Текст книги "Чёт и нечёт"
Автор книги: Лео Яковлев
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 45 страниц)
В это время его гость вдруг прыгнул с места и помчался по другую сторону совещательного стола к директорскому креслу, быстро взгромоздился на него, и, болтая ножками, поскольку оно для него оказалось высоковатым, закричал: «Нет! Это я директор!»
Отловленных Яковлевым на харьковских улицах специалистов-евреев Мышков, такая была фамилия у его преемника, пока не тронул. Собрав свой актив, или, как он выражался, «штаб», куда входили партком, местком и прочие «шмаркомы», а также несколько прежде очень тихих личностей, он сказал: «Ну, а эти, – и он нарисовал пальцем на собственной морде горбатый нос, – даже хорошо, что они все тут вместе, никто из них никуда не денется, когда за ними придут!»
Многозначительность этой фразы для «актива» не осталась незамеченной – стоял февраль 1953 года, и, казалось, даже сам Иосиф Виссарионович на портрете над Мышковым улыбнулся в свои пушистые усы.
Однако, как мы знаем из истории и из первой части этого романа, кто-то внес коррективы в ход событий, и те, о ком говорил «товарищ» Мышков, действительно никуда не ушли. Ушел сам Мышков, и на его место пришел уже не старый кавалерист из Первой конной, а известный в этой отрасли специалист-технолог, очень интеллигентный и очень порядочный красивый человек с красивым именем: Евгений Сергеевич.
Годы же краткого директорства Мышкова и последовавшие за ними были так насыщены внешними событиями: разоблачением культа личности Сталина, восстаниями в зоне советской оккупации Германии, в Венгрии, Новочеркасске, Караганде и Темиртау, отстранением от власти Молотова, Маленкова, Кагановича и примкнувшего к ним Шепилова, всенародным осуждением Пастернака и неизвестного «массам» «Доктора Живаго», происками израильской военщины, строительством Асуанской плотины, появлением арабских героев Советского Союза, награжденных авансом за обещанное ими уничтожение Израиля и истребление евреев на ближневосточном пятачке, «днем арабизма», «не хлебом единым» и проч., и проч., и проч., что когда Ли появился в сих «солидных» стенах харьковского «небоскреба», именуемого Госпромом, вокруг фамилий и личностей Яковлева, Мышкова и других местных деятелей совсем недавнего прошлого возникали и роились легенды и анекдоты. Так «старики» отдела, в коем оказался Ли, любили вспоминать, как директор Яковлев «лично» поручил им разработать «кумпол». Оказалось, что Яковлев, которому надоедало сидеть в кабинете за пустым столом, почти каждый день, если позволяла погода, шел на весьма продолжительную прогулку в Университетский сад. А в этом саду размещалась университетская обсерватория, находившаяся в распоряжении другого харьковского пламенного революционера – действительного члена Академии наук Украины Барабашова. Попытки его разглядеть, что творится на Марсе, сильно осложняла прохудившаяся кровля. Большевистский напор Барабашова местные власти не выдержали, и один из городских монтажных трестов получил «указание» реставрировать дырявую крышу. Чтобы оттянуть или даже попытаться избавиться от бесплатной работы, изнасилованный трест стал требовать у Барабашова проект, и однажды, отдыхая от очередного совещания в том же Университетском саду, академик встретил своего революционного соратника и поделился своими печалями по поводу отсутствия у него проекта купола. Как человек мудрый и осмотрительный, Яковлев, выслушав эти сетования, сразу ничего не обещал, но, вернувшись к себе, вызвал начальника соответствующего отдела и сказал ему, что Барабашову нужно сделать новый «кумпол». Задание было принято и выполнено с энтузиазмом. Всем очень хотелось, чтобы яковлевский термин попал и в штампы и надписи, но начальник, сам же подавший эту идею, впоследствии от нее отказался, и термин сохранился лишь в устных преданиях.
Другой популярный рассказ относился уже к мышковскому периоду. Как-то перед Мышковым «старые кадры» отстаивали двух своих коллег, приговоренных к понижению в должности. Интенсивность восхваления обиженных постоянно повышалась. Ходатаи были так увлечены описаниями их природных проектных дарований и заслуг перед «партией и правительством», что не заметили, как Мышков постепенно багровел и, наконец, неожиданно для них взорвался:
– Что вы мне мозги засираете?! «Проэктанты, проэктанты»! – передразнил он одного из них. – Да я за месяц любого зайца научу проектировать: дам ему карандаш в зубы, и станет он у меня лучшим «проэктантом».
– Ежели его бить, конечно, – уже успокаиваясь, добавил он, обнаруживая свое знакомство с поздней русской классикой.
От своих намеченных жертв он, тем не менее, отстал, а те по гроб жизни ласково именовались обученными зайцами.
III
Лишь одну достопримечательность этой почтенной проектной фирмы Ли удалось видеть, как говорят, живьем. Речь идет о Толе Завьялове. Вести об этом чуде в жизни Ли опережали явление стоящей за ним личности. Еще в последние школьные холодногорские годы с соседней, еще более дремучей, чем Холодная Гора, окраины – Лысой Горы, – окраины дружественной, шпана которой, в отличие от новоселовской, никогда не враждовала с Холодной горой, через вездесущих мальчишек постоянно доходили рассказы о баснословных похождениях Толи-дурачка, «сына профессора», время от времени настойчиво предлагавшего свою любовь подросткам.
Одно из таких приключений Ли знал во всех подробностях. Дело было посреди жаркого харьковского лета на городских окраинах, куда не доходил даже слабый отзвук героической борьбы с космополитами и сионистами и где никто не знал о том, что Михоэлс уже убит в результате одиннадцатого сталинского удара – уникальной боевой операции с участием в качестве давящего инструмента мощного «студебеккера», выпрошенного тем же Михоэлсом в Соединенных Штатах для сражающейся Красной Армии, – операции, разработанной лично «генералиссимусом» и «вождем народов», тряхнувшим на закате жизни своим практическим опытом бандита-экспроприатора и одновременно полицейского осведомителя-провокатора и наградившим своих соратников – исполнителей-убийц – «орденами Великой Отечественной войны I степени», подчеркивая тем самым судьбоносное для возглавляемой им российской национал-большевистской империи значение этого бессмертного подвига.
Но не только этого не знали на харьковских окраинах, – там не знали даже, кто такой Михоэлс и был ли он когда-нибудь вообще. Поэтому юные орлы, в чьем поле зрения находился Толя-дурачок, не отвлекаясь на громкие политические события в стране и мире, разработали и реализовали свою тончайшую операцию, не уступавшую по своему интеллектуальному уровню высшим практическим достижениям сталинского гения. Суть ее состояла в следующем: совет лысогорских «пионеров» решил поставить Толю в известность, что один из них, с особенно аппетитной попочкой, наконец решил испить чашу Толиной любви. Но, будучи стеснительным маминым мальчиком, он выставляет целый ряд обязательных условий. В частности, он боится, что кто-нибудь его увидит «в процессе», и потому предлагает, чтобы в малолюдном месте в тонком заборе было высверлено отверстие необходимого диаметра, куда Толя просунет член, а его любовник, незаметно спустив трусы с вожделенной части тела, вроде бы просто прислонится к забору, и дело пойдет. Толя, естественно, согласился.
Когда дырка в заборе была готова, и приготовившийся к наслаждению Толя выполнил все условия, на его член была надета какая-то гигантская прищепка с мощной пружиной, предотвратившая отток крови и опадание возбужденного органа. Прищепка эта нашлась у кого-то из мальчишек в сарае, где она валялась со времен немецкой оккупации. Немцы же, вероятно, использовали такие изделия, развешивая для просушки орудийные чехлы.
Толя взвыл зверем, и на его счастье неподалеку проходила могучая бабушка Матрена Викторовна. Подойдя к забору, из-за которого торчала орущая физиономия, бабушка не сразу заметила член с прищепкой и стала допытываться у Толи, чего он визжит, прижавшись к забору с другой стороны. Он же криками и глазами пытался объяснить, что произошло. Наконец, для нее прояснились все детали этой необычной картины, и она, осенив себя и обжатый прищепкой Толин член крестными знамениями, освободила беднягу.
И вот теперь лысогорский «Толя-дурачок» предстал перед Ли в качестве коллеги – «проэктанта», как любили называть свою профессию сотрудники этой конторы. Легенды, окружавшие его образ в ее стенах, несколько не вязались с реноме уличного психа. Конечно, странностей было немало – от использования брючного кармана для салатов и винегрета до универсальной посуды в виде консервной банки из американских продовольственных солдатских пайков военного времени, в которую наливались и суп, и чай, и компот, и загружалось неопределенное «второе». Эта знаменитая банка сопровождала Толю и в редких командировках, в связи с чем в конторе бытовал такой рассказ: двое Толиных находчивых спутников-сослуживцев, чтобы он не смущал приличное вагонное общество, сказали ему, что билет для него достать не удалось, и он поэтому едет зайцем, а чтобы его не арестовали, ему придется залечь под нижней полкой (тогда багажных ящиков еще не было или в том вагоне их не оказалось). Толя спорить не стал и расположился под полкой, время от времени выдвигая оттуда свою банку для получения очередной порции еды.
Вблизи Ли увидел Толю уже тогда, когда ему пришлось согласовывать с ним в качестве представителя «смежной» специальности («смежника») какие-то чертежи. Разговаривая, Толя смотрел куда-то в сторону, и вообще, поймать и удержать его взгляд более чем на мгновение было невозможно. Ли, однако, был поражен тем, что этот «избегающий» взгляд молниеносно проникал в сущность любого чертежа, отыскивая недостатки, после чего следовали краткие, почти без пояснений, рассчитанные на адекватный уровень понимания, грамотные, а иногда и единственно возможные рекомендации по улучшению проекта.
В дальнейшем их общение было крайне редким и за рамки «взаимных согласований» не выходило. Но однажды Ли, направляясь проведать Исану, отклонился от привычных прямых путей и заглянул по какому-то делу на Лысую гору. На подъеме он нагнал медленно передвигавшегося Толю (его знаменитый велосипед, вероятно, тогда ремонтировался, а не менее знаменитый горбатенький доисторический «москвич», работавший в основном на Толиной умственной энергии, был еще в проекте). Обгонять его было неудобно, и Ли пошел рядом, пытаясь разговорить своего случайного попутчика.
У своего дома Толя предложил Ли заглянуть в его апартаменты. В дальней ретроспективе сквозь полуразрушенную мебель, заполнявшую комнату, и при хорошем воображении можно было действительно увидеть интерьер и обстановку скромной провинциальной профессорской квартиры «серебряного века» с почтовым адресом, заканчивавшимся (после названия улицы) словами: «в собственном доме». Украшением же комнаты был небольшой темный кабинетный рояль с приоткрытой крышкой. Когда Ли подошел к этому почтенному инструменту, из-под крышки с испуганным криком вылетели две хохлатки и, опустившись на пол, помчались к открытой двери. За ними кинулся кот, но на пороге лениво потянулся и вернулся в комнату.
– Я тут им насесты устроил, – сказал Толя, показывая на рояль.
Потом он задумчиво провел рукой по клавишам, поперебирал их, и вдруг растревоженные его пальцами расстроенные струны запели «Серенаду» Шуберта, и эта Песнь Космоса заполнила весь объем неуютной комнаты, превратив деревянный лом, порванные обивки, искореженные тома старых книг, треснувшие вазы, знавшие лучшие времена, и прочие обломки былого в руины бытия, сохранившие отблеск почти бесследно исчезнувших Тщеславия, Нежности, Веры, Надежды, Любви… И тут Толя повернул свою чуть склоненную над роялем голову в сторону окна, где стоял Ли, и тот впервые увидел его неподвижные, неубегающие глаза – глаза Страдания. Ли почувствовал себя глядящим в бездну – бездну Печали, поселившейся в этих глазах навсегда. «Невыразимая Печаль открыла два огромных глаза», – вспомнил Ли. И при этом у Ли возникло ясное ощущение того, что обращенный к нему взгляд Толи, смешного Толи-дурачка, на которого любой, даже десятилетний лысогорский мальчишка смотрел не иначе, как с чувством превосходства человека, видевшего мир «правильно» и «как надо», проникает через границу его, Ли, тайного мира. «Неужели он должен был стать одним из нас?» – подумал Ли. Как бы отвечая на эти его мысли, Толя, прислушиваясь к затихающему звуку космического Послания, переданного людям другим безумцем, тихо спросил:
– Ты все понял?
– Да! – кратко ответил Ли.
После этого случая их личные отношения опять опустились до уровня «взаимных согласований». Воспоминание же об их случайной встрече за гранью реального мира осталось в душе Ли навсегда, и на его ясность и свежесть не повлиял уход Ли из той солидной конторы, а трагическая гибель Толи под колесами невесть откуда взявшегося «студебеккера», раздавившего ему грудь и сердце, – катастрофа, о которой Ли узнал с большим опозданием, – вернула его к раздумьям об источнике Страдания и Печали, живших в каком-то безысходном мире за стенами, окнами и дверями комнаты с расстроенным роялем, где смеялся музыки голубоглазый хмель. Ли думал о том, что его ответ на вопрос, все ли он понял, был искренним и точным: он все понял, но долгое время не мог выразить в слове это неуловимое понимание. Потом Слово было найдено, и этим словом было «Тело»: созданный «по образу и подобию» таких, как Ли и Рахма, Толя, в отличие от них, был рабом тела, и это сделало его пасынком Хранителей их Судеб, пасынком, понимающим свою отверженность.
Много лет спустя Ли случайно встретил точное описание поставленного им Толе диагноза бесконечной пытки:
Не изменилось ничто.
Кроме течения рек,
Кроме лесов, побережий, ледников и пустынь.
Мечется в этих ландшафтах душа-одиночка,
Теряется, возвращается, мается, исчезает.
Неуловимая, сама для себя чужая,
Вряд ли она уверена в собственном существованье,
Тело же есть, есть, есть, есть,
И некуда деться.
Это было потом, а тогда, вскоре после визита к Толе, ему самому очередной раз предстояло испытать силу и жар соблазна, таившиеся во временном пристанище его души.
Итак, Ли покинул свою «солидную фирму». Когда его, спустя годы и годы, потом спрашивали, почему он это сделал – «там ведь такая школа!», он скромно отвечал: «Там было слишком много евреев!»
Все воспринимали это как шутку и весело смеялись, но Ли не шутил. Дело в том, что евреи вносили в любое дело дух соревновательности, жизнь превращалась в какой-то сплошной конкурс, все и всё они старались сделать быстрее и лучше и обязательно рассказать, как глубоко всё ими понято и как хитро все выполнено, а Ли этого не любил. Свои взаимоотношения с работой он считал глубоко интимными и хотел оставлять за собой право решать, что сделать раньше, что позже, и какой путь избрать, лишь бы был результат. Здесь же, из-за перенасыщенности старых стен яркими индивидуальностями, ни о какой такой самостоятельности он не мог и мечтать. И только поэтому он, с искренней благодарностью за школу и науку, покинул эту контору.
Вспоминая потом все эти свои ощущения, Ли приходил к выводу, что его взгляды и чувства мало чем, вероятно, отличались от взглядов и чувств покойного Садикова, считавшего евреев «слишком быстрыми», а все различие между их воззрениями состояло лишь в рецептах, как избежать воздействия этой раздражающей «быстроты»: Садиков считал, что евреев в науку нужно «не пущать», а Ли полагал, что у каждого, кому не нравится та или иная ситуация, всегда есть право и возможность от нее устраниться или не участвовать, как он сам и сделал. Такая вот мелочь.
IV
Другая контора, в которой Ли провел последние полтора года своего периода исканий, была полной противоположностью первой. Это, собственно говоря, было не проектное учреждение, а научно-исследовательской институт с не очень большим проектным отделом. Ничего нового этот отдел во времена Ли не проектировал, и его главной задачей было обслуживать мелкими конструкторскими разработками два-три старых-престарых завода, некогда отобранных «революционным пролетариатом» у фирмы «Сольвег».
Первоначальные проекты этих заводов в полном объеме не сохранились, и для каждой такой разработки нужно было выезжать на тот или иной объект и зарисовывать все, как оно выглядело в действительности.
Эта деятельность оказалась Ли более по душе, и он с удовольствием время от времени выезжал в Донбасс. Правда, через несколько месяцев работы в этой тихой обители он почувствовал какое-то томление. Суть его он понял не сразу, но один мотив – ограниченность жизненного пространства – сразу зазвучал в его душе. Он приложил немало усилий, чтобы попытаться как-то раздвинуть свой горизонт, сделать хотя бы шаг в сторону от неизбежной для него оси «Харьков – Донбасс», и его хлопоты были вознаграждены: ему удалось доказать начальству, что очередная порученная ему работа задевает уже выполненный и недавно реализованный проект одного из одесских проектных институтов, и потому требуется согласование. Командировочных расходов в этой фирме никто не считал, и он был направлен в Одессу.
В эту поездку он взял с собой Нину: ему хотелось показать ей город своих предков. Стояла ранняя весна, и в Одессе она, естественно, ощущалась сильное, чем в Харькове. С вокзала по Пушкинской они приехали к городской думе, и Ли, оставив Нину с чемоданом любоваться морем с бульвара, зашел в первую попавшуюся гостиницу. Ею оказалась бывшая «Лондонская», или просто «Лондон». До «сезона» было еще далеко, номера в этой гостинице, предназначавшейся для иностранцев, были дорогими, и Ли устроился в ней, даже не применяя своих способов воздействия. Нина была в восторге.
– Тут как в «Ореанде»! – повторяла она, заглядывая во все закутки номера.
– Лучше, – сказал Ли и раздвинул тяжелые портьеры, а там за окном, за еще голыми, чуть-чуть зеленеющими деревьями бульвара сиял своей яркой синевой в лучах полуденного Солнца Одесский залив. – Видишь, а в «Ореанде» мы из окна любовались вершиной Ай-Петри! Что, впрочем, тоже неплохо.
И потекли их одесские дни.
Утром Ли на несколько часов уходил в проектную контору, расположенную неподалеку – почти на углу Дерибасовской и Екатерининской, а Нина отсыпалась от харьковский суеты, наслаждалась удобствами, которых у них в Харькове тогда еще не было, любовалась морем, и любование это могло у нее длиться часами.
Иногда она отваживалась на самостоятельные путешествия по центральной части города, приносившие ей массу впечатлений. У нее была острая бытовая память, сохранявшая все детали и интонации пережитого и подслушанного ненароком, но до их поездки в Одессу Ли казалось, что с чувством юмора дела у нее обстоят значительно хуже, и он сильно опасался ее индивидуальных контактов с одесситами. Слушая ее рассказы о дневных похождениях, как всегда, очень подробные, Ли сразу понял, что ошибался. Нина весьма серьезно рассказывала, как в одну из своих вылазок она несколько далековато ушла от Соборной площади по Преображенской и, испугавшись, решила вернуться назад трамваем. Там она оказалась рядом с толстой бабулькой, возвращавшейся с Привоза. Кроме двух полных и тяжелых сумок, в ее руках был петух со связанными лапами, крайне недовольный тем, что его держали вниз головой. Пристроив сумки где-то у себя под ногами, петуха она положила Нине на колени, а когда тот похлопал крыльями, устраиваясь поудобнее уже в более терпимом для него горизонтальном направлении, ласково сказала птице:
– Лежи, лежи, мне тоже плохо!
Потом Нина слово в слово передала услышанный ею диалог креветочницы и покупателя на углу Херсонской:
– Мамочка, вы мине можете дать приличный рак!?
– Босяк, чем это тебе не приличный рак, – отвечала торговка, подняв рака за огромную клешню и размахивая им перед лицом парня.
– Ну тогда я уже возьму ра’чки, – решил тот.
– Бери, бери! У тебя, наверное, давно аппендицита не было, – обиделась за своего рака торговка, забыв в запале спора, что «ра’чки» – это тоже ее товар.
Когда Нина заканчивала свои рассказы, они уже входили к «Фанкони», чтобы перекусить, и попали на завершение беседы клиента, попросившего рюмку водки для поглощения стоя, «по-быстрому», и официантки, требовавшей, чтобы для этой процедуры тот присел за столик.
– Так что, мине уходить? – многозначительно спросил клиент.
Почувствовав в его голосе угрозу, официантка взорвалась:
– Иди, иди и унеси свою вонючую рожу. Мине на нее рвать хочется.
И сразу же после этих слов она с очаровательной улыбкой обернулась к Нине и Ли и с изысканной вежливостью провела их к свободному столику.
После кофепития «у Фанкони» они обычно продолжали свой путь по Екатерининской к Дерибасовской, и там начинались их бесконечные туры по центру Одессы с заходами и в магазины, и в музеи.
Поздно вечером, когда уже зажигались уличные фонари, они возвращались в гостиницу. Ли всегда старался вернуться по Надеждинской через Сабанеев мостик, чтобы последний раз полюбоваться совершенством архитектурных линий. Потом они отдыхали, а после одиннадцати вечера спускались в гостиничный ресторан, слывший, как и в те времена, когда Одесса была населена Кранцами, лучшим в городе. Для входа с улицы он уже в это время был закрыт, но постояльцев еще пускали, и Ли с Ниной в полупустом зале ужинали всякой изысканной снедью, запивая ее болгарским «Рислингом» и слушая великолепный оркестр, игравший от скуки «для себя» и по заказам веселых подавальщиц, ужинавших тут же «за счет заведения» и набиравшихся сил перед летней страдой.
В один из таких вечеров за уютным ресторанным столиком Нина сказала:
– Ты знаешь, я мечтаю, когда мы состаримся, поселиться в Одессе и дожить здесь в этой красоте отведенные нам Богом дни.
У Ли дрогнуло сердце: свою мечту Нина высказала теми же словами, которые более тридцати лет назад, как рассказывала Исана, произнес Лео, когда они покидали Одессу и, как оказалось, навсегда. Как бы в ответ Нине Одесса решила показать им, что она не всегда бывает гостеприимной: утром, когда они проснулись довольно поздно, потому что Ли свои дела уже закончил, их поразил какой-то светло-кремовый туман за окном. И море, и небо потеряли свой естественный цвет, а диск Солнца неярко светился через этот странный туман. Оказалось, что в Одессу в результате «героического освоения целинных земель» пришла «пыльная буря», и до самого их отъезда все в городе непрерывно покрывалось серой пылью от поднятого ветром высоко в небо целинного чернозема.
Ну а в их последнюю ночь в Одессе, когда они, как всегда, поднялись в номер из ресторана во втором часу ночи и, наскоро выкупавшись, улеглись спать, раздался страшный крик: «Пожар!». Им пришлось одеться и наблюдать, как бравые брандмейстеры разворачивали шланги в гостиничных коридорах. Горел чердак как раз над ними, и номер третьего этажа выгорел, а в их номере на потолке появилось черное пятно и сильно запахло гарью. Администратор переселил их в удаленный от места пожара номер, показавшийся им не таким уютным. Все это затянулось часов до четырех утра, и они, отдохнув часа три и решив доспать в поезде, отправились доживать свой последний в этот приезд одесский день. Все эти неприятности, однако, не повлияли на неожиданно вспыхнувшую любовь Нины к Одессе, и она с радостью ждала встреч с этим городом, еще не раз появлявшимся в их жизни, и была верна своей мечте о нем до конца своих дней.
V
Через два-три месяца после их путешествия в Одессу Ли в разгар лета уехал на два дня в Славянск. Ему понравился этот небольшой, нешумный провинциальный городок, центр которого вместо трамвая пересекала внутригородская железная дорога, именуемая «веткой». Не зная, что Славянск с его окрестностями войдет в его жизнь на ближайшие лет десять-двенадцать, Ли с удовольствием осмотрел старинную курортную зону – соляные озера – и даже выкупался в одном из них, перемазавшись предварительно черной грязью, как до войны в Одессе на Куяльнике.
Однако в субботу, которую он считал последним днем своей командировки, собираясь вечером отбыть в Харьков, он узнал, что «согласовывающий» человек будет только в понедельник, и что ему придется провести здесь воскресенье, так как дорога туда и обратно заняла бы весь день.
В это время в заводской гостинице было еще трое человек из его института, приехавших на более продолжительные сроки, и, позавтракав, они все вместе отправились на базар. Там было скучно, но в базарном книжном магазинчике Ли купил томик Хлебникова в малой серии «Библиотеки поэта» и посчитал сверхзадачу этого ненужного дня исполненной. Но он ошибся: один из его коллег, увидев загружающийся тут же на базаре рейсовый автобус, предложил съездить в Святые Горы. По младости лет народ на решения был скор, и Ли решил составить им компанию, оставив Хлебникова себе на дорогу. Вскоре автобус уже ехал по харьковскому шоссе, а Ли, примостившись с Хлебниковым у окошка, посматривал за окно на желтые скошенные поля и перелески и повторял про себя дорогие ему строки:
В беспорядке диком теней,
Где, как морок старых дней,
Закружились, зазвенели
Стая легких времирей.
Все, написанное председателем земного шара, пронизывала родная и близкая Ли идея единения народов, и вскоре он так увлекся открывшимся перед ним миром, что не заметил, как автобус углубился в довольно густой хвойный лесок и остановился недалеко от реки. А когда Ли, неохотно закрыв книжку, последним покинул автобус и вышел на берег Северского Донца, у него перехватило дыхание от открывшейся перед ним красоты.
Мостки в это время чинили, и они, переправившись на другой берег на лодке, пошли на территорию монастыря, ставшего домом отдыха или санаторием. Все службы и сооружения были, естественно, переделаны, переоборудованы, а церковные помещения превращены, как это было принято в «советской стране», в какие-то склады. К счастью, меловая скала, изрезанная густой сетью монашеских ходов, не была оприходована народным хозяйством, и в штате санатория имелись люди, знавшие дорогу в этом лабиринте и за небольшую мзду игравшие роль экскурсоводов.
Ли довольно быстро разобрался в системе ходов, и когда их группа возвращалась на свет Божий, приотстал. Еще при осмотре его внимание привлек солнечный лучик, блеснувший, в конце одного из тупиковых тоннелей, и он сам прошел туда. Оказалось, что в торце этот ход расширялся, образуя своего рода келью. В одной из стен была узкая щель – это через нее проникал дневной свет и через нее же открывался совершенно волшебный вид на Успенский собор и другие монастырские здания, на поросшие кустарником меловые скалы, голубую полосу реки и пологий противоположный берег с большим золотым песчаным пляжем, окаймленным темно-зеленым лесом.
Ли надолго застыл у амбразуры. А потом присел на оставленный здесь отбитый кусок скалы, кем-то уже застеленный газеткой. Поскольку щель доходила почти до пола кельи, границы обзора у Ли почти не изменились, и он продолжал любоваться долиной Донца.
В созданной неведомым монахом келье было очень тихо – ни один внешний звук не проникал через амбразуру, – очень сухо и очень легко дышалось. Здесь хотелось посидеть и подумать. И Ли задумался так, что перестал замечать бег времени. Он проецировал свою жизнь с ее сегодняшними реалиями на десятилетия вперед. Все вроде бы получилось так, как он еще совсем недавно мечтал: самостоятельно делая одну работу за другой, ни с кем не соревнуясь и без всяких понуканий, в таком институте тихо и спокойно можно было доработать до пенсии или умереть, не дожив до нее, и никто бы не спохватился. Просто с какого-то момента эти работы и работки стал бы делать другой. «Но ты же этого хотел?» – спрашивал себя Ли и убеждался, что хотел он не совсем «этого». Во-первых, он хотел, чтобы его работа была более заметной и значительной, чтобы ареной его работы были не два старых заводика, а что-то, известное многим; во-вторых, он хотел, чтобы результаты его работы были известны более широкому кругу людей, чем начальник проектного отдела в институте и мастер-ремонтник на заводе. «Может быть, ты хочешь славы?» – спрашивал себя Ли и, подумав, отвечал себе, что слово «слава» здесь не совсем подходит. Он хочет большей значительности своей работы, хочет делать то, что заслуживает внимания многих людей. И Ли нарисовал себе свою картину будущего, в которой не хватало лишь одной детали – названия фирмы, где это будущее стало бы настоящим. Получалось, что ему в качестве новой ступени его жизни и работы нужен был институт, имеющий прямое отношение к одной из главных отраслей промышленности, и чтобы в этом институте каждый делал свое дело. И чтобы он, Ли, к такому делу был лично причастен и пользовался авторитетом в пределах своих знаний, профессиональных навыков и своей подготовленности. Вероятно, Хранители его Судьбы были где-то рядом, потому что он сразу почувствовал, что его заказ принят, и когда спустился вниз, вышел из лабиринта и, переправившись на другой берег Донца, нашел там на пляже своих спутников, удивленных его долгим отсутствием, ощутил, что смотрит на них как на бывших сотрудников. И в дальнейшем он не раз ловил себя на мысли и чувстве отчуждения от своей нынешней работы, хотя о его переходе куда-либо еще и речи не было.
Ну, а то «ненужное» воскресенье завершилось походом на «Римские каникулы», и сердце Ли растаяло в Добре, щедро излучаемом несравненной Одри. Общение с нею придало этому бесконечному воскресенью черты Праздника, и по совокупности впечатлений Ли отнес его впоследствии к золотым дням своей жизни.
После возвращения в Харьков к нему вплотную подступили заботы об отпуске: они с Ниной решили познакомить своего трехлетнего сына с морем.
После недолгих раздумий они выбрали Сочи, так как по поступающим отовсюду сведениям там, во-первых, было сытнее, чем в Ялте, и, во-вторых, поезд привозил их прямо к морю и продолжать путь на каком-нибудь другом транспорте не требовалось.
Укладывались тщательно и долго, поскольку все было в первый раз, и выехали поздним поездом. В Туапсе он пришел почти в двенадцать дня, и весь путь вдоль берега Нина с сыном простояли в коридоре вагона, глядя в море, а Ли время от времени заходил в их «личное» двухместное купе и смотрел на пробегающие мимо скалы. Так он более подробно разглядел ранее не замеченное им Лазаревское и, как некогда в Новом Афоне, почувствовал в этом месте, в обступающих городок холмах в глубокой речной долине, уходящей за крутые повороты, что-то свое, близкое и нужное ему, и подумал, что хорошо бы здесь когда-нибудь прожить неделю-другую.