355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Юзефович » Поиск-83: Приключения. Фантастика » Текст книги (страница 10)
Поиск-83: Приключения. Фантастика
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 19:19

Текст книги "Поиск-83: Приключения. Фантастика"


Автор книги: Леонид Юзефович


Соавторы: Сергей Другаль,Игорь Халымбаджа,Евгений Наумов,Михаил Немченко,Виталий Бугров,Семен Слепынин,Александр Чуманов,Ирина Коблова,Виктор Катаев
сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 26 страниц)

17

В половине шестого Вадим Аркадьевич расхаживал перед школьным подъездом.

У другого подъезда, в центре крошечного садика едва возвышалась над землей чаша старого, еще довоенного фонтана с гипсовыми фигурами – мальчик и две девочки. Раньше они держали земной шар, потом, лет десять назад, он куда-то исчез, и теперь у детей с нелепо воздетыми руками был такой вид, словно они ловят мух.

Без пяти минут шесть из-за угла показался Семченко – прямой, костистый, все с тем же выражением высокомерной брезгливости на лице.

Когда он вошел в школу, Вадим Аркадьевич выждал пару минут и двинулся за ним, прикинув, что сразу все равно не начнут – пока раздеваться будут, пока усядутся. Не хотелось говорить с ним перед выступлением, но послушать очень хотелось. Следовало войти в самый последний момент, чтобы Майя Антоновна не успела вмешаться. А то станет еще их знакомить… Все рассядутся, он тогда войдет, пристроится где-нибудь в уголке, не снимая плаща, и Семченко его не узнает.

Вадим Аркадьевич потянул на себя дверь школьного музея, за которой слышались голоса. На пороге стояла старшеклассница в джинсовой юбке с вышитым на кармане цветком.

– Эсперантисты тут заседают?

– Которые с Майей Антоновной? Они куда-то наверх пошли, в класс какой-нибудь… Здесь проходит занятие лекторской группы.

– Извините, – сказал Вадим Аркадьевич.

Неловко было искать их по всей школе, и он опять вышел на улицу. Через дорогу стоял стеклянный кубик кафетерия «Лакомка», откуда отлично просматривалось все пространство перед школьным подъездом. «Сегодня можно и кофе», – подумал Вадим Аркадьевич, нащупывая в кармане трубочку с нитроглицерином. Сама мысль о том, что через какой-то час он будет говорить с Семченко, позволяла пренебречь обычными предосторожностями, как и мысль о летней рыбалке.

Он присел за столик, над которым висела табличка «Для детей» – остальные посетители лакомились стоя, – отхлебнул глоточек черной, обжигающей десны жидкости и откусил от черствого сочника, не спуская глаз с противоположной стороны улицы.

В школьном музее он бывал однажды – приглашали поделиться воспоминаниями о пройденном боевом пути. Тогда же, перед выступлением, успел разглядеть на стене планшет с портретом Геньки Ходырева. Таким он его тоже помнил. Году в тридцать шестом Генька приезжал к матери и вечером заглянул к Вадиму, случайно встретив его на улице. Он был в новенькой форме, с кубарями в петлицах, ходил широким шагом, скрипя ремнями, и Надя смотрела на него во все глаза, а за чаем всячески выставляла напоказ скромные успехи мужа, словно не столько Геньке хотела что-то доказать, сколько самой себе.

Генька исчез из города четвертого июля, а на следующий день Семченко подал заявление с просьбой об отправке на фронт. Через две недели он отбывал с городским терполком, в который влились новые формирования. Накануне он со всеми в редакции попрощался и провожать себя никому не велел, даже Вадиму, хотя все это время прожил у него дома.

Но в то самое утро, когда Семченко в должности командира роты отправлялся с эшелоном на фронт, в редакцию принесли адресованное ему письмо из Петрограда. Конверт был толстый, твердый на ощупь. Преодолев сильное искушение вскрыть его, Вадим рванул на вокзал.

Эшелон стоял на первом пути. Земля возле шпал была черная от мазута и масла, отдавала зноем. Вадим побежал по перрону, всматриваясь в лица красноармейцев, сгрудившихся у вагонных проемов.

– Кого потерял, земеля? – кричали ему.

– Семченко! Семченко знаете?

Наконец услышал знакомый голос:

– Кабаков!

Семченко стоял у перегораживавшей проем доски.

– Вам письмо из Питера. Утром в редакцию принесли.

Семченко надорвал конверт, достал из него темную фотографию на картоне и газетную вырезку.

– Что за фото? – Вадим привстал на цыпочки, но ничего разглядеть не смог.

– Казароза. – Семченко положил фотографию в нагрудный карман, застегнул пуговицу. Удостоверившись, что в конверте пусто, развернул вырезку, но тут же рука его снова дернулась к карману, пальцы нервно ощупали пуговицу.

– Да застегнули! – усмехнулся Вадим.

«Любил он Казарозу, – говорила Наденька. – Не любил, так и Геньку бы не отпустил…» Логика была странная, и Вадим все хотел спросить об этом у Семченко прямо, но стеснялся. Припоминал всякие подробности, которые и так можно истолковать, и этак, а сейчас дернулась рука к застегнутой пуговице и ясно стало, что Наденька права.

О Геньке Семченко спрашивал чуть не каждый день, и Вадим старательно вспоминал все новые подробности его биографии. Рассказал, как три года назад, еще совсем пацаном, тот задумал постричься в монахи, соорудить на монастырские деньги дирижабль, о котором прочитал в журнале «Вокруг света», и летать из города в город, собирая пожертвования на храмы божьи. А прошлой зимой, во время наступления Колчака, Генька приспособил к лыжам ходули. С этим изобретением он обращался к районному комиссару, предлагая создать в тылу у белых летучий отряд, способный передвигаться с невиданной скоростью.

Худущий и узкогрудый Генька был горд, упрям и вечно ввязывался в драки. Причем неизменно бывал бит, порой жестоко. Однажды в чайной лавке его обидел какой-то гимназист – то ли толкнул, то ли обозвал, так Генька ежедневно являлся к гимназии и дрался с ним. Этот гимназист учился в седьмом классе, здоровый был лоб и лупил Геньку нещадно. Тот ходил весь в синяках, опухший, но ровно в два часа, когда кончались занятия, в любую погоду опять стоял у ворот гимназии, подкарауливал своего обидчика. В конце концов гимназист стал его бояться – прятался, уходил черным ходом, сказывался дома больным, а потом прислал письмо с извинениями, после чего торжествующий Генька милостиво оставил его в покое.

Вадим рассказывал про то, как Генька боролся с пьянством, и постепенно, с каждой новой историей, вплоть до этой, последней, ясно стал видеть причудливый узор Генькиной судьбы. А у него самого такого узора не было, и от этого делалось грустно.

Семченко читал вырезку, начисто забыв про Вадима. В том же вагоне, поодаль, сидел, привалившись к нарам, курсант, который устроил стрельбу в Стефановском училище, и тихонько тренькал на гитаре.

– Николай Семенович, – Вадим тронул Семченко за колено, повел глазами в сторону курсанта. – С вами?

– Взводным у меня.

Опять прозвонили в колокол, паровоз дернулся, отрывистый лязг прокатился по эшелону от первого вагона до последнего. Семченко схватился за доску, чтобы не упасть, рассеянно глянул сверху вниз на Вадима.

Заголосили на перроне бабы, курсант всей пятерней ударил по струнам и сразу прижал их ладонью.

– До свидания, Николай Семенович! – сказал Вадим, понимая, что никогда уже не прочтет эту вырезку.

Семченко пригнулся под доской, протянул руку. Вадим пожал ее, придержал в своей, не зная, что еще сказать, о чем попросить в этот миг расставания, который для него самого был мучителен и исполнен значения, а для Семченко почти ничего не значил, но тут вагон снова дернулся и с надрывным скрежетом поплыл вдоль перрона.

Через два часа сидели в номере у Семченко. Без плаща, в костюме, тот выглядел совсем молодцом, и Вадиму Аркадьевичу стыдно было за свой мятый пиджак, бесформенные брюки, синюю рубашку с немодными маленькими уголками ворота.

Майя Антоновна проводила их до гостиницы, и Семченко, прощаясь, поцеловал ей руку так легко и обыденно, как будто усвоил эту привычку еще в те далекие времена, когда был членом правления клуба «Эсперо».

– Милая девушка, – говорил Семченко. – Очень милая… Все ребята очень хорошие. Я, признаться, не ожидал… Мы-то с Линевым эсперанто над жизнью ставили, а для них он просто часть жизни. Помогает марки собирать – прекрасно. Узнают на другом краю света про наш город – еще лучше. Или вот чех одной нашей девушке на эсперанто в любви объяснился. И слава богу!

На столе стоял местный сувенир – секретница, сделанная в виде старинной пушки с двумя горками ядер. Подарок эсперантистов. Опустишь в ствол ядро, и из-под лафета выкатится потайной ящичек. Интересно, что Семченко будет в нем хранить? Что бы сам он хранил в таком ящичке? Разве старые рецепты, которые невестка велит выбрасывать. Наступает старость, и никаких тайн не остается, никаких секретов.

Еще когда шел по улице рядом с Майей Антоновной и Семченко, слушая их быстрый, беспорядочный разговор, Вадим Аркадьевич вспомнил то давнее предложение Пустырева. И ясно стало, почему он тогда так и не написал эту статью. Сама идея эсперантизма, нереальная, отвлекающая от куда более важных дел, была ему не симпатична. Но за долгие годы своего существования она обрела судьбу, как и он сам, Вадим Аркадьевич Кабаков; обросла судьбами, надеждами и разочарованиями разных людей, стала частью жизни, и вычеркнуть ее так, разом, в приказном порядке было нехорошо, неправильно.

Он попробовал сейчас объяснить это Семченко и не смог, мямлил что-то невразумительное.

Семченко опустил ядро в пушечный ствол, легонько звякнула пружина, но потайной ящичек не выкатился – заело что-то в механизме.

– Знаешь, о чем я сегодня подумал? Вот, думаю, приехал сюда, все вспомнил, а теперь умирать пора. Может, для этого только и жил… Ты Казарозу-то помнишь?

– Слушай. – Вадим Аркадьевич навалился на стол, качнул его, и ящичек с внезапным хлопком, от которого Семченко вздрогнул, вылетел из-под лафета. – Я тебе тогда письмо принес к эшелону. Из Питера… От кого оно было?

– От Милашевской… Прислала портрет Казарозы и вырезку с некрологом. Показать?

– У тебя с собой? – не поверил Вадим Аркадьевич.

Семченко достал из бумажника фотографию – маленькая женщина стояла в пустыне, окруженная дикими зверями. В руке она держала клетку с райской птицей.

– Это ее голос, ее душа. – Ноготь Семченко коснулся венчика из перьев на птичьей головке.

– А звери что обозначают?

– Это мы все, – серьезно объяснил Семченко. – И я, и Генька Ходырев, и Алферьев, и тот курсант… Его под Пинском уланы зарубили… Вот кто есть кто, не знаю. Хотя можно предположить…

– Я здесь тоже есть? – перебил Вадим Аркадьевич.

– Ты? – Семченко задумался. – Про тебя не знаю.

«Любил он ее, – подумал Вадим Аркадьевич. – Конечно, любил…» И горло перехватило от забытой нежности к этому человеку, который до сих пор ищет себя среди слонов и единорогов, окружавших некогда маленькую женщину с клеткой в руке.

Он достал фотографию Нади, сделанную Осиповым, положил на стол. Семченко взял ее, подвинул ближе к себе, и возникло странное чувство перевернутой жизни – будто она еще вся впереди, и сами они не старики, а мальчишки, новобранцы, хвастающие друг перед другом карточками своих девчонок.

Тусклое перекрестье рамы, вечерний свет, две фотографии на столе – две женщины, четыре судьбы.

Семченко бережно извлек из бумажника серо-желтую от ветхости газетную вырезку. Развернув, протянул Вадиму Аркадьевичу. Сгибы проклеены были полосками прозрачной липкой бумаги, которую невестка приносила Петьке обклеивать учебники, буквы наполовину стерлись, края измахрились, и черная черта вокруг текста расползлась, словно была не напечатана, а процарапана. Вместо подписи стояли инициалы: «А. Э.».

«Вдали от Петрограда, на сцене провинциального клуба, нелепо и страшно оборвалась жизнь Зинаиды Георгиевны Казарозы-Шершневой, актрисы и певицы.

Что можно занести в ее послужной список? Казалось бы, немного. Несколько ролей, несколько песенок, две-три случайные пластинки – дань моде, и все. Но если мы помним эти роли, эти песни, помним ее мгновенно блеснувшую и угасшую славу, то было, видимо, и другое. Казароза была наделена тем, что можно назвать абсолютным слухом в искусстве. Она могла снести многое, но не неверности тона. Среди Содома и Гоморры завсегдатаев театральных премьер, фланеров выставочных вернисажей, перелистывателей новых книг она была одним из тех редчайших праведников, которым это нужно не по условностям общежития, а из потребности сердца, и ради которых бог искусств все еще не истребил своим справедливым огнем это проклятое урочище.

В другие, более спокойные времена такая женщина была бы притягательным центром традиционного художественного салона, осью некоего мира дарований, вращающегося в ее гостеприимной сфере. Но шла война, и шла революция – события с циклопической поступью, варварской свежестью, варварским весом, не склонные ни к нюансам, ни к оттенкам. Времена самые плодовитые, но слишком дальнозоркие, чтобы заметить севшую на рукав бабочку, и слишком занятые, чтобы мимоходом ее не примять, если не прищемить насмерть…»

На вокзал приехали рано. Семченко оставил чемоданы в купе и вышел на перрон. Обменялись адресами, еще о чем-то поговорили, но это уже был разговор натянутый и необязательный. Так мог бы говорить кто угодно и с кем угодно. Обычный вокзальный разговор, когда кажется, что не договорили о важном, даже если все сказано, но нет сил начинать сначала.

Короткая вспышка понимания, отмеченная хлопком потайного ящичка, миновала, и теперь порознь прожитая жизнь снова была огромной, заслоняла все остальное.

На перроне горели фонари, хотя было еще светло. В их синем мертвенном свете лицо Семченко казалось не просто усталым и очень старым, а странно пустым, как будто из него прямо на глазах уходила жизнь. И Вадим Аркадьевич невольно подумал, что, может быть, он нарочно не хочет больше говорить о прошлом, бережет эту недоговоренность, дающую надежду.

Они неловко расцеловались, когда до отхода поезда оставалось еще минут десять, и Вадим Аркадьевич пошел к стоянке такси. Там была очередь, машины подходили редко, так что домой он добрался уже около двенадцати. Едва вставил ключ в замочную скважину, как дверь распахнулась и в глаза ударил свет из всех комнат. Никто не спал, даже Петька.

– Могли бы хоть позвонить! – Невестка нервно бросила на рычаг телефонную трубку. – Все-таки не чужие. Волнуемся!

– Ты где был? – спросил сын, стараясь придать строгость голосу.

– Товарища провожал на поезд.

– Мы уже все больницы обзвонили, – сказала невестка и вдруг заплакала. – Боже мой! Боже мой… Ну за что мне все? За какие грехи?

Вадим Аркадьевич почувствовал, как у него начинают гореть глаза. В последние годы хотелось иногда заплакать, но слез почему-то не было, лишь начинали гореть глаза, словно с недосыпу или от пыли. Он шагнул к невестке, обнял ее плечи, и та неожиданно ткнулась носом ему в грудь.

– Я знаю, вы никогда меня не любили. – Вадим Аркадьевич чувствовал на груди ее горячее дыхание и с трудом разбирал, что она говорит. – И вы, и Надежда Степановна… Я вам была чужая…

– Ну зачем ты так? – неуверенно сказал сын. – Мама к тебе очень хорошо относилась.

– Молчи уж! – Невестка громко шмыгнула носом. – Только и разговоров было, какая я неумеха. Вот не умела готовить. Не умела! Так все наши девчонки не умели. Мы же в войну росли. Из чего готовить-то было? Лук да картошка… А шила я хорошо… Ведь правда?

«Уже и ей пятьдесят скоро», – с острой жалостью подумал Вадим Аркадьевич.

18

Отправления долго не давали. Томясь, Семченко посидел в купе, потом вышел в коридор. У окна стоял мальчик лет восьми и с ужасом, не отрываясь, смотрел на его ухо.

– Это ничего. – Семченко улыбнулся ему и помял ухо двумя пальцами. – Уже давно не больно.

Наконец тронулись. В вагоне было светло, и когда проехали освещенный перрон, за окном сразу ощутилась ночь. Проплыла мимо вереница станционных киосков, поезд набирал скорость. Подрагивая, вылетали из темноты огни, приближались, вспыхивали и уносились назад, как забытые лица, которые на мгновение выносит к поверхности памяти.

Поезд стал изгибаться, поворачивая к реке, поворот был крутой, синий фонарь у какого-то склада с минуту, наверное, не исчезал из виду – вагоны обтекали его по дуге, и Семченко вспомнил заплаканное лицо Альбины Ивановны. О чем она плакала там, в полупустом зале московского эсперанто-клуба, слушая его обличительную речь? О «гранда бен эсперо» доктора Заменгофа, и Линева, и Сикорского, и самого Семченко? Или о своей любви, которую он сперва не замечал, а после предал, опять-таки этого не заметив? Может быть, и о том, и о другом, и еще о многом. Одинокая сорокалетняя женщина, она уже тогда понимала то, что он понял лишь теперь: любая бескорыстная идея всегда обрастает жизнью, памятью, любовью.

И Вадим Кабаков об этом догадывался.

Такие идеи живут и умирают, как люди. И те, которые много всего в жизни натерпелись, к старости делаются добрее.

Проводница принесла постель, Семченко раскрыл бумажник, чтобы отдать рубль, и опять увидел вырезку с некрологом. Через полчаса он лежал на полке, вагон сильно болтало, позвякивала оставленная в стакане ложечка.

«Бедная, милая, маленькая женщина! — звучали в памяти последние строки некролога, давным-давно выученные наизусть. – Она прошла среди нас со своим колеблющимся пламенем, как в старинных театрах проходила нить от люстры к люстре, от жирандоли к жирандоли. Огонь бежал по нити, зажигая купы света, и, добравшись до последней свечи, падал вместе с обрывком уже ненужной нитки и на лету, колеблясь, потухал».

ФАНТАСТИКА

СЕМЕН СЛЕПЫНИН
Мальчик из саванны
Повесть
Ленивый Фао

Колдун Фао шел медленно и осторожно, приостанавливаясь перед каждой крутизной. Вчера он оступился на камне, упал и сильно ушибся. Поэтому сейчас Фао недоверчиво трогал камни пальцами посиневших ног и ощупывал их подошвами – шершавыми, как дубовая кора.

Колдун зябко кутался в засаленные шкуры и поеживался, чувствуя за спиной взгляды людей своего племени. Они звали его не иначе, как Ленивый Фао. Но если бы люди вдруг узнали, кто такой Ленивый Фао на самом деле? Что случилось бы тогда в стойбище?

Эта внезапно мелькнувшая мысль так испугала колдуна, что он замер и воровато оглянулся. Нет, как будто все в порядке. Фао повернулся к вершине горы спиной и посмотрел вниз более внимательно. Тревожиться вроде нечего. Около своей землянки стояла Хана с ребенком на руках и провожала взглядом колдуна. Но так она глядела каждый раз, Фао привык к этому. На берегу реки возились ребятишки и не обращали на колдуна никакого внимания. Лишь Гзум – сын Лисьей Лапы, приплясывая и скаля зубы, кричал:

– Ленивый Фао! Глупый Фао!

Но и этого следовало ожидать. От шального и драчливого мальчишки колдун уже натерпелся немало обид. Привык. И сейчас он смотрел на Гзума с хмурым спокойствием. А когда тот начал швырять камни, колдун даже почувствовал мстительное удовлетворение – камни не пролетали и десятой части расстояния. Приблизиться же Гзум не мог – ближе трех полетов копья никто не смел подходить к Горе Духов.

Долго стоял Фао на каменистом выступе. Но это не должно вызывать у людей удивления. Здесь, на полпути к вершине, он отдыхал часто, глядя на стойбище и степь из-под густых седых бровей, похожих на тронутый инеем мох.

В степи, из-за дальних холмов, выкатилось солнце. Мальчишки, выбежав на вытоптанную площадку в середине стойбища, протягивали руки навстречу встающему светилу. Плясали, высоко вскидывая худые ноги, и кричали:

– Огненный Еж! Огненный Еж!

Луна, солнце, звезды, дожди – все стихии были для людей племени живыми существами, злыми или добрыми…

Огненный Еж, ощетинившись горячими иглами-лучами, взбирался все выше. Заискрилась река, громче запели в кустах птицы, в сырых травах вспыхнули и загорелись желтые кружочки мать-и-мачехи, лиловые бутоны медуницы, белые созвездия ветреницы дубровной. Природа радовалась солнцу, его весенним теплым лучам.

Но не было радости у людей племени лагуров. Из их землянок, тянувшихся цепочкой бурых холмиков вдоль берега Большой реки, слышались сердитые голоса женщин, плач детей. У входа в одну из землянок, согнувшись, сидела молодая женщина и выла: ночью умер ее младенец.

Племя голодало. Зимние запасы съедены, ямы с мясом давно опустели. Степь, обильная летом и осенью, сейчас звенела лишь птичьими голосами. Оленьи стада поредели, а табуны лошадей, пугливые серны и сайгаки еще не вернулись с юга.

Задолго до восхода солнца, еще затемно, ушли в саванну охотники. Но колдун Фао хорошо знал, с какой жалкой добычей они придут в стойбище. Многое, очень многое знал колдун…

Ленивый Фао высморкался, вытер пальцы о сивую бороду, свисавшую до пояса, и медленно зашагал вверх. Вскоре спина его скрылась в густых зарослях кустарника, охватившего склоны горы.

Ребятишки разбрелись по берегам реки в поисках съедобных корней и стеблей. Они рылись в кустах, кочках. Рылись даже в прошлогодних отбросах.

Около полудня, когда Огненный Еж забрался совсем высоко в небо, пришли из саванны охотники. Пришли и в самом деле почти с пустыми руками. Три дрофы, пронзенные дротиками, да пара гусей – разве это добыча?

Кормильцами племени в такие дни становились женщины и подростки. Они вскоре после охотников вернулись с болот.

Около трех больших мешков, сшитых из оленьих шкур, повизгивая от нетерпения, вертелись малые ребятишки. Подростки, отталкивая малышей, с радостными воплями вынимали из мешков и складывали кучками съедобные корни, клубни, сочные сладкие стебли. Четвертый мешок, поменьше, женщины бережно поставили на траву. Здесь были птичьи яйца.

Добычу делила Большая мать. Но верховодила, как всегда, крикливая и вечно недовольная Гура. Высокая, жилистая, с крепкими мужскими кулаками, она спорила иногда и с охотниками. С ней все считались, а иногда и побаивались.

Сейчас она шумно вмешивалась в дележ, и Большая мать часто соглашалась с ней. Гура делила всегда справедливо.

Кучки клубней и яиц оказались невелики, и женщины все чаще посматривали на Гору Духов.

– Фао! Ленивый Фао! – запричитали они. – Наши дети голодают. Где твои духи? Почему они не помогают?

На горе, над макушками сосен и берез, вился густой столб дыма. Это означало, что священный огонь горит и колдун Фао беседует с духами.

Женщины и охотники с надеждой смотрели на дым. Но не мог он обмануть сварливую Гуру.

– Не верьте ему! – кричала она. – Он там спит. Ленивый Фао спит!

Женщина почти угадала: колдун дремал. Лишь поначалу, с утра, он был подвижен и деятелен. Его подгоняли промозглый холод и желание поскорее понежиться у огня…

Ленивый Фао собрал сухой валежник и свалил его в большую кучу. Теперь священный огонь можно подкармливать весь день, не вставая.

Покряхтывая, колдун сел на широкий камень и прислонился к раздвоенному стволу большой березы.

Уютное местечко облюбовал себе Фао. Сверху густая крона укрывала от мелкого дождя, сзади раздвоенный ствол и разросшийся боярышник защищали от ветра, а спереди всегда дымился костер. Даже сейчас, утром, от вчерашнего огня остался в пепельном кострище жар.

Колдун разворошил угли и навалил сверху сухих веток. Заметались космы пламени, обливая грудь и плечи приятным теплом. Сверху колдун положил еще сырую ветку, чтобы дым был еще гуще. Это он делал всегда. Пусть люди племени видят, что Фао не спит и беседует с духами.

Колдун протянул закоченевшие ноги ближе к огню, прислонился к березе, почесался и закрыл глаза. В полудреме проплывали туманные и сладкие видения далекой, отшумевшей юности. То были не цельные картины, а какие-то смутные обрывки, дымные клочки. Фао в засаде среди густой листвы, а потом вдруг в степи или на берегу Большой реки… Он был тогда хорошим охотником. Но однажды случилась беда: в схватке с медведем Фао повредил левую руку, и та плохо сгибалась. А правую руку когти зверя распороли от плеча до локтя. Глубокий багровый шрам остался до сих пор, и колдун любил выставлять его напоказ.

Как он стал колдуном, Фао не помнит. Знает только, что сначала он был удачливым колдуном. Из своей охотничьей жизни тот давний Фао знал о повадках зверей и помнил места их обитания. Поэтому духи в те далекие времена редко ошибались. Но годы шли, память слабела, и духи стали подводить, что вызывало нарекания охотников и вождя.

Фао приоткрыл веки и в пяти шагах справа увидел духов – высокие каменные изваяния, выточенные ветрами, отшлифованные свистящими ливнями… Колдун встал и обратился к Хоро – великому охотнику, покровителю племени. Гранитный столб и в самом деле напоминал гигантского охотника, навечно застывшего в выжидательной позе.

– Великий Хоро! – воскликнул колдун.

И сразу же замолк – до того неприятен был ему собственный голос. Какой-то тонкий, писклявый, похожий на визг шакала. Ленивый Фао прокашлялся, воздел обе руки вверх и еще раз обратился к гранитному исполину:

– Великий Хоро! Пошли нам Большого оленя! Пошли нам Большого оленя! Где они? Где стадо лосей?

Великий Хоро безмолвствовал. Раньше, много лет назад, тот давний Фао бегал вокруг костра и плясал до тех пор, пока голова не начинала кружиться, пока глаза не заволакивал темный, искрящийся туман. И тогда, казалось, духи что-то шептали, подсказывали, где пасутся лошади, где пробегают стада бизонов и оленей.

Но сейчас Фао как-то сразу обмяк и устало опустился на прежнее место. Почесав спину о ствол березы, он откинул голову назад и закрыл глаза. Так он продремал до полудня, изредка подсовывая ветки в костер.

Когда Огненный Еж поднялся на середину неба, Фао очнулся, навалил в костер побольше веток и поспешил к стойбищу. Не желание возвестить волю духов, а голод гнал его.

Спускался с горы тропкой, протоптанной колдуном за многие годы. Выбравшись из зарослей кустарника и молодого березняка, Фао увидел дымы стойбища и замедлил шаги, тоскливо предчувствуя, что встреча с людьми будет не из приятных. Доверие соплеменников колдун давно потерял.

У берега реки Ленивый Фао в задумчивости остановился, а потом медленно побрел к стойбищу. Навстречу кто-то шел. Колдун горделиво выставил вперед плечо: в племени уважали раны, полученные на охоте или в борьбе с хищниками. Но тут же поспешно прикрыл шрам шкурой – в проходившем он узнал Хромого Гуна, своего извечного врага.

Как и Фао, в юности Гун был ранен. Его сломанная нога плохо срослась, и с тех пор Гун сильно хромал. Ранами своими он не очень гордился, колдуна же ни во что не ставил. И Фао отвечал взаимностью. Уже давно никто из них не уступает друг другу дорогу.

Колдун и Хромой Гун медленно сближались. Наконец сошлись и встали, как два медведя на одной тропинке. Они топтались на месте и кидали друг на друга взгляды, полные глухих угроз. И вдруг Гун, заворчав, отошел в сторону. Впервые уступил дорогу.

Ленивый Фао входил в стойбище, слегка приободрившись, с чувством одержанной победы. Вот и его землянка. Только бы успеть нырнуть в нее, закрыться пологом из оленьей шкуры. Там он в безопасности – никто не посмеет войти в жилище колдуна.

Но толпа уже окружила Фао. Люди кричали, размахивали руками. Колдун выставил свое обнаженное плечо с глубоким шрамом, и толпа притихла. Но скоро град упреков, гневных восклицаний и ругательств обрушился на него с новой силой. Особенно неистовствовали женщины.

– Наши дети голодают! – крикнула молодая Хана, протягивая на руках своего младенца.

– Наши охотники приходят с пустыми руками!

– Твои духи не помогают! Где твои духи?!

Пытаясь оправдаться, колдун поднял вверх правую руку и сиплым голосом, но с достоинством произнес:

– Мои духи молчат.

– Они у тебя всегда молчат! – яростно крикнула Гура.

Колдун съежился. Он опасался этой горластой женщины с крепкими, как ветви дуба, кулаками. Гура подступила, готовая вцепиться в бороду колдуна.

– Мои духи сердятся! – взвизгнул Фао.

Толпа стихла и отступила. Гнева духов все люди племени боялись.

«Кажется, теперь можно отдохнуть», – обрадовался Фао и сел на камень, который врос в землю рядом с его жилищем. Сзади, как и на Горе Духов, росла береза. Фао прислонился к стволу и почесал спину. На его крупном морщинистом лице изобразилось блаженство. И никто не мог догадаться, что колдун взволнован.

Да, он волновался, побаиваясь предстоящего небольшого события. Никто, никакие духи не могут предотвратить его. Кто это сказал? Колдуну хотелось вспомнить давно забытые слова. Или вообще думать о чем-нибудь постороннем, чтобы взять себя в руки, успокоить нервы.

Странный, очень странный колдун у племени лагуров… А может быть, уже что-то знают, догадываются? Фао осторожно взглянул на толпу и успокоился. Тревожиться нет оснований: люди видят его таким, каким он был и год, и два, и много лет назад.

Женщины и дети смотрели на колдуна молча, лишь изредка тихо переговаривались. Но тут снова (колдун знал об этом заранее) вперед выступила сварливая и злая на язык Гура.

– Твои духи не сердятся! Они спят! Ты спишь, и твои духи спят!

«Ну и зануда», – поморщился Фао и с внутренней усмешкой подумал, до чего непривычно здесь само слово «зануда». Оно появится потом, много веков спустя…

И снова взгляд колдуна погрузился в сумеречные дали грядущих столетий, снова пытался вспомнить он давно угасшие в памяти слова. Грустные, обреченные слова… Они искорками вспыхивали в тумане, гасли, снова загорались и наконец встали в стройный ряд: «Что бы ни случилось с тобой, оно предопределено тебе от века. И сплетение причин с самого начала связало твое существование с данным событием».

Но кто это сказал? Вернее, скажет? И колдун вдруг вспомнил: Марк Аврелий!

Он вздрогнул: нельзя думать о грядущем. Ни в коем случае нельзя отвлекаться от настоящего момента, чтобы случайно не нарушить, не всколыхнуть исторически устоявшуюся гармонию причин и следствий. Но мысли, непрошеные и назойливые, как комары, лезли в голову.

Да, все предопределено от века. И ничего изменить нельзя. Фао даже не мог подсказать Хане, чтобы она крепче держала ребенка. Хотел, но не мог. Он знал, что через две-три секунды младенец вывалится из рук молодой женщины и брякнется на землю. К счастью, ребенок ушибется не очень сильно, но заверещит так, что хоть уши затыкай…

Все так и случилось. Испуганная Хана подняла младенца, прижала к груди и бросилась к своей землянке. Но Фао знал, что на полдороге она обернется и нелепо погрозит кулаком. Все было известно колдуну на много дней вперед. Сегодня вечером Гура вблизи стойбища убьет старого оленя, да и охотники вернутся не с пустыми руками. И начнется в племени хмельной от сытости праздник весенней добычи…

А незадачливый колдун? Какое он будет иметь к этому отношение?

Да, лагурам не повезло – колдун у них ленив, глуп и заносчив, хотя выглядит весьма внушительно. Крупное, в глубоких морщинах лицо, почтенная белая борода, мохнатые своды бровей делали его похожим на какого-то первобытного патриарха. Форма, не соответствующая содержанию… Но скоро он освободит племя от своего присутствия. Часы и минуты колдуна сочтены. Завтра он исчезнет из мира, утонет… «Скорей бы уж», – вздохнул Фао.

Занятый невеселыми мыслями, колдун встретил «предопределение от века» и неприятное микрособытие так, как и положено. Получив неожиданный удар в скулу, он взвизгнул, вскочил на ноги и погрозил кулаком мальчишке, запустившему в него камень. Это был, конечно, все тот же Гзум.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю