молодой. Может быть, никто в труппе попросту не знал даты ее рождения? Сколько лет она прожила – двадцать пять, тридцать?

Семченко выкурил папиросу, попробовал крест – не шатается ли – и пошел обратно.

На центральной аллее, возле единоверческой церкви задержался перед надгробием эсперантиста Платонова. Как рассказывал Линев, этот Платонов, владелец обувного магазина, уже в преклонном возрасте увлекся учением доктора Заменгофа. Своим единомышленникам он продавал обувь со скидкой двадцать пять процентов и даже принимал заказы от эсперантистских организаций из других городов. Все российские эсперантисты носили его сапоги. Алферьев, возможно, тоже.

На плите высечено было:

«Блаженны славившие бога всеобщим языком».

Блаженны обувщики и блаженны те, кто покупал сапоги по дешевке!

Семченко взглянул на год смерти Платонова – 1916-й. Сапоги, купленные со скидкой, давно изношены, разбиты, годятся лишь самовары раздувать.

И все равно – блаженны.

Выбравшись на булыжник центральной аллеи, он увидел Ванечку. Тот быстро шел навстречу – белую косоворотку перетягивал ремень с кобурой.

– И вы здесь? – В голосе Ванечки была досада.

– А что, нельзя?

– Хотите, конечно, знать новости? Так вот, никого из идистов Караваев первого числа в училище не видел. Не проходили они мимо него. Балин признался, что состоял членом подпольной эсеровской группы. Дает откровенные показания. То письмо Алферьеву, второе, сочинял руководитель группы, он утратил связь с центром и пытался ее восстановить. Балин только перевел письмо на эсперанто и переписал измененным почерком.

– А почему Алферьеву?

– Они с Балиным встречались года три назад в Петрограде.

– Как эсеры или эсперантисты?

– Эсперантистом Балин стал не так давно. Уже после того как отошел от эсеровского движения. Его и в группе-то удерживали с помощью шантажа.

– С Казарозой он не был знаком?

– Виделись однажды у Алферьева… Почему вы об этом спросили?

– Мне показалось, что на вечере она узнала кого-то из членов правления. Они стояли в правом просцениуме, и она все время туда смотрела.

Ванечка кивнул:

– Я тоже заметил.

– А если Балин испугался, что она выдаст его? Или поделился своими опасениями с кем-то из их группы?

– Исключено. Мы проверили такую возможность. Сам Балин в нее стрелять не мог – он возле сцены находился, а больше никто из них про Казарозу не знал. Это мы вчера установили…

– Так кто же ее убил? – Семченко подошел к Ванечке вплотную, задышал ему в лицо. – Кто?

– Не знаю.

– Какого лешего ты тогда сюда приехал, если ничего понять не можешь! – Семченко сорвался на крик. – Отбей телеграмму, пускай другого пошлют!

– Я ведь не за тем сюда ехал, – дрогнувшим голосом проговорил Ванечка, и то, что он не закричал, не выругался, было неожиданнее всего.

Может быть, и он любил ее?

А не поговорить, не объяснить ничего.

– За церковью свернешь направо, – остывая, сказал Семченко, – дальше мимо немецкого кладбища…

– Я был вчера на похоронах, – грубо перебил Ванечка.

На соседней ограде попискивала синица, и вдруг взгляд, расширившись, охватил все это царство – так подумалось: царство! – замшелых плит, чугунных, с наростами на концах крестов, вымытого дождем булыжника, яркой зелени лип, по которой тень колокольни, расплываясь и утончаясь, уходила к логу, туда, где в глинистой земле, совсем не похожей на эту, щедрую и жирную, торчали голые деревянные кресты и едва возвышался холмик, не отделенный от других, таких же, ни решеткой, ни штакетником.

«Потом поставлю», – подумал Семченко.

А Ванечка уходил все дальше, вот он свернул с центральной аллеи, скрылся из виду, лишь блеснула на мгновение латунная застежка на его кобуре.

Домой по-прежнему идти не хотелось, и с кладбища Семченко двинулся обратно к Кабакову. У калитки его поджидал Линев, сразу же поспешил объясниться:

– Встретил вашего курьера, от него все и узнал… Зря мы, пожалуй, это письмо в губком написали!

– Вы Алферьева хорошо знали? – спросил Семченко.

– Вам, наверное, Альбина Ивановна рассказала? – Линев оживился. – Знал когда-то. Видный был эсперантист, с ним сам ниа Майстро состоял в регулярной переписке.

– Как вы с ним познакомились?

– В «Амикаро», клубе слепых эсперантистов. Я заказывал для них обувь у Платонова. Помните, говорил о нем? А когда был в Петрограде, решил зайти. Удивительная, я вам скажу, организация. Такого энтузиазма я нигде больше не встречал. И знаете почему?

– Догадываюсь. Потому что слепые.

– Верно! Мы с вами видим целый мир, чувствуем, как полно отражается он в национальном языке и недостаточно – в эсперанто. А у слепых жизнь скудна. Отсюда и увлечение эсперанто, уверенность в том, что на нем можно все выразить… Это помимо новых связен, знакомств, которые в обыденной жизни слепым установить довольно трудно…

– А Алферьев? – напомнил Семченко.

– Он вел у них кружок мелодекламации на эсперанто. Я видел одно такое занятие. Эти чтецы представляли собой странное и трагическое зрелище. Как ребенок, декламирующий Шекспира… Неподвижные лица. Вытянутые руки, трости. Жестикуляция необычная и жутковатая. И в самой атмосфере некий дух служения, которого так не хватает нам. Да что говорить! Я тогда подумал, что эсперанто просто создан для мелодекламации. Как итальянский или украинский – для пения…

– Игнатий Федорович! – Семченко попытался прервать этот неиссякающий поток воспоминаний. – Вы хотели рассказать об Алферьеве.

– Да-да, – спохватился Линев. – Но мы с ним мало разговаривали. Он подарил мне свою брошюру по орфографии, я тут же проглядел ее, и весь разговор вращался вокруг этого. Очень дельная брошюра, хотя и спорная местами. Причем с замаскированными отступлениями от правил, установленных ниа Майстро. Меня это поразило. Я попробовал выяснить, не получил ли он разрешение на такие вольности в личной переписке с ниа Майстро, но Алферьев отвечал шуточками. Они меня, признаться, смутили. Я с болью подумал о ниа Майстро. Как по-детски распахивает он свою душу первому встречному!

– Больше вы с Алферьевым не встречались?

– Нет. Правда, в апреле я написал ему письмо – все про то же, но ответа не получил.

– А как он вам показался?

– Видите ли, – грустно усмехнулся Линев, – я знал, что он состоит в переписке с ниа Майстро, и невольно смотрел на него по-особому. Уважал заранее. Но поразила одна частность. Если интересуетесь, я расскажу… Там один молодой человек, слепой, как мне сказали, с рождения, читал «Поэму Вавилонской башни» Печенега-Гайдовского. Знаете, разумеется, это произведение. Золотой фонд! Эпос на эсперанто. Теперь оно считается классическим. Может быть, еще не Гомер, но Гесиод наверняка… Так вот, мне не понравилось, как вел себя при этом Алферьев. Он сидел, развалившись в кресле и закинув ногу на ногу. Лицо неподвижное, тяжелое. Полным отсутствием мимики он сам напоминал мне слепого. Но на редкость выразительные движения. Во время чтения он иронически вздернул плечи и покачивал носком платоновского ботинка с таким снисходительным презрением, что ни на одном языке не передашь. То ли это презрение относилось к поэме, то ли к самому чтецу, я не понял. Но тут же Алферьев стал хвалить этого молодого человека. Вообще я заметил, что, обращаясь к своим ученикам, он часто говорил одно, а движениями – как сидел, как поворачивал голову – выражал совсем другое, порой противоположное. А слепые этого не замечали! Я бы еще принял скрытую иронию. У сильных личностей в ней проявляется иногда любовь к более слабым, покровительственное к ним отношение. Но здесь была открытая насмешка. Причем в какой-то степени рассчитанная на меня, единственного зрителя. Он как бы давал мне понять, что способен на большее, нежели учить убогих мелодекламации. И это было неприятно… Я передал свои ощущения?

– Кажется.

– А ведь в этой поэме есть совершенно пронзительные строки, они мало кого оставляют равнодушным. – Линев откинул голову и нараспев начал декламировать: – Бабилоно, Бабилоно! Алта диа доно…

Его седые волосы упали на ворот пиджака, кадык на худой морщинистой шее двигался, как метроном, отмечая ритм.

– Вы, Игнатий Федорович, нынешние идеи Сикорского хорошо знаете? – внезапно спросил Семченко.

– Какие это идеи? – возмутился Линев. – Психология напуганного обывателя.

– Не уверен. По-моему, посылки у него правильные. Он только вывод делает не тот.

– Какой же сделаете вы?

– Просто у себя еще дел хватает. В нашей, как вы говорите, языково-национальной клетке. Да это и не клетка вовсе. Дом…

– Поправляйтесь скорее, – неожиданно сказал Линев. – Вы, видимо, нездоровы… И гоните от себя прочь эти мысли! Они ко всем нам приходят в минуту слабости, но вы гоните. Займитесь регулярной перепиской с каким-нибудь клубом. Чернильницей в беса, как Лютер! – Он сунул Семченко влажную ладошку и быстро пошел по улице прыгающей своей птичьей походкой – сутулый, низенький, белоголовый.

13

На лошадином воскреснике каждый норовил своего конягу инвалидом представить: и военное ведомство, и гражданское, а о частных лицах и говорить нечего. Но про Глобуса с первого взгляда все было ясно – доходяга. И губкомтрудовец нарядил Вадима возить с пристани мыло: работа легкая и сулящая кое-какие выгоды. Глобусу перепало пощипать травы на речном склоне, а Вадим получил в собственность две темно-коричневые плоские печатки с корявым тиснением бывшей калмыковской фабрики.

Обратно поехал по Монастырской, над взвозом; мимо потянулась кирпичная оградка Успенского девичьего монастыря.

«Почему, думаешь, я пью? – приставал вчера в редакции Осипов. – Почему вообще человек пьет?»

Поводом для этого разговора послужило появление совершенно пьяного доктора Сикорского, который последним усилием воли вскарабкался на второй этаж, положил перед Осиповым несколько исписанных листков и тут же рухнул на стулья, что-то невнятно бормоча про исполненный долг. Через минуту он спал. «Открытое письмо членам клуба «Эсперо». – Осипов вслух прочел заголовок, а дальше стал читать про себя, сокрушенно причмокивая. «Что там?» – спросил Вадим. «Пророчит эсперантизму скорую гибель. – Осипов с жалостью поглядел на запрокинутое бледное лицо Сикорского. – Призывает одуматься, пока не поздно…» Вадим усмехнулся: «Крысы бегут с тонущего корабля!» – «Мальчик мой, – с высоты роста и возраста сказал ему Осипов. – Когда человек выпьет, из него общечеловеческая сущность вопиет! Все пьяницы мира говорят на одном языке. Им эсперанто не нужен, они и без него друг друга понимают. Мычат, молчат, а понимают. Потому что от души к душе… Вот он спит, – Осипов нежно погладил Сикорского по колену, – но я его понимаю…»

А вот Генька Ходырев, тот был принципиальный борец с пьянством. Месяца два назад он переписал всех окрестных пьяниц и разослал им угрожающие письма примерно следующего содержания: будешь напиваться и обижать жену – пиши завещание. Вариации были незначительные. Подписывался Генька так: «Мститель в черном». Кое на кого это предупреждение возымело действие, но лишь до тех пор, пока Генька не попался с поличным. В темноте он засовывал очередное письмо в ящик на воротах и был схвачен на месте преступления неслышно подкравшимся Наденькиным отцом, машинистом Шестаковым. Тот сам частенько закладывал за воротник и, наверное, в ярости покалечил бы Геньку, но Наденька не дала.

Кончилась монастырская оградка, и опять пошли дома – деревянные птицы на наличниках клевали пухлые грозди винограда.

Покачиваясь на сиденье, еще хранившем сладковатый запах калмыковского мыла, Вадим вспомнил слова, вычитанные в брошюре у Семченко – про храм человечеству, который эсперантисты собирались построить не из камня и глины, как строили Вавилонскую башню, а из любви и разума. Что-то пока было не похоже на то! Ему представилась огромная держава, занимающая половину земли, – в ней жили эсперантисты. На другой половине обитали идисты. Между ними велась война – бесконечная, потому что и договориться нельзя, никакого третьего языка нет. В этой раздвоенности была унылая безысходность, и храмы человечеству, воздвигнутые по обе стороны границы, постепенно превращались в новые Вавилонские башни, откуда денно и нощно ведется наблюдение за противником.

Глобус задрал хвост, тугие яблоки шлепнулись на мостовую, и из окраинных степей явились дикие, облаченные в звериные шкуры, бесстрашные последователи пананархиста Гордина, возникшие в результате кесарева сечения. «Беаоб! – кричали они. – Циауб!» И деревянные птицы с наличников поднимались в воздух, не доклевав своего винограда.

Слава богу, что ничего этого не будет!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю