Текст книги "Чёт и нечёт"
Автор книги: Лео Яковлев
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 45 страниц)
– Прости меня, мальчик! Ты – храбрый джигит!
Потом Ли узнал, что за день до этого «урус-яман» убил в соседнем селе подростка, и он, Ли, помешал или чуть не помешал его отцу совершить месть по всем правилам, за что и был обруган.
Убитый оказался разыскиваемым преступником и дезертиром, и районная прокуратура быстро закрыла дело, не проводя расследования.
Кто только не бродил по дорогам Востока в военное время! Однажды Ли возвращался домой с заработанными лепешками и увидел, что село по окружному проселку огибает странный человек в каком-то балахоне, подвязанном веревками, а женщины при виде его кричат: «Коч! Коч! (Прочь! Прочь!)» и закрывают руками глаза детей.
– Дай мне лепешку! – крикнул странник, обращаясь к Ли.
Ли подошел и протянул ему одну лепешку. Тот разломил ее пополам и сказал, что ему хватит и одной половины. Вторую он вернул Ли.
– Не ешь! – закричала ему женщина, высунувшись из-за дувала, но Ли уже положил в рот кусок.
– Не бойся! – сказал ему странник, и из-под балахона сверкнули его умные живые глаза. Он пошел дальше, а из-за поворота показался раис. Выслушав женщин, он объяснил Ли, что это был прокаженный, и спросил:
– Когда он у тебя брал лепешку, какая у него была рука? Такая? – и он показал скрюченные пальцы.
Ли вспомнил красивую смуглую сильную руку, протянутую ему из рубища, и ответил, что рука была вполне нормальная. «Как у тебя, раис!» – сказал Ли. Раис засмеялся и сказал:
– Похоже, что тебе и правда нечего бояться!
Рахма же, узнав о похождениях Ли, заметила по этому поводу: – Запомни: всеми твоими встречами и всей твоей жизнью правят Они. И как Они захотят, так и будет. И горе тебе, если Они тебя оставят.
Нельзя сказать, что Ли это очень понравилось, поскольку характер от Природы он имел независимый, но Ли уже стал привыкать к тому, что Рахма никогда не ошибается.
VII
Конец войны, ничего не изменивший в быту Ли, тем не менее оказался в его жизни какой-то невидимой вехой. С мирным временем пришли к нему тоска и томление, отчасти оттого, что он остался не у дел: за несколько месяцев до конца войны, когда вся страна была набита американской тушенкой и солдатскими пайками из США, а значительную часть Красной Армии уже кормила Восточная Европа, Давидян, как говорили, «пошел на высокий орден» и решил в «подарок партии и родине» перевыполнить план по сдаче мяса. Это мероприятие выразилось в том, что по селам был отобран почти весь общий и частный крупный и мелкий скот. В селе стоял громкий плач, как по покойникам, и все в который раз проклинали «урусов». А потом вдруг пала Люли. Ли на всю жизнь запомнил ее глаза, устремленные на него, когда она лежала со сведенными судорогой задними ногами и ржала. Не дали ей умереть, ее зарезали, чтобы не есть дохлятину. Кусок мяса достался Исане, но Ли отказался есть.
Ему хотелось все время быть с Рахмой, но у нее была тысяча дел и она могла уделять Ли совсем немного времени. Он хотел читать и читать, но не было книг. Два «толстых» романа, взятые для него Эдиком из библиотеки отца, он прочел не отрываясь. Это были «Тихий Дон» и «Хождение по мукам». В этих непростых книгах для Ли с его уже большим личным чувственным опытом не было неясных страниц. «Тихий Дон» он больше не перечитывал из-за отсутствия интереса к узкому кругу человеческих типов, раскрывшихся на страницах этой книги, а к «Хождению…» возвращался не раз, пока к нему не пришла «Белая гвардия».
Каждое новое утро Ли встречал на плоской крыше дома над комнатой, где они с Исаной жили. Оттуда хорошо просматривалась южная часть Долины до самых Алайских предгорий. Ли пытался представить себе все многообразие Природы и человеческих жизней, скрытое от его глаз буйной зеленью и красотой ближних садов и полей. А что за ними? И над всем этим царствовали снежные вершины поднебесных гор, высоко поднимающих купол неба. Там, на крыше, душу Ли охватывал почти религиозный восторг – это была его немая молитва Природе, к которой Они (из мира, открытого ему Рахмой) имели, безусловно, самое прямое отношение.
Томление охватило и Исану. Дела валились из рук, и она всерьез стала задумываться об отъезде. Эти ее настроения почувствовал раис, знавший – в отличие от других жителей села – многие тонкости непростой жизни на Руси. И однажды он обратился к Исане с длинной и прочувствованной речью.
– Сана-хон, – сказал он, – зря ты собирается уезжать от нас. Народ наш трудолюбив, и скоро мы здесь будем жить хорошо. Ты с Ли тоже будешь хорошо жить. Будет много дел, и ты будешь помогать их вести. Ли мы пошлем за наши деньги в Ташкент учиться. Он любит наших девочек и женится в селе, а жить будет, где захочет. Он же будет наш, а наши нам будут нужны и в Ташкенте, и в Фергане, А здесь, в селе, у него будет хороший дом, где он сможет отдохнуть душой, здесь, где прошло его детство. Это важно для человека. Скажи свое слово, и я сделаю так, что Рахма его подождет – откупимся от родителей. А что тебя ждет там одну, без мужа… Русские – плохой народ, ненадежный народ, поверь мне: я это знаю лучше других. Не будет там у тебя счастья.
Эта речь произвела сильное впечатление на Исану, но тут заболел малярией Ли, совершенно не жаловавшийся последние два года на здоровье. Потом Ли понял, что это был знак от Них, напоминавший ему, что на Востоке ему больше делать нечего и что свою функцию в жизни Ли реальный Восток уже выполнил; теперь его место – в душе и памяти. Для Исаны, не склонной к мистическому истолкованию житейских обстоятельств, малярия Ли была всего лишь еще одной гирькой, склонившей весы сомнений в пользу отъезда. И она отправилась в военкомат за обратной подорожной.
В путь они тронулись в начале августа. Тот же самый арбачи – будто и не прошли эти четыре года – медленно двинулся в сторону города. Их провожали Рахма и ее мать, которая принесла им в дорогу корзину винограда. Ли и Рахма сильно обогнали арбу и дошли до того места, где на урезе хлопкового поля Ли по поручению раиса однажды посадил небольшую ивовую рощу на лозу. Теперь деревца выросли в два человеческих роста. Их еще не прорубали, и заросли были густыми. Ли и Рахма вошли в их тень. Там Ли последний раз поцеловал Рахму в губы, поцеловал ее маленькую тугую грудь. Слезы навернулись ему на глаза, и он сказал:
– О, Рахма, ты могущественнее всех на Земле! Почему ты не хочешь подчинить своей воле людей, чтобы все в мире было для тебя и для меня?
– Послушай меня, Ли-джан: то, что мне, тебе и еще кому-нибудь – мы не одни такие в мире – Они дали, Они дали не нам и не для нас. И я, и ты должны жить, подчиняясь Судьбе. Ничего нельзя менять по своей воле. Я скоро выйду замуж и буду рожать детей. Может быть, и среди них будут те, кого отметят Они. У тебя будет много дорог и много женщин в жизни. Первая дорога и первая женщина будут уже через два года – там, где много солёной воды, я вижу это. А если Они от нас что-нибудь захотят, Они сами укажут и место, и время, и человека, и как поступить.
На следующий день поезд уносил Ли и Исану на запад навсегда. А еще через день вагон остановился у самого синего моря – такой синевы Ли не видел никогда в жизни. И он не выдержал и, не боясь отстать, бросился в теплые воды Арала, напомнившие ему недавнее, но невозвратное время, Одессу, Лузановку, милых ему людей, которых уже больше не было среди живых.
Исана тем временем занялась делами земными и конкретными: она выторговала соленый бок какой-то огромной рыбы, и этой еды им хватило до границ Украины. Их эшелон дотащился до большой, разбитой бомбами станции Дебальцево, а оттуда пассажирский поезд за одну ночь привез их в Харьков. Привез той же дорогой, которой они без малого четыре года назад его покинули.
И вот перед ними возник в лучах теплого августовского солнца старенький дом.
– Какой маленький! – воскликнул Ли.
– Он такой же, как и был. Это ты немного подрос, – засмеялась Исана, и они переступили знакомый порог.
Книга шестая
СОЧИ–47
Это было давно, много лет назад,
В царстве волн, на краю земли.
Там, где дева жила, вы могли ее знать,—
Ее звали Аннабелл Ли.
Э. А. По
I
Последние августовские дни, пока Исана моталась по городу, пытаясь решить вопрос о жилье, Ли потратил на узнавание, а вернее, на новое знакомство с родными местами. Все было почти так, как сохранилось в его памяти, но тусклее. Ли долго не мог понять, откуда эта тусклость в яркие, нарядные, теплые, еще полностью летние дни, но потом истина ему открылась: уже не было беззаботного детства, не было Лео, с которым жизнь была устойчивой и обеспеченной, а в их двух комнатах жили чужие люди. Куда-то бесследно исчезли многие знакомые лица. Перед Ли лежал узнаваемый, но изуродованный бомбежками и боями город, в котором еще надо было научиться жить.
Пока Исану и Ли приютили добрые соседи. От них и отправился Ли в ту самую школу, куда так и не начал ходить четыре года назад. В пятом классе, куда он определился, было много новых предметов, и его попытка учиться и далее в своем прежнем стиле – не заглядывая в учебники – потерпела крах. В конце первой четверти он получил табель, в котором красовались семь двоек и одна единица. Ли понял, что шутки с образованием закончились и, ничего не говоря о своих проблемах Исане, благо, ей было не до этого, за следующие три четверти выправил занятия и закончил год в числе лучших учеников класса – с двумя тройками – по украинскому языку и чтению, коими он только начал заниматься.
И город, и среда, в которой очутились Ли и Исана, оказались им явно враждебными. Все инстанции «по закону» признавали их право получить назад жилье, откуда Лео ушел на войну и не вернулся, но никто и пальцем не шевелил, чтобы тот «закон» был исполнен. А в некоторых инстанциях, когда не было «чужих», Исану какой-нибудь «сам» откровенно спрашивал, чего она сюда вернулась, «что вам здесь – Биробиджан, что ли?» Понятно, что через секунду «сам» подскакивал в кресле от отборного мата по его адресу и по адресу всех его близких и дальних родственников с соответствующими пожеланиями – комплексом неполноценности Исана не страдала, – но кроме морального удовлетворения эти демарши ей ничего не приносили.
Имея совесть, они с Ли переселились до решения своих дел в служебное помещение какого-то жилищного управления. Это помещение, часть пола которого была земляной, поступала в их распоряжение на ночь. У одного из довоенных знакомых Исаны оказались старые приложения к журналу «30 дней» – сочинения Джека Лондона и Мопассана, и Ли по томику их перечитал. Лондон помог ему не терять веру в лучшее будущее, уходя хотя бы в мыслях в мир нормальных людей и нормальных представлений о чести и совести, а Мопассан подробно рассказал ему, как люди понимают то, что Ли так рано удалось познать, и какую огромную роль это играет в их многообразных жизнях. Через несколько месяцев гордая, но вконец измученная Исана написала подробное письмо о всех своих мытарствах тете Манечке, а Ли видевший ее муки, по собственной инициативе решил написать о творимой по отношению к ним несправедливости «дедушке Калинину» и даже начал сочинять письмишко «всесоюзному старосте» на одном из уроков – иного письменного стола, кроме школьной парты, у Ли не было. Но проникновенные слова не шли ему на ум, и он надолго застыл над началом письма: «Дорогой дедушка Калинин…». Эту фразу заметил его сосед по парте – переросток Седой – и сказал ему:
– Выкинь свои бумажки и послушай меня: все они, запомни это навсегда, все они – говно, и этот твой «дедушка» тоже говно. Никогда и никому они не помогали и не помогут, только обосрут и сгноят в тюряге любого. Не верь им и ни о чем не проси.
Подспудно Ли и сам так думал и поэтому охотно послушался его совета. Он не знал еще тогда, что следует совету Осипа Мандельштама, предостерегавшего читателя из Будущего от «ребяческих» связей с «миром державным»… Не знал он тогда и о том, конечно, что всесоюзный «дедушка» не в силах был помочь и собственной жене, томившейся в сталинском концлагере.
Тем временем письмо Исаны подействовало, и однажды на их улице остановился джип, из которого выскочил бравый молодой порученец, нашел Исану, погрузил ее в машину и увез. Место, куда они прибыли, называлось «Военная прокуратура г. Харькова». Прокурор принял ее немедленно. На столе у него лежало частное, написанное от руки на именном бланке письмо дядюшки Жени с просьбой «разобраться и помочь».
Прокурор выслушал Исану и, узнав все обстоятельства дела, откровенно сказал:
– Знакомый почерк: отсидев в погребах в сорок первом, они ушли в армию в сорок третьем, когда стало ясно, что «нового порядка» не будет, а теперь, вернувшись «фронтовыми героями» и «партийными», стали наводить свой «порядок» сами, уже без Гитлера. Ну, а для нас, вы понимаете, просьба Евгения Викторовича – закон.
Почему просьба нечиновного, хоть и известного человека – закон для военной прокуратуры, Исана так и не поняла. Прокурор же, вызвав секретаршу, продиктовал предписание городским властям в 24 часа решить вопрос о заселении на любую пригодную жилплощадь жены погибшего офицера – И. И. Кранц. Предписание, отданное в исполком под расписку порученцем, со скрипом, но все же выполнили – время было еще почти военное и военный прокурор оставался фигурой опасной. Мать Лидки Брондлер выселили назад в ее собственный дом, который она собиралась продать, а Исана и Ли въехали в Лидкину комнату, расположенную рядом с их довоенной квартирой, получив при этом часть веранды за их единственным окном и кладовку, принадлежавшую им прежде. Началась в буквальном и переносном смысле беспросветная жизнь.
II
Исана металась в поисках заработка. Собственно говоря, она отказалась от борьбы за свою квартиру и согласилась на комнату только потому, что новые жильцы их квартиры, занимавшиеся частным шитьем пальто («польт», как они говорили) на базар и по заказу, обещали ей твердый заработок. Но стиль работы у этих дельцов нового типа был примерно такой: они брали заказ из материала заказчика с полным докладом, вплоть до ниток, производили примерку и назначали срок. Когда заказчица – «польта» были, как правило, женскими – являлась в этот назначенный срок, ее встречали как дорогую гостью:
– Кто к нам прише-е-л! – восторженно на разные голоса кричали веселые портняжки.
Гостью усаживали за стол и наливали чарку самогона, объясняя, что «чуть не успели», и назначали новый срок. Второй приход заказчицы такого энтузиазма у портняжек не вызывал, и к ней, хрипя от перепоя, выходила одна из мастериц и сообщала, что у них кто-то умер и потому: «Зайди, дорогая, через недельку». Ну, а «через недельку», когда заказанное «дорогою» пальто уже было продано на базаре, заказчицу встречали примерно так:
– Ты чего, блядь, сюда зачастила? Что тебе здесь – кино? Валяй отсюда, чтоб тобой тут не воняло!
Предчувствовавшая, что ее сейчас спустят с лестницы, заказчица убегала в слезах. Иногда приходила с «защитником», если такового имела. Тогда опять пили самогон, показывали «защитнику» кусок гнилой тряпки, говоря, что весь отрез был таким, и били по рукам на любой половине его стоимости. Исану, воспитанную на нэпманском благородстве, такие операции шокировали, и вскоре она отказалась иметь дело с этими «благодетелями», что, естественно, не убавило ей забот.
Ли постигал основы наук и не роптал. Лишь иногда тосковал он о Рахме, пытаясь представить ее и волшебный утренний вид Долины с нависшими над ней снегами Алая. Думал Ли и о синем-синем море, поджидавшем его на обратном пути на Запад, и посмеивался, вспоминая прощальное пророчество своей подруги о многих Дорогах и о скорой встрече с Женщиной где-то у Большой Воды. Но оказалось, что Рахма слов на ветер не бросала.
III
Тетя Манечка, «организовав» помощь Исане и Ли в получении жилья, прочно взяла заочное шефство над Ли, требуя от него вести регулярную переписку. Это было для него мучительно, но иногда он даже получал удовольствие от хорошо написанного письма. Тем более что временами его труд вознаграждался посылками с книгами и невиданными здесь конфетами. Тетя Манечка, как уже говорилось, была опытным психологом, и по письмам Ли она поняла, что его можно показать дядюшке. Она стала готовить первый его с Исаной приезд в Москву. Вскоре была намечена дата приезда – середина июня сорок седьмого года. Весь июнь дядюшка с супругой должны были провести в Праге и Братиславе, откуда был родом его отец и прадед Ли. Но на сей раз причиной поездки было избрание его почетным доктором университетами этих городов, а не поиск собственных корней.
Таким образом, весь июнь московская квартира дядюшки была малонаселенной, что позволяло Ли не спеша адаптироваться к новым для него условиям, а тете Манечке подготовить его к встрече с дядюшкой, для общения с которым ему выделялась последняя неделя их гостевого срока. Расчеты тети Манечки жизнь обычно не осмеливалась нарушать, и все получилось так, как она планировала.
И вот Ли оказался жильцом в огромном доме, расположенном наискосок от Кремля за большим Каменным мостом. Этот дом именовался в те годы «Домом Правительства», а впоследствии в русской «советской» литературе стал с легкой руки Юрия Трифонова известен как «Дом на набережной». Лет за десять до появления там Ли жильцы этого Дома менялись несколько раз в году. Но Ли повезло: квартира, в которой Евгению Викторовичу выделили четыре комнаты из пяти, некогда принадлежала товарищу Красикову, сподвижнику «вечно живого Ильича» еще с 1890-х годов и прокурору Верховного суда в созданной им империи, умершему своей смертью, и поэтому призрак костлявой дамы в белом и с косой в руках там не бродил. Зато вместо него бродила седая вдова покойного блюстителя законов в империи беззакония. Темперамент она имела взрывчатый, а потому за глаза именовалась Фугаской. Если на какие-нибудь красные праздники небо хмурилось, она грозила Богу кулачком из форточки, чтобы тот исправил дело. И, по словам тети Манечки, Бог ей иногда уступал. Энергия в Фугаске била через край, и она неоднократно, как старая большевичка-подпольщица, пыталась вести воспитательную работу с прислугой дядюшки Жени, но та оставалась сектанткой и непробиваемой для светлых идей марксизма-ленинизма. Тем не менее, чтобы подчеркнуть свою значительность, Фугаска сообщила прислуге, что «Евгений Викторович, как человек беспартийный и потому безответственный, поселен к ней под ее политический надзор». Так это или нет, дядюшка выяснять не стал, поскольку «надзор» был терпимым.
Появление Ли в этой квартире для Фугаски тоже не осталось незамеченным. Ли даже подозревал, что у нее родилась мысль создать здесь комсомольскую ячейку, и он поспешил ей объяснить, что комсомольского возраста еще не достиг. Жизнь в Доме Правительства очень сильно отличалась от той, которую знал Ли до сих пор. Даже от довоенной, когда он еще не был причастен к домашним делам и после ванны – в жестяном корыте – отправлялся на боковую, не думая о том, куда девается грязная вода. Здесь Ли впервые после поездок в Одессу принял ванну по всем правилам. Но в отличие от старой одесской квартиры Кранцев, вода вообще и в том числе горячая подавалась здесь круглосуточно.
Необычен был и уклад жизни. Ли привык в последние годы есть тогда, когда хотелось, и если к тому же была еда. Здесь был «режим»: ели все сразу и в строго определенные часы, в столовой за большим столом, как когда-то в Одессе у Кранцев. В отсутствие дядюшки трапезу возглавляла тетя Манечка, а блюда и посуду уносила и приносила прислуга. И садиться за стол, и вставать из-за стола требовалось «по команде». За столом Ли был посажен рядом с тетей Манечкой, поскольку она считала необходимым подготовить его к ответственной встрече с дядюшкой и тетей, хотя бы в части застольных манер. Но забот у нее оказалось немного. Несмотря на то что года три-четыре, а то и пять Ли вообще не брал в руки вилку, его цепкая память сохранила одесские уроки бабушки Лиз, и он смело взял хорошо тренированной левой рукой вилку, а правой – нож и не торопясь занялся едой. Тетя Манечка была поражена и похвалила Исану «за воспитание». Довольно быстро Ли усвоил и очередность закусок, хотя многое из того, что появлялось на столе, он никогда прежде не видел. Не менее ловко управлялся он и с невиданными напитками, вроде крюшона.
IV
Ли не тяготился внезапно опутавшей его паутиной «хороших манер». Своих планов у него тут пока не было, и он просто жил, как шла жизнь, как учила его Рахма. Свободное время он проводил, осматривая центр Москвы, иногда заходил в кино, иногда помогал прислуге приносить «паек». Изобилие в «литерных» магазинах его поразило, но зависти не вызвало, скорее печаль: перед его внутренним взором возник дряхлый старик, вырвавший из рук девочки пирожок, опухшие от голода люди возле развалин харьковского вокзала в 46-м… Сам он оказался безразличным и к тряпкам, и когда тетя Манечка отправилась с ним на машине купить ему «приличный костюм» к приезду Жени и Лели, он полностью предоставил ей выбор, тем более что уважительные приказчики, исчезнувшие потом вместе с «закрытыми магазинами», большую часть работы сделали сами.
Ли во всех ситуациях вел себя естественно, не подстраиваясь под обстановку и предпочитая отмолчаться, если возникала какая-нибудь неопределенность. Был он сдержан и в благодарностях. Тетю Манечку поначалу его сдержанность шокировала, но потом она привыкла. Никаких эмоций не вызвало у Ли и перечисление «высоких» фамилий людей, живших тогда в этом Доме: Шверник, Литвинов, дочь Сталина, брат Микояна и проч., и проч., и проч. Слова его соседа по парте выразили его собственное восприятие «правящих кругов», и с появлением в его сознании столь точной формулировки он исключил их из своего мира. Зато одна из ближайших соседок его дядюшки – Галина Уланова – вызвала интерес Ли. В его воображении никак не укладывалось, что эта маленькая, ниже его ростом, изящная женщина и сотканная из света и воздуха летающая королева, виденная им в различных балетных сценах в киножурналах, – одно и то же создание Природы. А тетю Манечку неприятно удивило направление его интересов, говорившее об особой свойственной ему системе ценностей. В существовании такой системы она еще более уверилась, когда по возвращении из Третьяковской галереи Ли в ответ на вопрос, что ему там более всего понравилось, назвал неброскую, почти незаметную в том буйстве красок, картину Крамского «Христос в пустыне». Ей, конечно, хотелось, чтобы начинающий жизнь отпрыск их некогда большой семьи был более честолюбив и ради собственного блага был обращен лицом, а не спиной к «сильным мира сего», каким бы дерьмом на самом деле они ни были, но изменить что-либо в настроениях Ли ей не было дано. Что же касается долгожданного свидания со своими важными и требовательными родственниками, то она посчитала, что Ли к нему полностью готов. Так оно, в общем, и было.
К встрече Ли надел свой новый костюм и увидел в зеркале незнакомого и достаточно серьезного и взрослого человека. Впечатление немного портили его растоптанные туфли, и ему тут же были отданы дядюшкины, американские, пришедшиеся ему впору.
При встрече и на первом застолье Ли сознательно держался на заднем плане, изучая вновь прибывших. Его общее впечатление было положительным: дядюшка, по его терминологии и классификации, относился к добрым, а его жена и, следовательно, еще одна тетушка для Ли, была даже очень доброй. (Слова, используемые им для оценок, он сохранил детские, но содержание этих оценок было, естественно, несколько иным.) Когда первый общий обед был закончен, и первая информация о поездке стала всеобщим достоянием, начались личные представления.
О чем ему следует говорить с еще не знакомыми ему тетушкой и дядюшкой, Ли не знал и решил прибегнуть к своему уже проверенному на одной из понравившихся ему «учих» методу молчаливого знакомства, который он для себя окрестил «распахиванием глаз». Дело в том, что за время пребывания в Туркестане его продолговатые глаза, и без того прикрытые слегка нависшими подбровьями (как, кстати, и у дядюшки Жени), превратились под воздействием ослепительного солнца в узкие тюркские щелки. Покинув Долину, он и не подумал вернуть им прежний абрис: ему было трудно смотреть людям «глаза в глаза», поскольку злые догадывались, что он знает их мысли. Когда же он раскрыл («распахнул») свои зеленые глаза перед добрым человеком, эффект был неожиданным: добрая «учиха» замерла от напряжения и стала расспрашивать Ли о его происхождении, настойчиво выясняя, не было ли у него родственных связей с «дорогим ей человеком», которого Ли ей «страшно напоминает».
Сколько раз еще в облике Ли «узнавали» своих живых или мертвых дорогих людей грузины в Тбилиси и Сухуми, литовцы в Вильнюсе, эстонцы в Тарту и в маленьких городишках южной Эстонии, армяне в Ереване, татары в Казани… Универсальность его облика, подкрепленная добрым внушением, поворачивала к нему людей с открытой душой, и часто этот их порыв к нему был настолько сильным, что Ли смущался и старался поскорее стереть их первое впечатление, а потом и память о встрече с ним.
Здесь, в Доме Правительства, эффект был примерно таким же, если не считать того, что его дядюшка и тетушка, как люди воспитанные и потому сдержанные, скрыли от него свои первые впечатления, чтобы обсудить их без его участия. Но то, что впечатление это было сильным и положительным, Ли понял даже по их скупым словам. Когда Ли выходил из столовой, он услышал, как дядюшка сказал:
– В первый момент я увидел в его взгляде Лизу, живую и молодую…
– Ну это было бы неудивительно – ведь он ее родной внук, – отвечала тетушка. – А вот Германа ты помнишь? Я бы сказала, что это был его взгляд…
Потом они перешли на французский, и Ли, находившийся в соседней комнате, перестал различать слова. А присутствующая при этом разговоре и ранее при знакомстве их с Ли тетя Манечка насторожилась, почуяв что-то неладное: она сразу же вспомнила, как, когда они вернулись с Ли из «литерного» магазина и она, отпустив машину, задержалась у вахтерш-стукачек (чьи пронзительные взгляды с документарной точностью запечатлены в трифоновском романе), чтобы представить им Ли как своего племянника, она услышала:
– А этого мальчика мы знаем – он же из 163-й квартиры, Марии Васильевны внучек…
– Что ты, – перебила другая стукачка, – он из 168-й, я точно знаю, я ведь там была и его видела.
Тетя Манечка тогда недоуменно посмотрела на Ли, но тот стоял с отсутствующим взором, предоставив женщинам самим разбираться в своих воспоминаниях. Сейчас, почувствовав взволнованность Жени и Лели, она опять попыталась поймать взгляд Ли, чтобы понять, в чем дело… и ничего не «поймала». А потом она просто все забыла, сохранилась лишь неясная, как-то связанная с Ли тревога, и хотя тетя Манечка неясностей не любила, на разбирательство у нее просто не оказалось времени.
При первой же встрече с дядюшкой Ли улыбнулся своим мыслям, потому что именно тогда, наконец, определил для себя сущность воздействия своего взгляда: он обладал способностью оживлять в душе доброго человека дорогое тому лицо и воспоминание. Ли тут же решил проверить свою гипотезу как можно быстрее. И первый случай скоро представился: дядюшка рискнул доверить ему важное поручение – передать пражский подарок своему другу и тезке – писателю Евгению Львовичу Ланну. Безотказная память Ли сработала мгновенно:
– «Е. Ланн и А. Кривцова», – сказал он, – эти фамилии я видел в сочинениях Джека Лондона. Они перевели их…
– Ну, твоих Джеков я, конечно, не читал, – сердито ответствовал дядюшка, давая Ли понять, что такое даже предположить невозможно, – а вот живых «Е. Ланна и А. Кривцову» ты скоро увидишь собственными глазами. Тут два шага до Лаврушинского – ты ведь уже был в Третьяковке и знаешь дорогу. Не вызывать же машину по такому пустяку.
Закончив свою тираду, он позвонил Ланну и предупредил его о приходе Ли. И Ли увидел невероятно худого и седого, как лунь, человека с орлиным профилем и выглядывавшее из-за его спины доброе-доброе непривычно белое круглое женское лицо. Ли явственно ощутил дыхание Добра. Для него уже был накрыт по-московски стол с большим чайником, вазами с печеньем и вареньем. Сев за стол и подождав, чтобы уселись хозяева, Ли неспешно «распахнул» глаза.
– Боже, – прошептал Евгений Львович, – Марина…
Что-то совсем неразборчивое из-за дрожавших в горле слез прошептала его жена. Ланн с видимым усилием не сразу перевел разговор на родной Харьков, где он давно не был, а потом принес из кабинета только что вышедшую свою книгу о Диккенсе и размахнулся, чтобы сделать большую дарственную надпись. И застрял на слове «Милому…», потом поставил запятую и дописал: «милому Ли от автора». Наверное, посылая Ли к Ланну, дядюшка хотел проверить с помощью друга какие-то свои впечатления, связанные с Ли. И, как покажет скорое будущее, проверку Ли выдержит с честью.
Много лет спустя, когда наше столетие уже быстро катилось к закату, Ли как-то пришлось сопровождать одну известную в московских литературных кругах даму в гости к Анастасии Цветаевой, чья однокомнатная квартирка где-то в переулках у Каланчевки была в то время одной из Мекк для поклонников Марины. Да и у самой Анастасии поклонников было немало. Первое, что бросилось в глаза Ли, – большая фотография уже совершенно седого человека. Это был Ланн, Ланн времен их далекой встречи в давно исчезнувшем мире. Верный своим принципам, Ли не стал задавать лишних вопросов, и только когда визит был окончен, и он провожал свою даму домой пустынными заснеженными переулками, спросил ее:
– Этот седой человек на фотографии, прикрепленной к ширме, какое отношение он имел к Анастасии Ивановне?
– Вы имеете в виду Ланна? Когда-то в молодости его «открыла» для себя Марина, но сестры в те времена соперничали во всем и обе поперебывали в его любовницах, – ответила его спутница. – Дело давнее, почти всех их уже нет на белом свете, да простят они мне эту мою прямую речь! – добавила она.
А Ли вдруг явственно услышал, казалось, давно забытый шепот-вздох:
– Боже… Марина…
Эксперимент был завершен, но далеко не все возможные жизненные ситуации были в нем учтены. Став с годами менее собранным, Ли часто, погружаясь в собственные мысли, терял контроль за состоянием своих глаз, и окружавшие его случайные незнакомые люди вдруг начинали узнавать в нем кого-нибудь из своих близких или друзей. Однажды в кругу таких людей оказался человек, вероятно, из «своих», легко постигший суть странного воздействия зеленых глаз Ли, и он сказал ему, что все хорошо, пока Ли смотрит на добрых людей, а вдруг перед его рассеянным взором окажется воплощение Зла?