Текст книги "Чёт и нечёт"
Автор книги: Лео Яковлев
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 45 страниц)
Тем не менее, ехать обратно он решил поездом, потому что в данном случае фокус с Минеральными Водами мог не получиться: оттуда на Харьков был всего один самолет, и полной надежды попасть на этот рейс не было. С билетом в кармане Ли успокоился и уже без всяких угрызений совести позволил себе расслабиться. Как раз подоспело приглашение в какой-то ресторан в Ортачальских садах. Ли еще не бывал на восточных окраинах Тбилиси и с благодарностью его принял. Пирушка, как здесь было принято, затянулась, и профессор Арошидзе, сидевший рядом с Ли, несколько раз уверял его, что его поезд вот-вот уйдет, но Ли возражал, говоря, что он своими глазами видел расписание, и что до отхода еще более двух часов. Наконец, прошло и это время. Ли откланялся, а Арошидзе вызвался отвезти его на вокзал. Там оказалось, что они оба правы: прав Арошидзе – поезд ушел в 16.00 по Москве, и прав Ли – расписание гласило, что поезд этот должен был уйти в 19:00 по Москве. Тем временем Арошидзе уже уехал домой, пригласив Ли на чашку кофе «если что», и Ли сам пошел выяснять отношения к дежурному по вокзалу. Поскольку дело происходило в Грузии, где солидный человек, а тем более гость даже в сильном подпитии пользуется уважением, дежурный не сдал Ли, как положено по русскому обычаю, в привокзальную кутузку и не отправил в вытрезвитель, а наоборот, подошел вместе с ним к расписанию и, убедившись в его правоте, подозвал какого-то служку, и они вдвоем о чем-то поцокали, время от времени махая руками в сторону расписания. Потом дежурный, обращаясь к Ли, сказал:
– Если вы можете уехать завтра, я сейчас вас поселю в отдельном номере для приезжих гостей, и у вас будет все необходимое, как у моего гостя; если вы очень хотите уехать сейчас – что-нибудь придумаем.
– Мне нужно ехать сегодня, – сказал Ли, – но я благодарен вам за приглашение.
Ли, к тому же, очень хотелось спать. Они пошли на платформу, и дежурный завел его в купейный вагон какого-то состава, где он был принят как дорогой гость. Через минуту ему была застелена нижняя полка, на стол поставлены бутылки с лимонадом и пивом, но как только его голова коснулась подушки, он отключился. Ночью он просыпался в полной уверенности, что едет в Харьков, а под утро заснул крепко и со сновидениями. Из множества картин он запомнил одну: он увидел себя сидящим за столом, похожим на тот, что был в Орточалах, с двумя грузинами, а перед ним стояла тарелочка с тремя рыбками храмули, почти как какой-нибудь пир князей или семейный кутеж у Пиросмани. Потом рыбки вдруг стали прыгать на тарелке, и Ли не сразу понял, что это проводник трясет его за плечо:
– Вставай, дорогой! Приезжаем!
– Куда приезжаем? – удивился Ли.
– Как «куда»? В Сухуми, конечно, – теперь уже удивился проводник. А поезд в это время уже шел по Келасурскому мосту.
VIII
На сухумском вокзале Ли оценил свои возможности. Билет до Харькова, по которому он тут же отметил остановку у дежурного, давал ему право проезда в общем вагоне пассажирского поезда. Чтобы сделать доплату и ехать прилично, ему нужно было рублей двадцать, а в наличии у него оставалось пять: купив в Тбилиси билет, он перестал контролировать свои расходы. И тут Ли вспомнил, что за день до его отъезда домой, в Сухуми уехал один из участников совещания, проявлявший к Ли интерес и уважение и оставивший ему свой домашний адрес и телефон. Было чуть более семи утра, но весеннее солнце уже пекло как днем. Ли решил, что вряд ли здесь народ встает поздно и, найдя номер телефона, сразу же позвонил. Трубку взял сам его тбилисский знакомый, и Ли попытался ему рассказать о своих приключениях и невзгодах, но тот сразу же прервал его:
– Ты где стоишь? Стой у парадного входа в вокзал и с места не сходи.
И повесил трубку.
Минут через двадцать на небольшой площади у вокзала развернулось такси, и Ли увидел знакомую физиономию, на которой светилась неподдельная радость.
– О делах потом! Сейчас мы немного поездим по Сухуми – проезд в центр у нас непростой – и позавтракаем, – сказал Зураб, усаживая Ли в такси. Когда еще минут через пятнадцать они вошли в дом Зураба, там уже был накрыт стол человек на шесть, и вскоре стали прибывать еще гости – друзья хозяина. После быстрых представлений пир был начат. Ли посмотрел на часы: по Москве было 08.15!
Застолье было очень серьезным и заняло часа три. Поскольку другие гости были на своих машинах, еще часа два ушло на осмотр Сухуми от Эшери до Гюльрипша. Только потом Зураб позволил Ли рассказать о своих трудностях. Зураб уговаривал Ли задержаться в Сухуми хотя бы на день, но, узнав его заботы, признал, что медлить с отъездом нельзя, и все проблемы Ли были решены за двадцать минут. Солнце еще было довольно высоко над морем, когда Ли уже смотрел через окно вагона на проплывающий мимо Новый Афон, на узкое ущелье, ведущее в долину Псцырхи к пещере отшельника… Его столик в купе был завален всякой снедью, а под ним стояла трехлитровая банка с зеленоватым вином цоликаури. С этого дня в жизнь Ли вошли Зураб, его семья и его друзья, и Сухуми, как и Тбилиси, для него наполнился близкими людьми. Приезжать сюда было радостно и тяжко: Зураб и его друзья были имеретинцами, и Ли часто ругал их за беспредельное имеретинское гостеприимство, о котором ходили легенды даже в гостеприимной Грузии. Ли говорил, что Зураб стремится воссоздать обычай своих предков, которые, приняв гостя, затем выносили его в полубессознательном и неподвижном состоянии на крыльцо, чтобы все видели, что хозяева для гостя ничего не пожалели.
Путешествие в Тбилиси и Сухуми было для Ли последним подарком Исаны. Когда он вернулся, ее здоровье стало резко ухудшаться, и через полмесяца она ушла. Она умерла у Ли на руках, но последним названным ею именем было имя Лео. Ли пожалел, что городской крематорий в год ее смерти еще не работал, потому что ему очень хотелось вернуть ее прах Одессе, где она явилась на Свет Божий при так и не прояснившихся обстоятельствах, или Алупке, где она родилась вторично и зачала его. Но, увы, ей выпал жребий лежать в чужой земле, подарившей ей всего несколько лет полного счастья с живым Лео и маленьким Ли и много-много забот, беспокойств, болезней и страхов. Теперь, впрочем, все это было уже в невозвратном прошлом.
IX
Первые полгода после смерти Исаны Ли почти непрерывно был в разъездах: ему требовалось чуть больше, чем обычно, одиночества, а нигде он не был более одинок, чем в дороге и на случайных ночлегах. В одну из таких поездок он увидел у случайного соседа по гостиничному номеру журнал «Москва» с «Мастером и Маргаритой».
Сосед был утомлен дневной беготней да и принял малость, и когда он прилег, через минуту раздался стук падающего журнала. Ли, которому не спалось, не поленился встать и поднять его. До него, конечно, доходил шум, поднятый этой запоздалой публикацией, и душещипательные интеллигентские рассказы о «трагической судьбе Мастера», но в суматохе своих последних семи-восьми лет он как-то не сумел (а может, и не очень стремился) добраться до этой свежей, но уже библиографической редкости.
Написанное в этом романе не было созвучно душе Ли. Участие в действии неуязвимого и всемогущего Воланда было, по мнению Ли, признаком некоторой профессиональной беспомощности, так как было бы значительно сложнее показать действующего в империи Зла человека пусть неординарных, но все же ограниченных способностей – уж сложность такого бытия Ли хорошо знал на собственном опыте. Булгаков же своего Воланда с Фаготом-Коровьевым, Котом Бегемотом, Азазелло и голенькой Геллой без труда и особых мотивировок мог запустить и в Кремль, собрав на бал Сатаны при свечах больших и малых вождей. Да и гений всех времен и народов, летящий с кратким курсом истории ВКП(б) в своем привычном кителе, но без штанов и без исподнего на половой щетке над Москвой, тоже был бы неплох. Все это было бы, вероятно, интереснее, чем давно забытые театрально-литературные разборки, занимающие более половины книги.
Не произвели особого впечатления на Ли и сцены казни Иисуса. Дело в том, что Булгаков, чей род был никоим образом не причастен к этим событиям, пытался силой своего воображения воссоздать их, а Ли, несколько десятков предков которого были тогда в один из дней весеннего месяца нисана в толпе у Голгофы, после многократных прочтений сказаний четырех штатных и еще нескольких непризнанных евангелистов вызвал из глубин своей генной памяти картины происшедшего, и он уж никак не мог подтвердить слова Булгакова о том, что плащ у Пилата был с кровавым подбоем, ибо хоть и далека была Иудея от Рима, но носить в Иерусалиме или Кесарии царские цвета было опасно, поскольку, как говорил св. Иоанн, «всякий, делающий себя царем, противник кесарю». Царскими были все оттенки красного цвета. Недаром тот же Иоанн рассказывал о багрянице, которую напялили на Иисуса, обвиненного в том, что он выдает себя за царя Иудейского. Ли точно помнил, что плащ Пилата был с оранжевым подбоем.
Чужда была Ли и лирическая линия романа, и он бы тут же отложил это сочинение и забыл бы о нем и о Булгакове навсегда, если бы на первых его страницах он не увидел фразу Воланда, связанную с тайным смыслом его собственной жизни: «Кирпич ни с того ни с сего никому и никогда на голову не свалится».
Прочитав роман, он вернулся к ней и к ситуации, в которой она была произнесена. К сожалению, дальше эта линия романа вела в цирк или в бурлеск, но Ли вспомнил свое ощущение предопределенности описываемых событий, когда он листал «Белую гвардию», именно листал, а не читал, поскольку книга эта в его руки попала буквально на несколько минут. Теперь он решил при первой же возможности прочитать ее целиком, что и сделал, вернувшись из этой поездки домой, и понял, что не ошибся – карма была за каждой строкой этой книги. Еще когда он впервые взял в руки «Белую гвардию» и прочитал посвящение: «Любови Евгеньевне Белозерской», что-то шевельнулось в его памяти. Потом он прочитал катаевский «Алмазный мой венец», обратив внимание на женитьбу Синеглазого на «княжне Беломорско-Балтийской», а потом, наконец, ему случайно попалась статья об экранизации «Бега», где говорилось о посещении автором статьи «Л.Е. Белозерской в ее квартире на Пироговской». Этого сочетания: Белозерская, княжна, Пироговская улица – оказалось достаточно, чтобы смутная догадка Ли стала уверенностью:
– Боже мой, – вслух вскричал он. – Это же Люба, дядюшкин Заяц!
Дядюшка любил своим дамам-помощницам по всяким издательским делам, как и своим домашним, давать разные прозвища; сам Ли был у него Лордом, а милая, живая, всегда куда-то стремящаяся Люба Белозерская именовалась Зайцем, а иногда Зайчишкой. Представляя ее ему впервые, дядюшка сказал:
– Сейчас ты прикоснешься к руке милой женщины из рода более древнего, чем род князя Рюрика. Я имею честь представить тебе княжну Любовь Евгеньевну Белосельскую-Белозерскую, ведущую свое родословие от старшего брата первого русского князя!
На него смотрели ясные и смешливые глаза, и Ли бережно взял протянутую ему для пожатия руку и поцеловал ее. С тех пор, встречаясь и расставаясь с Любой то ли у дядюшки, то ли в редакции, то ли когда Василий завозил ее домой на Пироговскую, когда они наезжали в Москву из-под Звенигорода, он завладевал ее рукой и оставлял на ней свои поцелуи. Любе тоже понравилась эта игра, и когда позволяли условия, она, как это было положено в том мире, откуда она пришла, легко прикасалась своими смеющимися губами к его склоненной голове.
Когда Ли понял, что старая дядюшкина Москва от него уходит, он вычеркнул из своей жизни всех ее обитателей, но их имена сохранились в завещании тети Манечки, помянувшей их, как она писала, «из уважения к памяти моего брата», и теперь, достав свой экземпляр этого документа, Ли выписал оттуда точный адрес Любы Белозерской и написал ей несколько напоминающих о себе слов. Ответ пришел очень быстро: Люба писала, что она его помнит, любит и ждет к себе при первой же его возможности хотя бы потому, что ей никто и никогда не целовал руки так, как это делал Ли. Ли держал в руках конверт ее письма, и ему казалось, что даже запах духов Любы за почти четверть века, разделившие их прошлые и будущие встречи, не изменился – княжна любила изысканные и запоминающиеся ароматы.
Это письмо было ему дорого тем, что с ним к нему возвращалась часть, казалось бы, безвозвратно утраченного мира, и в первый момент Ли даже и не думал о том, что оно означает в какой-то степени и прикосновение к другому утраченному миру – миру Михаила Булгакова.
И еще: он чувствовал, что это письмо как бы подводило итог его долгим странствиям последних лет и каким-то бесцельным поискам, связанным отчасти с этими странствиями. Возвращение Любы в его жизнь становилось первой вешкой в новом отсчете времени. Он ощутил необходимость подвести хоть какой-нибудь итог, и, взяв Любин конверт, он на его обороте, как некогда на памятной расписке римский сенатор Варрон, придумавший своего лже-Нерона, провел жирную вертикальную линию, но вместо слов «убыток» и «прибыль» написал: «обретения» и «утраты».
Потом он вписал в первую графу «Зураб», «Люба», а во вторую: «Саня», «Исана», и за каждым из этих слов стояли прошлые или будущие миры Ли, миры, составлявшие частицы его непростой жизни. Немного подумав, Ли вписал в графу «утраты» еще одно имя – «Константин». Это было имя отца Нины. У Ли с ним было мало общего. Но за долгие восемь лет, прошедшие со дня его смерти, Ли вспоминал его едва ли не каждый день. Видимо, этого уравновешенного и доброго человека ему недоставало и еще долго будет недоставать в одном из его миров.
Книга шестая
Созвездия
Мне Тифлис горбатый снится.
О. Мандельштам
Я тоскую, как по дому,
По Тбилиси давних лет,
По себе по молодому
С той, которой больше нет.
Е. Евтушенко
Клянусь небом – обладателем созвездий,
и днем обещанным, и свидетелем,
и тем, о ком он свидетельствует.
Коран, сура 85, «Созвездия Зодиака», ст. 1–3
I
Война, разбросав и уничтожив практически всю семью Ли, лишила его такого важного для человека достояния, как духовные связи с разными поколениями родственно близких людей. Лишь на несколько лет довольно редкие с точки зрения семейного общения встречи сблизили его с дядюшкой, тетей Лелей и тетей Манечкой, а потом этот мир исчез, и последующие двадцать лет он провел среди сверстников, молодежи и немногих «стариков допенсионного возраста». И в своих интимных пристрастиях он по воле обстоятельств был ориентирован только на молодых. В «отделении» его сослуживцы, кто со смехом, а кто и с досадой и даже с возмущением, повторяли жестокую формулу сорокапятилетнего Ли: «Моя любимая – это женская особь человеческой породы в возрасте до тридцати лет», свидетельствующую о том, что он тогда еще не постиг прелесть женской старости, когда в одной личности сходятся память предыдущих поколений, носителем которой она, эта личность, является, с памятью о собственной долгой жизни, о собственном житейском и чувственном опыте.
И именно в этот момент в его мире появляются сразу две женщины разной, но необычной судьбы. О первой из них – Любовь Евгеньевне, Любе Белозерской уже была речь, а второй стала тетя Нины – тетушка Муся из Тбилиси. Мусю они с Ниной отыскали в свой первый совместный приезд в Тбилиси еще в конце шестидесятых, но тогда был жив ее муж, стареющий отпрыск одного из родов Вартановых, которых, по словам Арошидзе, в Тбилиси было пруд пруди, и их общение происходило строго на семейном уровне. Николай Тигранович Вартанов, очень уютный, но к тому времени уже очень больной тбилисский бездельник, умер за полгода до Исаны, и так случилось, что именно в этот период Ли стал по разным делам бывать в Тбилиси довольно часто. Одиночество же резко изменило отношение Муси к далеким родственникам, и теперь она настояла, чтобы Ли всегда останавливался у нее. И сам Тбилиси – город, в котором с незначительными отлучками прошла вся ее жизнь, стал пустеть для нее – ей шел восьмой десяток, и многие ее сверстницы и друзья уже покинули этот мир.
Останавливаясь у нее, Ли обычно проводил с нею долгие утра – как гость, он имел право приходить в учреждения по своим делам попозже, а вечера, как принято в Грузии, были заняты дружескими застольями. Утром они не спеша пили кофе в лоджии ее квартиры в Сабуртало, а в окно, у которого стоял столик, во всю свою красу была видна в профиль гора Давида. Неспешно текла и их беседа, в основном о давнем и недавнем прошлом, и перед Ли постепенно раскрывалась вся ее жизнь, густо усеянная обломками кораблекрушений, а как все начиналось!
Вот маленькая светлая девочка важно движется по Верийскому кварталу. Ей никогда не хотелось бегать с босоногими девчонками и мальчишками. В мечтах она видела себя среди красивых и нарядных учениц заведения святой Нины, на приемах у наместника, на встречах великих князей и даже, страшно сказать, самого Государя Императора. А потом всех выпускниц этого основанного графом Воронцовым института ожидают руки и сердца лучших женихов Грузии. Дед Нины – отец тетушки Муси-Марии – в чинах был небольших, совсем не соответствующих праву видеть свою дочь в заведении святой Нины, но ее старание, за которым светились вера, надежда и мечта, было замечено: за нее поручились важные люди, и заветная дверь открылась перед нею.
Однажды на ее ангельский профиль, на ее белокурые волосы, столь необычные в южных краях, на ее крошечные ушки изумительной формы, которые она, в отличие от своих подруг, открывала, а не прятала под прической, на ее соболиные брови и открытые голубые глаза обратил внимание поэт и великий князь Константин, и кое-кто говорил, что одно из лирических стихотворений, подписанное К. Р., было навеяно ее образом.
Стремление к внешнему блеску не отвлекало ее от напряженных занятий – ей хотелось быть первой везде, чтобы своими личными качествами, а не положением отца завоевать высший свет. И в этом Судьба была милостива к ней; ей все давалось легко, и уже после первого года своего пребывания в заведении святой Нины она говорила по-французски лучше грузинских княжон, которых учили этому языку чуть ли не с младенческого возраста.
Тем, к чему всеми силами своей души и всей своей волей стремилась юная Мария в Тифлисе, в этом кавказском Париже, Люба Белозерская, которая была старше ее на три года, владела по праву рождения. Когда пришел положенный срок, ее отдали учиться в Питер в Демидовскую гимназию, где уже знали ее старшую сестру. Конечно, по положению в обществе ей был доступен и Смольный институт, но дети в ее семье были, в определенной степени, воспитаны в демократических традициях, придворные устремления в ней не поощрялись, отчасти потому, что род Белозерских был одним из древнейших в России. Отсутствие каких-либо специфических целей и особых притязаний приносило свободу и раскрепощение, и ее дарования, щедро отпущенные ей Природой, проявились в юные годы; она свободно говорила на нескольких языках, хорошо пела, рисовала, не была обойдена и литературными способностями. Кроме гимназии, она еще закончила частную балетную школу, и когда годы учения остались позади, ее с распростертыми объятиями приняла в свои ряды петербургская литературно-артистическая богема. Следует отметить, что общим у петербургской и, вообще, русской богемы серебряного века с богемой французской или итальянской был лишь стиль жизни и взаимоотношений, бедность же и нищета никогда не относились к ее обязательным атрибутам, и избрать для своих встреч, или, как теперь говорят, тусовок роскошный «Самарканд» в этой среде никогда не считалось зазорным. Но эти золотые годы Любы были недолги: вскоре началась война, хоть и не сразу, но многое изменившая в жизни столицы. Повинуясь общему порыву, Люба, будучи здоровой и физически крепкой девушкой, подалась в сестры милосердия, что отвечало и ее нравственным устоям – помощь людям и вообще всему живому, нуждавшемуся в сострадании, она до последних дней считала своим святым долгом.
II
Смута, охватившая империю, разрушила мир, в котором жила Люба в Петербурге и в который стремилась Мария в Тифлисе, но их путь через это лихолетье был разным.
Люба покидает Петербург и почти два года проводит в странствиях по югу империи, там, где многие ее друзья, надев офицерские шинели и пытаясь вернуть свой Серебряный век, стали участниками белого движения. Волна этого движения несет ее через Киев, где они с Булгаковым, еще не зная друг о друге, провели несколько одних и тех же месяцев, и далее в Одессу, а оттуда в Константинополь. Эту часть ее пути потом воссоздал по ее рассказам в «Беге» Булгаков.
А после Константинополя был и Париж, и Берлин. Эта «малая кругосветка» Любы завершилась возвращением вместе с Алексеем Толстым в 1923 году в Россию, где ее городом до последних дней стала Москва. Ее мир, вскормивший и вырастивший ее, остался в Париже и других городах Западной Европы. Она не была им отринута, но свое место в его новой жизни, жизни в рассеянии, она не нашла. И теперь ей нужно было начинать все с начала.
Встреча с Булгаковым была по отношению к ней милостью Судьбы, ибо она внесла в ее существование и смысл и цель. Она по своему характеру и предназначению была вечной «помощницей», но не «душечкой», болтающейся по житейскому морю под действием чужих воль, а помощницей, активно и неназойливо управляющей тем, кому она помогает. Булгаков именно в такой помощи в те годы нуждался, и первые несколько лет из восьми прожитых ими вместе были счастливыми. В эти годы Булгакову сопутствовала удача: его печатали, ему открылся Художественный театр. «Дни Турбиных» сделали его знаменитым.
Многое из написанного в годы их совместной жизни Булгаков посвятил Любе, и это не только посвящение любимой женщине, но и, именно, незаменимой помощнице. С ней он обсуждал свои новые планы, а в работе над пьесой о Мольере и его жизнеописанием он бы просто без нее не мог обойтись, поскольку иностранных языков не знал. Значительную часть его рукописного архива занимают бумаги, написанные рукой Любы. Она же была Маргаритой в первой редакции знаменитого романа.
Их дом в конце 20-х стал одним из центров уже новой «советской» литературно-театральной богемы, и двери его были постоянно открыты для всех. У милосердной Любы находили тепло и ласку все, кто в них нуждается: и люди, и собаки, и кошки. И в этом потоке всего живого, привлеченного ее теплом, вместе с бездомными собаками и кошками попали два человека: Сергей Ермолинский и Елена Ниренберг. Первый принял ее доброту за доступность, и когда Люба объяснила ему его ошибку, затаил на нее злобу за попрание своего «мужского достоинства». «Рассчитался» он лет через сорок, оболгав ее в своих «воспоминаниях». В этих записках он представил себя ближайшим другом Булгакова и в подтверждение этой своей исключительной роли в жизни Мастера демонстрировал его фотографию с проникновенной дарственной надписью, обращенной к «Сергею». Но потом выяснилось, что адресат этой надписи действительно был «Сергеем», но не был Ермолинским.
Вторая же незваная гостья, сперва став ее «подругой», позднее увела у Любы Булгакова.
В своих записках Ли очень приземленно описывает «победу» Елены Ниренберг (то, что в своих упоминаниях ее имени он использует ее девичью фамилию, объясняется тем, что Люба после развода осталась Булгаковой, и, таким образом, при одновременном присутствии в рассказе Ли обеих этих дам возникла бы путаница, связанная с тем, что обе они – Булгаковы. Поэтому каждая из них выступает в его повествовании под своей первоначальной фамилией). Он утверждает, что этот шаг был сделан Булгаковым по расчету, так как к моменту получения им настоятельных предложений от Ниренберг материальное положение его и Белозерской резко ухудшилось – он был полностью лишен возможности печататься, а ее редакторские заработки не позволяли как прежде держать открытый дом, всегда переполненный гостями. Таким образом, они были на пороге кризиса, и приуроченный к нему их развод позволял, по мнению Булгакова, выйти с честью из создавшегося положения – с благовидной причиной закрытия их салона. Кроме того, как утверждает Ли, в Булгакове под блестящей оболочкой изысканного и тонкого литератора продолжал жить и развиваться элементарный по своим запросам провинциальный (в данном случае – киевский) обыватель, который был бы не прочь совместить в своей жизни блистание среди интеллектуальной элиты с чудачествами и экстравагантными выходками, придающими пряный аромат его славе, закрытую от мира уютную квартиру, теплую и заботливую жену, удобное кресло у большого письменного стола и обязательный абажур.
Люба могла дать ему только первое и только до тех пор, пока эта бурная жизнь подкреплялась достаточными заработками. Происходившая из зажиточной рижской еврейской семьи Елена, чья материальная обеспеченность не зависела от заработков, предлагала второе. Дотянув до того момента, когда иссякли и Любины заработки: ее как жену «классового врага на литературном фронте» также лишили работы, – Булгаков выбирает абажур. Конечно, версия Ли находилась в весьма серьезном противоречии с мифом о «непреодолимом влечении» двух сердец, о полной тождественности литературных Мастера и Маргариты и живых Булгакова и Елены Ниренберг и прочими сладкими сказками. По рассказам Ли, даже Люба Белозерская, когда он огласил ей свой приговор давно свершившимся событиям, сказала, что «этого не может быть», «он ушел, потому что полюбил». Но потом открылись некоторые секреты, поколебавшие ее веру в то, что «Мака не такой». Первым было извлечение из небытия пьесы «Батум», с которой «не такой Мака» хотел подъехать – в «лучших» традициях безнадежного циника Алешки Толстого – к «Гению всех времен и народов» и стать Мастером не только по шкале Воланда, но и по оценкам Лаврентия Палыча. Так получилось, что известие о существовании «Батума» Любе принес Ли, и эта новость ее так шокировала, что пришлось прибегнуть к лекарствам.
– Это все она, – говорила Люба. – С ее аппетитами никаких денег не хватало! Да и первой дамой советской литературы ей не терпелось стать.
Это была единственная резкая фраза Любы по адресу Елены, которую Ли довелось от нее услышать.
Вторым открывшимся ей секретом было последнее письмо Булгакова Сталину и правительству. Она, конечно, знала об этих хлопотах Булгакова. Более того, она слушала на второй трубке телефонный разговор Сталина с Булгаковым и сделала его полную запись, опубликованную впоследствии Еленой, но точный текст этого – одного из нескольких – прошений Булгакова не был ей известен. А в том письме, написанном в тот момент, когда его решение об уходе к Елене было вроде бы окончательным, он просит разрешить ему выезд за рубеж с женой… Любовью Евгеньевной Булгаковой. Логика этого прошения столь же обывательски элементарна, как мечты об абажуре: если ехать в Париж, то, конечно, с Любой (как это было у них давно уговорено на сей случай). С Любой, говорящей на французском как на родном, да еще и знающей английский и немецкий. С такой помощницей, к тому же абсолютно «своей» в эмигрантской сфере, он надеялся сразу утвердиться на Западе и влиться в парижскую жизнь. А что бы он там делал с Еленой и с ее любовью!
Париж, однако, остается в мечтах, и положенное свершилось. Любе (в который раз!) пришлось начинать новую жизнь. В ней, в этой новой жизни, она уже не связывает себя семьей или подобием семьи. Можно было бы сказать, что она коллекционирует известных и знаменитых знакомых, если бы не тот факт, что многие из них сами искали знакомства с нею. Ее предвоенные годы были связаны с работой в редакции серии «Жизнь замечательных людей», среди авторов и рецензентов которой тоже было немало замечательных людей из «раньшего времени» – Дживелегов, Святополк-Мирский и многие другие. Там и состоялось ее знакомство с дядюшкой, сразу включившим ее в свое женское секретарско-редакторско-корректорское окружение. Общение с дядюшкой помогло ей и пережить войну, во время которой он не раз «нанимал» ее на работу своим секретарем в лекционных поездках, и устроиться на постоянную работу в одно из издательств после войны. Но и потом их общение продолжалось: Люба являлась по первому зову и всегда была готова помочь библиографическими подборками, справками, либо просто прочитать рукопись и сказать свое мнение о ее достоинствах и недостатках. Именно тогда впервые пересеклись жизненные пути ее и Ли.
В тот первый период их встреч Ли ничего не знал о Булгакове. Вторую часть своей фамилии – «Булгакова», полученную в замужестве, как и первую историческую ее часть – «Белосельская», она в обиходе не употребляла. Для дядюшки имя Булгакова было пустым звуком, и, если он и видел в Художественном «Дни Турбиных», что весьма вероятно, так как он очень любил этот театр и был лично и довольно близко знаком с Качаловым, Москвиным и другими актерами, составившими его славу, то в этом спектакле его, хоть он и сам был киевлянином, наверняка интересовала больше игра актеров, чем личность и биография автора. Самые общие сведения о существовании Любы Ли имел до смерти тети Манечки в пятьдесят седьмом, и вот сейчас, двадцать лет спустя, ему предстояло возобновить знакомство уже не просто с одной из дядюшкиных симпатий, а с одной из жен повсеместно и посмертно прославленного Мастера. Но живая и подвижная женщина, которую невозможно было назвать старушкой, вышедшая ему навстречу на Пироговскую, чтобы избавить его от поисков квартиры, обратилась к нему так, будто и не было этих двадцати лет. А когда во время их первой беседы в полуоткрытое окно одна за другой впрыгнули две кошки московской дворовой породы, то все вообще стало на свои места.
III
Мария, как уже говорилось, была моложе Любы на три года, и незабываемый восемнадцатый год сделал ее, двадцатилетнюю, невестой без женихов. Путь, казавшийся беспредельно ясным, вдруг скрылся в тумане. Поскольку ее отец, хоть и малым чином, принадлежал к имперской колониальной администрации, его первым порывом было вывезти всю свою семью в родные края. Чтобы объехать неспокойные области империи (железной дороги на Север через Сухуми и Сочи тогда еще не было, и поезда шли через Баку и Дербент), летом восемнадцатого двинулись в Поти и там погрузились на какой-то пароходик, с трудом дотащившийся в Севастополь, а оттуда поездом по тогда еще белой части империи прибыли в Харьков.
Все свершившееся было для Муси таким ударом и такой трагедией, что все детали этого путешествия, а вернее – бегства из Тифлиса, полностью исчезли из ее памяти и стали известны Ли почти полтора десятилетия спустя, когда на его руках тихо угасала мать Нины – Вера, младшая сестра Муси. Ее память – память двенадцатилетней девочки, до того ни разу не покидавшей Тифлис, сохранила все, даже самые мимолетные впечатления вроде тревожно мяукающих, почти по-человечески плачущих кошек, бродивших по их опустевшей квартире в Вери, когда все вещи были уже сложены, и, сидя на них, семья ждала извозчика – за ним отправился отец.