![](/files/books/160/oblozhka-knigi-chet-i-nechet-69015.jpg)
Текст книги "Чёт и нечёт"
Автор книги: Лео Яковлев
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 42 (всего у книги 45 страниц)
Потом они медленно поднимались вверх по проспекту, где только для них приобрели былой облик и незабываемый кондитерский магазин, и блинная, где в пятидесятых еще можно было полакомиться гречневыми блинами с красной икрой.
Наверху они свернули к морю. Там начиналась их земля: в разные годы жизни на всем протяжении верхней набережной от Пушкинской библиотеки до площади перед театром их помнили каждая скамья и каждое дерево. На этих скамейках и за столиками в полукруглом зале ресторана в Приморской гостинице им было двадцать пять, тридцать, тридцать пять, сорок, пятьдесят, здесь в десятках обликов их сына – от трехлетнего капризули до красивого стройного юноши и, наконец, тридцатилетнего мужчины жила память об их собственной жизни.
– А помнишь?..
Верещагинский пляж они прошли быстро – его прилизанность раздражала – и поднялись в «свой» Курортный парк. День был жаркий, и они выкупались на по-прежнему «диком» пляже Светланы. Ли отметил про себя, что прошло ровно сорок лет и сорок дней с тех пор, как он впервые ступил на эту теплую влажную гальку, но к этим воспоминаниям он должен был прийти наедине, и поэтому он настроил их мысли и беседу на текущие заботы.
В вечерней электричке, идущей из Сочи в Сухуми, ставшая быстро уставать Нина, утомленная длинным и переполненным движением и впечатлениями днем, сразу же после Гагры заснула у него на плече. И Ли опять вернулся в прошлое, вспомнив, как он заснул на плече Нины, когда они лет тридцать назад покидали Ялту, и их автобус петлял по старой горной дороге.
VI
Памяти Зураба Беродзе
В Сухуми их друзья не сумели поселить Ли и Нину поблизости от сына и невестки. Не получилось у них и с гостиницей в центре города – сезон был в полном разгаре: северяне, для которых тогда еще не открылись Мальорка и Канарские острова, ловили последнее летнее тепло, и все и везде было занято. В результате Ли и Нина разместились в номере с туалетом и умывальником в гостевой части небольшого здания в старинном тенистом парке над широко разлившейся в приближении к морю шумной речкой Келасури, а сын с невесткой жили сразу же за Гумистой в нижней Эшере.
Впрочем, особых трудностей в общении у них не возникало: денег Ли прихватил с собой вдоволь, и проблем с транспортом у них не было.
Сухуми в последнее десятилетие был даже в большей степени их городом, чем Сочи, и так как общение с ним было практически непрерывным, щемящих воспоминаний у Ли не возникало. Но в этот приезд получилось так, что свой день они, в основном, проводили на северной окраине города, а на ночлег отправлялись в южное предместье, и Ли был поражен весьма ощутимым контрастом тех смутных отражений воздействия различных мест на его подсознание: вблизи Гумисты его охватывали какие-то неясные предчувствия, порождающие тревогу и беспокойство, а шум Келасури приносил успокоение.
Однако их образ жизни в течение этих длинных, но все-таки недолгих «чистых» пяти дней не давал Ли сосредоточиться на своих ощущениях. Было и традиционное застолье, были и традиционные совместные путешествия по экзотическим окрестностям, вроде Венецианского шоссе. Была и полуделовая поездка в Ткварчели, где Ли воочию убедился, что может сделать с прекрасным горным ущельем небольшая угольная электростанция за два-три десятка лет своей работы, если не обращать внимания на экологию, как это было принято в Империи Зла.
И все эти дни Ли думал о том, что он не может и не должен отсюда уехать, не побывав в «своем» Новом Афоне. Просить друзей организовать ему эту поездку ему было неудобно: они и так немало сил и времени потратили на него и его близких, но Случай, видимо, неслучайный, помог ему легко и просто решить эту проблему: в один из вечеров их вез из Эшеры в Келасури выехавший на своей «Волге» на вечерние заработки армянин. Когда они вышли, Ли вдруг вернулся к машине, и за минуту, чтобы Нина не услышала, о какой сумме шла речь, договорился об аренде этой машины с водителем на весь следующий день.
Утром, когда они позавтракали, машина уже их ждала, и, забрав своих в Эшере, они сразу же отправились в Афон. Там они договорились о времени обратного выезда, и армянин поехал «дорабатывать», а они пошли пешком по знакомым местам. В отличие от Сочи, здесь почти ничего не менялось, и это тешило душу, но не настолько, чтобы заглушить медленно растущие в ней слабые побеги тревоги.
Ли подумал, что эта тревога есть лишь отражение приближения смены времени года, ощущавшегося во всем вокруг, и надеялся, что там, в долине Псцырхи, где все вечно, душа его успокоится и приблизится к небу, но этого не произошло даже на пороге пещеры, где он много лет назад исполнил волю Хранителей его Судьбы. И тогда Ли окончательно убедился, что этому краю – его тайной стране – грозит беда.
На прощальном ужине Зураб рассказал, что получил приглашение перейти на работу в Кутаисский политехнический. Ли стал советовать ему непременно и как можно скорее принять это предложение, увидев в нем путь спасения своих друзей от будущей беды.
– Ну, а как же это? – спросил Зураб и обвел руками все вокруг. – Тут же столько вложено души, не говоря уже о силах и средствах.
– Ты и Мальвина родились и выросли близ Кутаиси. Человеку необходима возможность ездить по всему миру – это его естественное право, но жить он должен там, где родился, потому что он там и только там есть часть Природы. Людей, живущих не там, где родились, называют маргиналами, и они никогда не чувствуют всей полноты жизни. Неужели я должен все это объяснять имеретинцу, – вдруг рассердился Ли.
– Ну ты же знаешь, что мы проводим в моем селении все вместе не меньше трех месяцев в году, а сам я бываю там каждый месяц, – примирительно сказал Зураб и, поняв, что Ли сейчас скажет, что лучше, чтобы было наоборот – жить там, а три месяца проводить здесь, в Сухуми, перевел разговор на другую тему. Видимо вопрос этот давно уже мучил его и его домашних.
Когда поезд, увозящий Ли и Нину на север, застучал по мосту через Гумисту, Ли бросил прощальный взгляд на огни Сухуми и почувствовал, что видит он все это в последний раз. Но он все-таки не поверил этому предчувствию и отнес его на счет обычной грусти расставания, когда возраст и болезни напоминают о необратимости Времени.
VII
Вернувшись домой, Ли несколько недель интенсивно и с большой охотой работал над своими записками: вероятно, действовали импульсы, рожденные свиданием с уголками Кавказа, связанными с давним и недавним прошлым. Одна картина вызывала в памяти другую, и первое время работа продвигалась очень быстро. Но потом Ли вдруг стал отвлекаться на внешние и внутренние политические события.
Развитие этих событий убеждало его в том, что он был прав в своем скептическом отношении к объявленной «перестройке». Верховные перестройщики побоялись сделать главное: пока в их руках была власть, нанести удар по разветвленной сети принуждения и слежки, практически уже доведенной до реализации мрачных предчувствий Щедрина, ибо в стране к этому времени на каждые пять человек приходился один «шпион». Где-то наверху небольшая стайка демагогов, чтобы быть принятой в приличном обществе, что-то там фантазировала о свободах и достоинствах, о нравственности и человечности, а безликий «аппарат» делал свое дело: слал молодежь на убой в Афганистан, планомерно доводил до смерти Марченко, насильно кормил Сахарова, не выпуская его из Нижнего, вел «кадровую политику», следил за выполнением «политики партии в области образования», тащил и не пущал, организовывал тотальную слежку за «советским народом» и беззаветно сражался с «главным врагом всего советского – международным сионизмом», для чего был задействован антисионистский комитет из «известных евреев Советского Союза».
Совершенствовалась и внешняя сеть «агитации за социализм» – по-прежнему Империя Зла готовила террористов для более убедительного решения различных спорных вопросов, шли потоки оружия в те уголки земного шара, откуда пожар мог распространиться на остальной мир. В эти годы Ли получил новые подтверждения того, что формула Уоррена: «Мы будем делать Добро из Зла, потому что его больше не из чего делать» – вполне обратима, и в мире нашел широкое распространение способ изготовления Зла из Добра: носители Зла в своей практике широко использовали священные завоевания Добра – такие, как презумпция невиновности, право на защиту, право на политическое убежище, свободу прессы и многое другое, заставляя эти великие достижения людей служить Злу.
В том, что маразм не слабел, а наоборот, по-прежнему крепчал, Ли убедился и на собственном опыте. Примерно в восемьдесят восьмом он был по какому-то случаю в Москве, когда туда прибыла группа специалистов из американской фирмы «Бехтел» для обсуждения планов возможного сотрудничества. Поскольку речь должна была идти об объекте и о проблеме, которыми Ли непосредственно занимался, центральный институт включил его в группу для переговоров. Уже к концу первого дня встречи, происходившей в соответствующем отделе министерства, министерская вонючка-надзирательница зацепила Ли и, обменявшись с ним двумя-тремя фразами, поняла, что он не «прошел специальной подготовки для встреч с иностранными представителями». С такими же «представителями» из туманного Альбиона в этом же министерском здании Ли беспрепятственно и без всякой «подготовки» встречался, а потом пил водку без надзора «органов» еще в семидесятые годы, когда шпионское ведомство возглавлялось самим Андроповым, и потому он даже не знал об этих «ограничениях». А теперь, несмотря на «перестройку», он был отозван и заменен специально присланным из Харькова «специально подготовленным» человеком, правда, мало что смыслящим в том, что составляло предмет переговоров.
Во внешнем мире Ли также видел признаки наступления Зла. Утвердилась «успокоительная» диктатура в Польше, стреляли без разбора по перебежчикам из одной Германии в другую. Призрак коммунизма после памятного щелчка по носу в Чили готовился, наконец, сделать свой «принципиальный» шаг в западном полушарии, ступить с «острова свободы» на американский континент. Первой континентальной жертвой этого «призрака» должна была стать маленькая страна – Никарагуа, куда без конца накачивалось оружие и прибывали многочисленные «волонтеры свободы» и «военные советники».
Из Москвы все через те же Чехословакию и «демократическую» Германию продолжал экспортироваться терроризм, и во всем мировом кровавом людоедстве, где бы он ни обнаруживался – в Ольстере или в самолетах европейских компаний, у синагог или просто в людных местах, где гибли десятки и сотни невинных людей, виднелась грязная лапа Империи Зла.
Это паскудство творилось, естественно, под многоголосый одобрительный хор самой правдивой в мире «советской» и «народно-демократической» прессы.
Сопоставляя все эти процессы, Ли все чаще приходил к выводу о том, что двадцатый век ничему не научил человечество и что ему не суждено дожить до поворота к Разуму, до торжества идеи единения людей Земли. Этот грустный вывод наводил его на размышления об обреченности его планеты, тем более что признаки такой обреченности непрерывно множились. А неизбежным итогом таких размышлений были мысли о бесполезности жизни, о бесцельности дальнейшего существования. Естественно, ни о каком самовольном уходе он и не думал – сознание абсолютной ценности и неприкосновенности жизни было у него врожденным. Речь шла лишь о том, что эта его внутренне насыщенная многомерная жизнь вот-вот станет разновидностью растительного бытия, станет элементарным ожиданием Смерти – уделом всего живого.
«У Них ничего не вышло, – думал Ли. – Они пытались победить энтропию и создать вечное, не зависящее от сроков жизни Галактики хранилище Информации из непрерывно сменяющих друг друга поколений живых систем, извлекающих из окружающего мира отрицательную энтропию, а произвели скопище недоумков и тщеславных паскудников, мечтающих придать вселенские масштабы своим омерзительным мелочным склокам».
Как это часто бывало и прежде, он в трудные минуты опять обратился к Хайяму. Теперь его внимание привлекли четверостишия, которые он когда-то не замечал. Сейчас они стали ему ясны, и он понял, что всю свою жизнь он шел по тропе Хайяма.
Нам жизнь навязана; ее водоворот
Ошеломляет нас, но миг один – и вот
Уже пора уйти, не зная цели жизни.
Приход бессмысленный, бессмысленный уход.
Ли стал более тщательно прослеживать земной Путь Хайяма, и многие причудливые изгибы этого Пути напоминали ему события и вехи его собственной жизни. Он отвлекся от своих записок и принялся за жизнеописание Хайяма. Закончив его буквально за несколько дней, он то и дело возвращался к рукописи, шлифуя и уточняя эпизоды, страницы, фразы. Каждое такое обращение повергало его в такую светлую и сладкую грусть, что ему хотелось самому раствориться в одной из возникающих перед ним картин, воссоздающих в совокупности этот заветный Путь, манящий своею небесной чистотой и синью.
Один из таких приступов меланхолии закончился тем, что Ли отложил воспоминания, как оказалось – навсегда: он потерял интерес и к прошлому, и к будущему. Его жизнь с этого момента потекла вне Времени, растаяли или уснули все его тайные миры, тихо иссякла его связь с Линой. Вероятно, с исчезновением этих миров ушло и связанное с ними очарование тайны, и он стал просто пожилым, не стремящимся ни к каким должностям и ни к какому влиянию, ожидающим выхода на пенсию «простым инженером». И Лина ушла искать себе опору среди других мужчин, о которых бытовала молва как о людях, имеющих «определенный вес» в маленьком и тесном мирке «отделения» – в парткоме, в дирекции и прочих «властных» микроструктурах. Правда, один секрет у Ли еще оставался: его истинный полный доход раза в четыре-пять превышал сумму, стоявшую в ведомостях на получение заработной платы в «отделении», но это обстоятельство не было для него предметом открытого самодовольства или тайной гордости и всего лишь означало возможность жить, не считая деньги, и несколько раз в году путешествовать по ближним и дальним краям. Кроме того, этот большой дополнительный заработок вселял в него надежду на то, что, дожив до пенсии, он сможет отказаться от ежедневного посещения уже несколько надоевшего ему «отделения». Судьба, однако, решила иначе…
VIII
Через два года, прошедшие после пережитого Ли «момента смирения», ненавистная ему Система дала трещину и стала медленно разрушаться. Ли не обольщался большими ожиданиями: он видел, что почти везде у власти остались те же люди, мгновенно и очень охотно отрекавшиеся от своего прошлого, но он все же надеялся, что история не повернет вспять, и в будущем эти перемены станут реальностью, и поэтому то, что он дожил до краха Системы или до начала этого краха, он считал одним из самых ярких и дорогих даров Судьбы.
Оказалось, что Амальрик не так уж сильно ошибся. Еще менее ошибся все тот же Розанов: в своих уединенных размышлениях о революции в те времена, когда ее победа еще не была безусловной, он, не назначая конкретных сроков, сказал свои пророческие слова: «И «новое здание», с чертами ослиного в себе, повалится в третьем – четвертом поколении». Крах «нового мира» и пришелся на четвертое поколение.
Прав был и пророк Хлебников в своем утверждении о том, что «Свобода приходит нагая». Неожиданная, как все долгожданное, Свобода обнажила внутреннюю сущность многих представителей «самого передового отряда мирового рабочего класса». Номенклатурные партийные бонзы-идеологи и номенклатурные лжеписатели-конъюнктурщики, имевшие отметку «отлично» по «марксизму-ленинизму» в «институте литературной госбезопасности» и на «высших курсах литературный госбезопасности», вдруг стали исконно-посконными русопятами, поминутно поминающими Сергия Радонежского и Серафима Саровского.
Еще раз подтвердилась старая восточная пословица: «когда караван вдруг поворачивает назад, впереди некоторое время идет хромой верблюд», и в посткоммунистической империи «передовое» общественное мнение вдруг стали «формировать» бывшие стукачи-выпускники имперской академии охраны духовного правопорядка с килограммовыми золотыми крестами на набитых красной и черной икрой животах, барыги-мазилки, сколотившие изрядное состояньице на портретах близких и дальних родственников застойных вождей и дипломатического корпуса и перешедшие на кармические групповые портреты «тысячелетней святой Руси», помещая среди великих и малых людей прошлого – поэтов, писателей и царей, убиенных и убивавших, – собственные рыла, ну и, конечно, члены «союза великих советских писателей», сразу забывшие марксистско-ленинскую политграмоту и образовавшие новый «союз великих первописателей земли русской», в котором немедленно были распределены такие престижные должности, как «народная совесть», «борец за святую Русь», «голос русского народа» и проч., и проч., и проч.
Поднялся истошный вой о «вселенской миссии России», будто бы сформулированной Столыпиным и прерванной евреями-большевиками во главе с Лениным. Страницы специфических журналов, в которых сконцентрировалась часть литературщиков из номенклатурных лжеписателей, преобразившихся в «совесть русского народа», запестрели списками «советских органов» и их «сотрудников» 20-х годов с указанием, кто из тогдашних «вождей» был евреем, а кто нет. Собственно говоря, евреями оказались все, даже Рыков. Журналы, оставшиеся в распоряжении номенклатурных лжеписателей «демократического направления», боролись за каждую «кандидатуру», доказывая, что Луначарский не был «этническим» евреем, а жена Рыкова не имела еврейской бабушки. Охота за еврейскими предками деятелей всех времен и народов оказалась настолько захватывающим делом, что один «известный» кретин-лжелитературовед с «диссидентским» прошлым, поскольку в шестидесятые состоял в подконтрольной лубянской «славянофильской» «литературной оппозиции», опубликовал свои доказательства того, что Пушкин погиб в результате сионистского заговора, поскольку один из его недоброжелателей – граф Нессельроде – был сыном крещеной еврейки. Подонка даже не смутило то обстоятельство, что недоброжелателем Пушкина, подталкивающим его к последней дуэли, был вовсе не граф, а известная сплетница – графиня Нессельроде, урожденная графиня Марья Дмитриевна Гурьева – русская до последнего волоска на лобке и складки на клиторе, а сам Пушкин имел изрядную долю абиссинской, а значит – семитской крови, сказавшейся в его облике.
Ли, как уже говорилось, никогда специально не следил за «литературным процессом», но тут шум и вой были настолько плотными, и маразм так интенсивно пер изо всех щелей, что изолироваться от него было просто невозможно, а составить из отдельных долетавших до его ушей «патриотическо»-клинушеских взвизгиваний и причитаний общую картину неоидеологической какофонии для Ли особого труда не представляло, и, выполнив для себя этот монтаж, он искренне удивился легко различимому даже беглым взглядом убожеству этих «игр патриотов»: в своих запоздалых исторических разборках они старались не выходить за 1935-й год, когда Сталин завершил русский национал-большевистский переворот и когда во всей правящей верхушке империи для блезиру и в благодарность за многолетнюю личную преданность «вождю» были оставлены только два еврея – Каганович и Мехлис, а потом и они исчезли, и тридцать с лишним лет страну возглавляла, если не считать Андропова, чисто русская камарилья. История же XX века убедительно свидетельствовала о том, что Рузвельту, чтобы спасти раздавленные кризисом Соединенные Штаты, потребовалось всего два президентских срока, или 8 лет, Аденауэру, чтобы поднять из руин Германию – 12 лет, и даже послевоенная Франция, терзаемая чехардой беспрерывно сменяющихся премьер-министров, за неполных двадцать лет полностью восстановила свое ведущее положение в европейском мире, но никто и ни разу не задал такой элементарный вопрос: каким же образом еврейская «прослойка» в правящих кругах двадцатых годов, полностью уничтоженная в 1936–1940 годах, могла помешать «избранным» русским народом чисто русскими малинам от Маленкова до Горбачева восстановить «вселенскую миссию» России? Ли долго ждал, что хоть кто-нибудь «справа» или «слева» задаст этот простой вопрос, но не дождался и начал ловить себя на том, что это незатухающее и всепроникающее кликушество стало часто приводить его в то душевное состояние, которое предшествовало хорошо знакомому ему с туркестанских времен гневному исступлению, возникавшему, как он был прежде уверен, по воле Хранителей его Судьбы.
Сейчас у него такой уверенности не было, и он старался убрать коктебельский кристалл подальше, чтобы он не попадался на глаза, – он боялся даже непроизвольного «выбора» лучей Смерти, которые могли поразить, может быть, и крайне вредного с точки зрения Хранителей его Судьбы, но совершенно не знакомого ему человека. Постоянный настрой на ставшую для него универсальной старую медицинскую заповедь «но ноцер» повлиял даже на его характер и поведение в его «открытом мире». Он стал предельно доброжелателен и не позволял себе «взрывов» на богатой причинами и поводами для скандалов бытовой почве. И он стал еще более сдержан в словах – настолько, что эта сдержанность воспринималась окружающими как полная обтекаемость, на что Ли, впрочем, не обращал внимания. Постепенно такая сдержанность и благожелательность стали его второй натурой, и каждый эмоциональный взрыв этих лет ему запоминался надолго, а один даже попал в эти записки со всеми своими подробностями. Дело было в разгар «перестройки», когда границы «дозволенных речей» даже в «низах» беспрерывно раздвигаясь, ушли за горизонт, и вопрос «вселенской миссии» русского народа с перечислением всех козней всех евреев, когда-то захвативших власть в России, стал темой туалетных и застольных собраний. Когда эта болтовня однажды, в сотый раз, началась во время очередного «товарищеского» застолья, терпение Ли основательно истощилось, и он, чтобы успокоиться, вызвал в памяти приятное видение – красивую лесную поляну, покрытую чистейшим, сверкающим в солнечных лучах снегом. Снег радовал его чистотой и прохладой, поскольку в реальном мире время было летнее и довольно жаркое. Однако это абстрактное воспоминание породило, как это часто бывает, другое, более конкретное, и перед мысленным взором Ли предстала вполне реальная блистающая поляна на опушке подходящего к Нарве леса, мимо которой, сокращая путь, он со своим приятелем-сотрудником, шел на Прибалтийскую электростанцию. Они остановились, любуясь открывшимся им видом, но, как поется в песне, «каждый думал о своем»: Ли просто замер от восторга, и говорить ему не хотелось, а его приятель вдруг совершенно серьезно и очень проникновенно сказал:
– Знаешь, как хорошо на такой поляне, на таком чистом белом снегу присесть и посрать…
Ли был потрясен самой сущностью такого неожиданного и очень не понятного ему желания. Ему в его ковбойские годы, естественно, не раз приходилось справлять нужду среди прекрасных возделанных полей в Долине, и в выработанный им самим, никем не подсказанный ритуал входили такие операции, как устройство неглубокой ямки в мягкой земле и потом заравнивание этого места так, чтобы никаких следов его пребывания здесь не оставалось. Вспоминая потом с улыбкой эти моменты своего детства, Ли думал о том, что принятый им ритуал не случаен и уходит своими корнями в генную память высших млекопитающих. Поэтому услышанное им желание ближнего загадить Красоту его шокировало, и он сказал:
– Ну ты же не собираешься сейчас этим заняться?
– Сделал бы, да нет потребности, – все так же серьезно ответил его коллега.
Когда все это в какое-то застольное мгновение пронеслось в его памяти, Ли неожиданно для себя самого поднялся для произнесения тоста. В наступившей тишине он сказал:
– Я предлагаю выпить за нашу Великую Мечту! – и, поскольку компания была мужской, тут же пояснил: – Насрать на свежевыбеленный потолок, и желательно, чтобы потолок этот был с красивой лепниной.
– Как это? – этими словами кто-то из пирующих выразил общее недоумение среди общего молчания.
– Не знаю, – серьезно и честно ответил Ли, – Мечта, а тем более великая, не обязательно должна быть выполнимой и объяснимой. Скорее – наоборот. Она всегда должна манить к себе мечтателей!
Ли осушил свой стакан в одиночестве, и разговор о «вселенской миссии» русского народа прервался на его неожиданном тосте. Ли, однако, был собой недоволен: ему не хотелось обидеть коллег, и в течение нескольких дней, последовавших за тем застольем, воспоминание об этом эпизоде порождало в его душе некоторый дискомфорт; уж лучше было бы просто напомнить коллегам, что они живут в Украине, где разговоры о «вселенской миссии России» просто неуместны. Но месяц-другой спустя к нему подошел один из тогдашних собутыльников и сказал:
– Вы, вероятно, еще не забыли свой тост по поводу потолка. Сначала я был им шокирован и даже очень обижен, но, прочитав последнюю повесть Нагибина, я понял, что в вашей мысли было рациональное зерно.
Ли промычал что-то неопределенное, поскольку «последней повести Нагибина» он не читал и читать не собирался, но реакция сослуживца его заинтриговала, и он быстро раздобыл журнал. Нужное место в тексте он нашел без труда: бедный Юрий Маркович во время посещения своего отца в каком-то обосранном общежитии в сердце России зашел в просторный многоочковый туалет и, устремив взгляд ввысь, был потрясен начертанным на белом потолке лозунгом «Гитлер пидорас». Надпись эта была очень тщательно выписана говном. Далее Нагибин приводил свои размышления о технологии открывшейся ему говнописи: во-первых, нужно было отобрать и заготовить эту оригинальную краску, довести ее до нужной кондиции и поместить в какую-нибудь тару для удобства пользования, а во-вторых, поскольку потолок был очень высоким, для выполнения этой работы в туалетную комнату нужно было внести стол и стул или раздвижную лестницу. Неясен был и способ нанесения – не исключено, что надпись делалась пальцем. «И все – ради чего?» – такой вопрос не давал покоя Нагибину, ибо этому полуеврею, к тому же развращенному переевреенным окружением, было, естественно, не под силу даже догадаться о том, что ему выпало счастье видеть реализованной Великую Мечту, всю прелесть которой он просто не мог осознать.
* * *
Я долго колебался: оставлять или не оставлять в записках Ли этот эпизод, боясь, что он будет истолкован как несвойственный ему антинационалистический выпад. Чтобы принять решение, я еще раз перечитал заметки Горького о том, как была обгажена революционным народом изысканная мебель Зимнего дворца при его так называемом «героическом штурме», после повального изнасилования всего личного состава военизированного женского соединения, охранявшего Временное правительство. Конец моим колебаниям наступил 11 сентября 1996 года, когда многие средства массовой информации поведали миру о том, что в интерьерах четвертой русской Государственной думы был обнаружен обосранный диван и следы вытирания об него депутатского ануса. Учитывая, что местом действия в данном случае была обитель народных избранников, у меня исчезли последние сомнения в том, что этот физиологический акт в отдельных случаях действительно может служить выражением государственной идеи.
К тому же Ли, вероятно, через Космос незримо следил за моими колебаниями, иначе мне трудно было бы объяснить, почему именно в разгар моих сомнений у меня в руках, как некогда в руках у сидевшего в составе своего взвода над выгребной ямой бравого Швейка обнаружился вырванный и смятый листок из бог весть какого романа Ружены Есесенской, оказался фрагментик, судя по шрифту – из «Литературной газеты», и я прочитал очаровательный отрывок из воспоминаний Яновского «Поля Елисейские»:
«Вдруг Поплавский резко остановился под ЛУЧШЕЮ аркою Парижа… и начал облегчаться. За ним, СРАЗУ ПОНЯВ И ОДОБРИВ, Горгулов и я. Там королевский парк и Лувр со всеми сокровищами, а над всем этим – хмурое небо НЕПОВТОРИМОГО РАССВЕТА – ПАХНУЛО ВДРУГ ПОЛЕМ и рекою… А трое МАГОВ, прибывших с Востока, облегчались в центре культурного мира».
Каково?
Впрочем, российские «маги» даже не подозревали, что, справляя свою малую нужду под лучшей аркой Парижа, они были надежно защищены французским законодательством, опирающимся на кодекс Наполеона, так как полвека спустя перед французским судом предстала Брижит Бардо, посмевшая публично попросить «магов, прибывших с Востока», не мочиться на памятники архитектуры и истории в принявшей их стране. Эта скромная просьба обошлась нашей любимой Бабетте в солидную сумму штрафа.
А завершить эту книгу я хочу очередными и на сей раз, вероятно, уже последними извинениями за резкость суждений, присущую Ли и отразившуюся в его записках. Я просто хочу напомнить читателю, что в данном случае он (и я вместе с ним), как сказал единственный в мире Омар Гиясэддин ибн Ибрагим ал Найсабури ал Хайям, «внимает вести из мира тайного, не знающего лести». Ли, как и Хайям, относится к людям Пути, которым приоткрыта, хоть и не полностью, истинная Сущность вещей. Теперь многие из тех, кто гордился принадлежностью к «самой читающей в мире стране», знают, что какие-нибудь там недавние «герои социалистического труда» Кифа Мокиевич Марков или «Абрашка» (как его именовали Ли и княжна Люба) Чаковский и многие другие вовсе не писатели, и что «поэты», «бросающие в восторженную толпу» неуклюжие словосочетания, и бездарность которых сглажена завываниями, придыханиями и туманными намеками на несправедливость мира, вовсе не поэты, потому что, как говорил Саади, «имеющий в поясе мускус не кричит об этом на улицах – запах мускуса говорит за него».
Но ведь это сегодня, а тогда, в «сумерках свободы» – во второй половине восьмидесятых, не говоря уже о более ранних временах, мы все, кроме, может быть, немногих и неизвестных нам людей Пути, с трепетом следили за новыми интонациями в «творениях» инженеров человеческих душ, за новомировскими увлечениями метростарушек, воспетыми в бойках частушках, обронямых в эфир эстрадопоэтишками между своими четвертыми и пятыми гражданскими браками; мы непременно хотели иметь календари с репродукцией группового портрета скопища исторических лиц от св. Владимира до последнего генсека и с мазилкой-автором в центре композиции, мы с трепетом взирали через телеэкран на православные действа в Богоявленском соборе, не думая о том, довольны ли этим, например, десятки миллионов живущих в стране мусульман; мы радостно внимали Слову Божьему, не задумываясь о том, сколько серебреников тайно «заработали» озвучивающие это Слово грязные уста и т. д., и т. п. Все это было приметами недавнего времени, и нельзя нас судить за нашу наивность, потому что нам тогда это было нужно, и те, кто эту нашу духовную жажду хотя бы частично удовлетворял, кем бы они ни были по гамбургском счету и что бы ни хранили в тайниках своих душ, на мой взгляд, безусловно заслуживают нашей доброй памяти, ибо именно они оказались в нужное время в нужном месте, а выбора у нас не было. «Других пысатэлей у меня нэт», – как говаривал Иосиф Виссарионович.