Текст книги "Другие барабаны"
Автор книги: Лена Элтанг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
– Вы намерены назвать сообщника? – Пруэнса деловито взялся за карандаш. – Только не морочьте мне голову своими метисами, северянин, вы метиса от мулата не сможете отличить.
– Не сообщника, а виновного. Лютаурас Рауба, вот это кто. Не знаю, кто именно захотел смерти этой датчанки, скорее всего, здесь замешана политика, а не деньги. Ясно, что ее заказали, чтобы избавиться от угрозы шантажа. В одном я уверен: свалив на меня это убийство, Рауба заработал достаточно сребреников, чтобы вернуться в Германию и снять свой фильм, о котором он прожужжал мне все уши.
– Черный чай будете пить, Кайрис? – он двинул чайник на мою сторону стола, словно шахматную фигуру. – Итак, ваш друг преступник, и вы можете это доказать. Валяйте! Vai com Deus! Сегодня я работаю сверхурочно и готов слушать хоть до полуночи.
Чаю я хотел, но не того, которым поили в этой тюрьме, по крайней мере, не того, что дымился на столе Пруэнсы. В стакане плавали кусочки печенья, похожие на сизую пленку чайного гриба.
– Больше некому, вот и все доказательство. Он знал про камеры и сервер, потому что сам их поставил, он путается с трансвеститами, потому что снимает порно для частных показов, он мог подослать мне белокурую шлюху, потому что точно знал, на что я поведусь, а главное – только он мог питать ко мне вражду.
– Вражду? – он протянул руку и подвинул чайник обратно. – Вы признаете, что у вас был конфликт с сеньором Раубой, и готовы рассказать нам подробности?
– Мы собирались сделать вместе один проект, он хотел использовать мой дом как декорацию, а камеры развесил, чтобы опробовать технику. Но потом случилось кое-что неприятное, мы поссорились, и я его выставил. Вернее, он сам уехал, когда я спросил у него об одной вещи. У меня пропала вещь, понимаете? Ей черт знает сколько лет, и она всегда была со мной, а пропала, когда Лютас появился в доме. Ну, я и подумал на него, как последний мудак, desgraçado.
– Понимаю, – Пруэнса поцокал языком, – вы обвинили Раубу в краже, он не сознался, и у вас случилась потасовка. Врукопашную или с применением оружия?
– Да какая там потасовка, он просто обиделся и уехал не прощаясь. Даже камеры свои оставил и на письма два года не отвечал. Потом, правда, смягчился, согласился встретиться со мной в эшторильском кафе (вернее, прислал письмо с двумя словами: буду, жди), но так и не пришел.
– Вы нашли свою пропажу?
– Нет, не нашел, но понимаю, что тавромахии Лютас не брал. Может, дело было не в этом, а в том, что я подвел его с фильмом, разорался, велел прекращать работу, да еще выставил дураком перед актерами. Не думал, что он так люто обидится и захочет отомстить.
– Месть – это когда король Педру Первый велит вырвать сердце у еще живых убийц, подосланных его отцом, Альфонсу Четвертым. А то, о чем вы рассуждаете, это русский цирк.
– Вам виднее. Будем считать, что он впутал меня в эту историю просто так, для смеха.
– А вам не пришло в голову, что эти же манипуляции мог проделать кто-то другой? – следователь посмотрел на меня с сомнением. – Разве у вас только один враг, Кайрис? Разве вы никого против себя не настроили за то время, что живете в этой стране, никому не причинили вреда?
Я молча сидел на своем стуле, глядя в плотно занавешенное окно. О да, я настроил, я причинил. Взять хотя бы мою сестру Агне, которую я мало того, что выставил из дома, так еще и обобрал до нитки. Но куда мне было деваться? Зимой две тысячи пятого, прожив полтора года в доме, где отопление и свет стоили столько же, сколько альфамская мэрия тратит в год на десяток бездомных, я понял, что не смогу отослать в «Сантандер» ни проценты, ни выплаты по закладной. Пришлось совершить то, что я поклялся не делать рог nada en del mundo– запустить руку в наследство моей непутевой сестры. Я обнаружил его давно, но все никак не решался написать об этом нотариусу. Теперь же, когда дом на Терейро до Паго покачнулся, затрещал по швам и стал оседать под грузом банковских последних предупреждений, у меня просто не осталось выбора.
Если бы не стрекозы, сдавшие мне последний тайник семьи Брага, даже не представляю, как бы я выкрутился. Я утешал себя мыслью, что, знай тетка о мужнином тайнике, она упомянула бы его в бумаге, однако там было сказано буквально: «все остальное – дочери». В отчаянии Агне решила вывезти книги и остатки фарфора, она бы и столовую с кудрявыми стульями вывезла, не будь этот бидермейертаким громоздким. К тому же, оказалось, что за склад нужно было платить серьезные деньги, а контракт сестры в Агбадже был подписан на три с половиной года. Она махнула рукой и оставила все стоять на местах. Так что дом остался нетронутым, вернее – только наполовину вырубленным, с торчащими повсюду пеньками вишневых деревьев. А потом пришел я, бесстыжий наследник, и вырубил остальное.
Сейф глубиной в четверть метра был надежно укрыт в комнате бывшей хозяйки, я бы и сам его не заметил, если бы не обрывок обоев, похожий на завернувшееся собачье ухо. В тот день я с утра не выходил из дому, ждал броканта и своего бывшего шефа Душана, тот обещал помочь упаковать и снести вниз огромное зеркало из спальни старой хозяйки. Душан уволил меня несколько недель назад, и я воспользовался его славянским чувством вины – будь он португальцем, он бы и разговаривать со мной не стал. Зеркало было старинным, работы Луи Арпо, я продал его по объявлению в Интернете всего за две тысячи, за вычетом доставки и налога оставалась совсем ерунда. Брокант оказался занудой – сначала потребовал десять фотографий, потом тянул еще несколько дней, отписываясь короткими извинениями, наверное, пытался сбить цену на пару сотен, и в конце концов, сообщил, что приедет в воскресенье.
Первым явился Душан, осмотрел столетний objeto в пигментных пятнах, занимавший половину стены, почесал нос и сказал, что снимать зеркало придется вчетвером. Спустившись во двор покурить, он вернулся с двумя молодцеватыми тайцами из винной лавки – удивительное дело, я живу в этом доме седьмой год и не знаю никого из соседей по имени. Они долго примеривались, потом схватили раму и потянули немного вверх, чтобы снять воображаемые петли с гвоздей, но зеркало внезапно подалось и тяжело отъехало в сторону. Тайцы восхищенно зацокали языками. Сначала я увидел узкие стальные рельсы в полу, по которым двигалась рама, потом, присмотревшись, – отклеившийся от стены кусочек обоев с разрезанной пополам стрекозой.
Я отозвал Душана и попросил вывести соседей в кухню и налить им по стаканчику. Оставшись в комнате один, я подошел к стене и потянул за стрекозиную голову, от стены отделилась дощечка, державшаяся на двух гвоздях, за ней я увидел сейф с кодовым замком на дверце. Замок был старомодным, устройство сейфа смахивало на арифмометр: нужно было крутить рифленое колесико, пока в окне не выскочит верная буква.
Снизу позвонили: приехал нерадивый брокант. Я повесил дощечку обратно, нажал на рычаг и с трудом подвинул раму на место. Дойдя до кабинета, я достал с полки «Мифы Лузитании» и переписал на листок имена нескольких богов, значившихся в списке. Потом я спустился к броканту, ожидавшему на кухне, где мой начальник уже откупорил бутылку вина, а тайцы звенели разномастными стаканами.
Bandonga или Ataecina? – крутилось у меня в голове. В окошке всего восемь букв, так что туда не поместится многосложный красавец по имени Tongoenabiagus. Ясно, что Фабиу оставил жене пароль от сейфа, вот только – почему на конверте, он что же, был уверен, что она его письма читать не станет? А что, если сейф окажется пустым? Нет, лузитанские боги не могут меня подвести, к тому же, глядя на дверцу, я ощутил знакомое покалывание в пальцах, предвещающее радостные перемены.
– Машина будет ваша? – осведомился брокант, оказавшийся пожилым лоснящимся педиком, на голове у него была какая-то соломенная ость, пересохшая от перекиси водорода.
– Машина не понадобится, – весело ответил я. – Приношу свои извинения. Вы слишком долго откладывали покупку, сеньор, зеркало уже продано.
Разочарованный брокант удалился, бормоча себе под нос что-то вроде vai se foder, русский придурок– в этой стране меня принимают за русского, потому что о литовцах они вообще не слышали. Когда Душан прикончил бутылку и отправился домой, а тайцы отбыли в винную лавку, я поднялся на второй этаж и открыл сейф. Перед этим мне почудилось, что в комнате стало слишком темно, и я отдернул шторы, подумав, что со дня смерти Лидии окон здесь не открывали. На подоконнике толстым слоем лежала пыль, пахнущая почему-то валериановым корнем, такая же пыль струилась из складок темной внутренней шторы.
Я начал с богини плодородия и не угадал. Остальные боги тоже не подошли. Не подошло ни название переулка, ни «ZOEBRAGA». Тогда я подумал немного, посидев на полу перед зеркалом, и набрал «MYMIRIAM». Дверца распахнулась беззвучно, в глубине сейфа виднелась шкатулка: лиможская эмаль, синяя с золотом, классический ларчик аббата. У самой дверцы лежала книга, переплетенная в холстинку, так что названия не было видно. Это выдавало ее читателя – Фабиу. Мне уже попадались такие обертки в его библиотеке, вернее, в том, что от нее осталось, когда разгневанная Агне прислала двух болванов за книгами и вывезла томов триста неведомо куда.
Мне страшно хотелось открыть шкатулку, но я медлил, слушая, как предчувствие заполняет меня, будто дождевая вода петли садового шланга, постепенно и упорно расправляя каждый изгиб и залом. Что бы там ни оказалось – засушенная бабочка на булавке или налоговые квитанции – сейчас у меня будет настоящая возможность поговорить с Фабиу. С человеком, о котором я знал не больше, чем о собаке Руди: я знал, что он жил с теткой какое-то время, а потом умер.
Я достал книгу, открыл ее там, где лежала закладка из газетной бумаги, и прочел первый абзац. «Мой сад – это сад возможностей, сад того, что не существует, но что могло и должно было существовать, сад идей, которые не воплотились, и детей, которые не родились. Я выдержал бой с моими извечными врагами – красноречием и здравым смыслом. Ужасающий бой, врукопашную».
Закладка была сложена корабликом, я развернул его и увидел заметку о пропаже альфамской девочки, тусклая фотография не давала разобрать ее черты. Я поискал дату, но она, как и название газеты, была аккуратно оторвана по сгибу. Рядом лежал другой снимок, более четкий: большеротая школьница, совершенно лысая, сидит на подоконнике, подтянув колени к подбородку. Подоконник на снимке был без сомнения здешний, с двумя продольными выемками, оставшимися от прежних рам со свинцовым переплетом. Я сложил закладку пополам и сунул на место, потом положил книгу на пол и протянул руку за шкатулкой, открывшейся с еле слышным, покорным щелчком.
Семейные tesoros тускло отливали венецианской зеленью. Шкатулка не была набита до краев, наверное, мать и сын продавали оттуда понемногу – el último suspiro, но в ней было достаточно, чтобы у меня помутилось в глазах. Два изумрудных гарнитура были раздроблены, гранаты чернели безупречными зернами, из браслета в форме уробороса вынут змеиный глаз, по всей видимости, бриллиант, несколько сломанных колец тоже зияли пустотами. Зато на самом дне обнаружился розовый жемчуг, способный заткнуть огнедышащую пасть «Сантандера» по меньшей мере года на два.
Как сейчас помню: первой моей мыслью было позвонить сестре, но я подумал немного, свернул себе толстую самокрутку, еще подумал и решил повременить. Потом я выгреб из шкатулки несколько браслетов, поставил ее на место, захлопнул сейф, задвинул зеркало и поехал к Лилиенталю.
Мой бывший шеф Душан рассказывал, что его бабка считала дьявола черным псом. Вся Земля, говорила она, устроена на ветвях боярышника, к которому привязан большой черный пес. Пес постоянно грызет боярышник, и, когда остается совсем немного, он начинает рваться изо всех сил, чтобы его сломать. От этого Земля трясется, но не разрушается, поскольку стоит стволу треснуть, как прибегает святой Петр, крестит дерево жезлом, и оно снова делается целым. Сегодня, уходя от Пруэнсы, я чувствовал себя обломанной веткой боярышника, отдаляющейся от куста медленно, но неумолимо, мы шли по пустому коридору, и мне в первый раз захотелось услышать голоса других заключенных, сам не знаю почему. Я остановился на верхней ступеньке лестницы, стукнул кулаком по железным перилам и закричал:
– Люди! Я Константинас Кайрис! Сижу в одиночке! Адвокат уже две недели не приходит! Жена не приезжает! Друг не звонит! Кто-нибудь отзовитесь, черт бы вас побрал!
– У тебя есть жена? – охранник постучал меня по спине, я ожидал крепкого тычка и удивился его добродушному виду. – Ни за что бы не поверил. Напрасно ты орешь, здесь тебе никто не ответит. Это тебе не кутузка с блядями, а образцово-показательный острог.
* * *
Теперь я весь свой груз спустил бы задарма —
Фламандское зерно и английские ткани.
Пока на берегу шла эта кутерьма,
Я плыл, куда несло, забыв о капитане.
Усилие шатунов, тяжелый выдох пара, постукивание по стыкам, духота купе – я люблю поезда, хотя ненавижу слабый чай и сажу в умывальнике. То же и с Лилиенталем – несмотря ни на что, я люблю этого пижона, набитого французским и немецким, будто подушечка для иголок, с торчащими отовсюду остриями грязных шуточек.
Когда у меня туго было с деньгами, я обедал в одном дешевом клубе фадо, еще не разведанном туристами, дело там было не в плохой певице, а в кухне и расположении: клуб прятался в грязноватом переулке, старый хозяин был за повара и готовил, как умел. Зато мне нравились витражные окна, напоминавшие вильнюсский собор Святой Анны, в жаркий день там было темно и тревожно, солнце попадало в зал только через желтые стекла, а зеленые хранили прохладу. Однажды вечером я просидел около часа над блюдом с фасолью и собрался уже уходить, когда на дощатую сцену вышла певица, завернутая в черную пашмину до самых глаз, и завела «Е11е tu 1’aimes». Я подозвал подавальщика, и он принес мне счет вместе с рюмкой жинжиньи, это у них подарок от заведения. Точно такой же поднос с рюмкой и счетом он принес парню, сидевшему возле окна, тот отодвинул угощение и сказал, ни к кому не обращаясь:
– Сладкая дрянь, у меня от нее гланды слипаются.
– А я не могу это пить с тех пор, как увидел двух уродов, – сказал я.
Он молча смотрел на меня, слегка изогнув брови. Лицо у него было белым, несмотря на лютое июньское солнце, а брови и взъерошенные волосы были подкрашены чем-то похожим на хну. Так мне тогда показалось, на деле-то он самый натуральный красноволосый гунн.
– На пляже в Эшториле, – пояснил я. – Уроды сидели на песке, и тот, что был женского пола, поил другого жинжиньей изо рта в рот. У второго весь подбородок был липким, и по рубашке текло.
– О господи, – сказал парень, повернувшись ко мне вместе со стулом. Я увидел его лицо в полуденном свете, струящемся через витражные стекла, и понял, что ошибся лет на двадцать пять.
– Здешний повар тоже липкий урод. Я бы сюда вообще не ходил, не будь я таким ленивым, – добавил он. – Просто живу рядом, напротив военного музея. Можешь звать меня Лилиенталь.
В мочке его левого уха блестела серьга, длинные голубые глаза мокро блестели, а губы были покрыты мелкими трещинками. Я подумал было, что такие глаза и губы бывают у кокаинистов, но Лилиенталь чихнул несколько раз, достал платок и стал тщательно вытирать нос, платок был свежий, хорошо выглаженный – я давно не видел людей, которые гладят носовые платки, и подумал, что пора бы и мне завести себе дюжину. Потом он стал подниматься со стула, и я увидел его ноги, вялые, будто картофельные стебли, пораженные гнилью, а потом и костыли, прислоненные к стене возле столика.
Через два года костыли пришлось поменять на cadeira, я помню этот день – мы сидели у Лилиенталя на балконе и ждали посыльного из фирмы, обсуждая цвет коляски, ее цену и мощность двигателя, как если бы речь шла о новой модели для гонок. К тому времени я пристрастился к этому балкону и разговорам с Лилиенталем, как царь нишадхов к игре в кости. Одно время я считал Ли классическим немцем – скуповатым в трезвости и щедрым во хмелю, потом, прислушавшись к цитатам из «Пьяного корабля», стал считать французом, а теперь, спустя четыре года, думаю, что он – человек без происхождения, был же такой человек без свойств, и даже был человек без лица.
Мы редко бывали вдвоем, чаще – в толпе, на вечеринках у него в квартире, пропахшей канифолью, табаком и чем-то неуловимым, похожим на сырые грибы в овраге. Иногда он и сам заявлялся ко мне – поздно вечером, без звонка, – говоря, что крутил свои колеса от самой площади Россиу и нуждается в передышке. Однажды я открыл Лилиенталю дверь и увидел за его плечом девчушку лет девятнадцати, вцепившуюся в круглую ручку cadeira de rodas, как в спасательный круг. Девчушка повела глазами, круглыми, как у лемура, протиснулась в дверь и сказала надтреснутым голосом:
– Мы вроде шли совсем не к вам, но потерялись и пришли к вам. Простите нас!
Чуть позже я разглядел, что она завернута в некое подобие занавески, сквозь кисею просвечивали худые коленки, оказалось, что Лилиенталь забрал ее прямо со спектакля в студенческом театре, где она пленила его сердце монологами вроде:
Я все услышала, жестокий человек,
Не надо больше слов. Итак, прощай навек.
Кончилось все тем, что мы проснулись втроем, на сложенном втрое теткином ковре, который я давно уже отволок в угол кабинета, положив на него пару подушек – на случай нежданных гостей. Сам не знаю, как это вышло: посреди ночи гости проголодались, я пошел на кухню делать бутерброды с сыром, а когда вернулся, увидел Лилиенталя лежащим на ковре в обнимку с лемуром, оба крепко спали, позабыв о бутербродах. Я лег рядом, положив голову рядом с затылком гостьи, похожим на горсть скомканных вороньих перьев, подсунул под голову широкое запястье Лилиенталя, удовлетворенно вздохнул и закрыл глаза.
Я так и не смог понять, как попадают в сети эти легкие, смешливые существа, которых мой друг приручает с завидной легкостью, приглашая на пару дней в пусаду Эстремуш или просто заставляя купать его в ванной. Они приходят бог знает откуда и остаются, готовят пири-пири, стирают полотенца и запрягают коней, покуда не утомят хозяина и он не превратит их в тополя, а их слезы в янтарь. Еще я не мог понять, откуда у него берутся деньги. Единственная картина, которую он продал на моей памяти, висела в тайской лавке напротив его дома – на нее пошло немало охры и доброе ведро свинцовых белил. Что за мрачная равнина, сказал я, когда увидел ее на мольберте, и Лилиенталь послушно написал на обороте холста: morne plaine, год 2008.
– Понимаешь, пако, я старый, перекрашенный цыганами конь, – сказал мне Лилиенталь в один из ленивых июльских дней. – Ничто не зажигает моего взгляда, а эти девочки на все кидаются с клекотом, как дети на свежевыпавший снег. Они готовы любить даже унылую, затянутую тиной Венецию, они радуются фишкам из казино, как кейптаунские аборигены радовались латунным медальонам с надписью «изготовлено для вождей».
– Это и есть то, что тебя заводит? – я мечтал о стакане холодной воды, но не мог заставить себя подняться. С балкона струилась жара, желтый полуденный свет стоял в полотняных занавесках, будто парусник, застигнутый зыбью. Мы лежали полуголые на гранитном полу, передавая друг другу трубку и радуясь тому, что через пару часов опустятся сумерки.
– Вроде того. Чем глубже пещера, тем больше теней на ее стенах, – произнес Ли с важностью. – Мы сидим спиной к свету, с цепями на шее и не можем повернуть голову, так что нам приходится догадываться о том, что происходит, по движению теней.
– Ну это, положим, не твое, – возмутился я, – ты нагло свистнул это у Платона. Там дальше про узников, которые сами дают имена тому, что видят. Я все-таки три года проучился на историческом, милый мой, и не все, что я там слышал, вылетело у меня из головы.
– Никакой разницы нет, кто это сказал, я сам скажу не хуже. – Лилиенталь хмурился, но казался довольным. – Я люблю обманывать и люблю, когда меня обманывают. Ты даже не представляешь, пако, как всех нас легко провести. Люди верят написанному или сказанному больше, чем увиденному, поэтому ты пишешь свои текстики, а древние китайцы расписывали стихами стены почтовых станций.
– Просто я знаю, что надо записывать знаки, – я решил пропустить текстикимимо ушей. – Только сразу, немедленно, пока они не пожухли и не превратились в просто литературу.
– Неплохо сказано, – он посмотрел на меня с каким-то обидным удивлением. – Знаки, разумеется, приходят к тебе не случайно? Они валятся с неба, засыпая твою поляну сложенными, как солдатские конвертики, смыслами, не так ли? А уж ты решаешь, как с ними поступить.
– И что же? Разве не ты говорил, что мы тратим большую часть жизни на то, чтобы сообразить, кто здесь кукловод? Я уже сообразил и не позволю ему так запросто дергать за мои ниточки.
– Ты уже позволил, мой дорогой, – он сделал кукольное лицо и похлопал ресницами. – Ты позволил делать с собой все, потому что ты спишь, а во сне человек мягок и безволен. Ты копаешься в своем прошлом, выискивая там осколки, которые кажутся тебе горячими и взаправдашними, полагая, что ими ты укрепишь свое настоящее.
– Да по барабану мне это настоящее!
– Это ты врешь, положим. Для этого ты слишком близко принимаешь себя к сердцу. И потом, твое небрежное отношение к миру есть не что иное, как признание его реальным. Кто, скажи мне ради бога, стал бы так яростно противостоять эфемерной опасности?
Я поднялся с пола, натянул майку и направился к двери. Вслед мне послышалось веселое:
– Обиделся? А известно ли тебе, что Аполлинер, правя гранки своих стихов, заметил множество неверно поставленных запятых, но поленился исправлять, махнул рукой и стер вообще все знаки препинания. Знаки знаками, пако, но иногда нужно просто махнуть рукой.
Погляди, милая Ханна, чем я теперь занимаюсь, махнув на все рукой. Пытаюсь писать письмо, хотя не могу его отправить, сижу в тюрьме за убийство, хотя знаю, что никого не убивал, хожу на допросы, хотя знаю, что мои слова никто не принимает всерьез.
Где-то я читал про древнюю японскую игру: люди садятся вдоль русла ручья, пускают по воде чашечку с вином и сочиняют пятистишия, быстро, пока чашечка доплывет до поворота. Вот и я тоже – сижу тут, завернувшись в пальто, и тороплюсь записать строфу, пока чашечка не доплыла, и меня не повесили, не послали на рудники или не выгнали отсюда ко всем чертям собачьим.
Махнуть рукой. Вспомнил сейчас, что той ночью, когда убили датчанку, я позвонил Додо еще раз – по дороге из Капарики домой: сидел в автобусе, смотрел в окно и вдруг так разволновался, что даже живот скрутило. Я сказал ей, что решил сделать по-своему и через полчаса буду дома, нравится это ей или нет. Вопреки тому, чего я ждал, Додо не стала меня отговаривать, она говорила тускло и до странности любезно.
– Не бойся ты так, – сказала она. – Ну едешь и езжай. Ласло за тобой присмотрит, они надежные люди, а мне больше не звони – мне нельзя впутываться в дело такого рода, да еще с известным политиком. Меня просто разорвут на клочки, понимаешь?
– А меня не разорвут?
– Ты иностранец, тебя просто вышлют, даже если начнется скандал, – она вдруг замолчала, и я услышал гул аэропорта, французское мяуканье диспетчера и чей-то настойчивый голос, проникающий в зажатую ладонью трубку.
– Ты в «Портеле»? Ты что, прямо сейчас улетаешь?
– У меня нет другого выхода. Я попросилась на бразильский рейс вместо своей подруги, у нас же тут все свои, понимаешь? А там посмотрим, может, и обойдется без большого шума.
Ну да, у них все свои. Я и забыл, что она работала в этой домашней авиакомпании, где вас могут впустить в салон самолета с распечатанной бутылкой виски, если дать парню на контроле глотнуть чуток и сказать, что ты пьешь за победу «Спортинга».
– Эй, ты там? – она постучала по трубке ногтем, и я вспомнил коротковатые пальцы и сиреневый лак, облупившийся за ночь, оттого, что она царапала мне спину. Должен заметить, что не верю женщинам, запускающим в меня ногти, просто не верю, что можно забыться до такой степени. Держу пари, они делают это нарочно, чтобы оставить зарубки, или нет – метки, хозяйские метки, вроде надписи на скале: персидский царь попирает ногой Гаумату.
– Извини, но помочь я все равно ничем не могу. Ласло послал к тебе домой человека, он знает нужных людей, профессионалов, у него и раньше случались затруднения. Он уже лет десять как этим занимается, а я только начала.
– Чем это он занимается? Шантажом? Ты прямо как японский мальчик, из тех, что нанимались к знаменитым писателям в подмастерья, – сказал я. – Только их там писать совсем не учили, а били палками и заставляли выносить горшки с дерьмом. Не боишься, что твоя роль при мастере окажется так же безнадежна?
– Не боюсь, – ответила Додо. – Пока что горшок с дерьмом у тебя перед носом, Константен.
Она повесила трубку, и автобус тут же остановился на площади Россиу. Водитель открыл переднюю дверь, обернулся и помахал мне, я был его последним пассажиром, ночным бродягой в грязном плаще, невесть зачем едущим в город. Поглядев мне в лицо, он сочувственно покачал головой, поднял руку за стеклом кабины и показал мне фигу. Спрыгнув с подножки, я открыл было рот, чтобы послать его подальше, но вспомнил, что в здешних краях это не похабный кукиш, а пожелание удачи, так что я кивнул и показал ему такую же.
* * *
Ухватив его за руку с той растительной силой,
которая легко вгоняет корень в скалу,
дриада втащила волшебника в дерево.
Карта Лиссабона на стене, за спиной следователя, неизменно поднимает мне настроение. Тюремное управление явно экономит на реквизите: карта величиной с форточку, приколота кнопками, а вместо подозрительных переулков и опиумных притонов на ней отмечены туристические радости – собор Сан-Жорже, аквапарк и беленская кондитерская. Я уже полюбил эту карту с волнистыми зелеными линиями пешеходных маршрутов, каждый раз едва сдерживаюсь, чтобы не попросить такую же – для моей стены с одиноким бананом.
Сегодня Пруэнса вызвал меня на два часа и половину этого времени читал букмекерскую газету и причмокивал, у него небось полные карманы рваных ипподромных билетов. Забавно было бы узнать, что зарплату он спускает на скачках и живет в долг так же, как и я, грешный.
Я мог бы рассказать ему о том вечере, когда познакомился с гладкой лошадкой, зачинщицей уголовной истории, в кафе «Регент», в облаке гвоздичного пара, у покрытого изморосью окна, за которым воскресные прохожие слонялись по площади, но что толку? Он хочет чего-то еще, стоит мне заговорить про Додо или убитую женщину в спальне, как он морщится и скребет запястье, что я могу истолковать только одним способом: у него чешутся руки. Что до истории с галереей, то я молчу, будто китайский мудрец с прищепкой на устах: зачем мне дополнительные три года за попытку грабежа, когда у меня уже есть пожизненный срок за убийство? Правда, сегодня Пруэнса пообещал мне адвоката, за работу которого не надо будет платить.
– Можно подумать, у меня есть выбор, – сказал я. – Понятное дело, ответа от моей жены вы не дождались, значит, защиту обеспечит португальское государство, оно же меня и посадит или, что еще хуже, депортирует. А там уж меня, отщепенца, непременно посадят свои.
– Защиту вам обеспечит частное лицо, – следователь зевнул и посмотрел в окно, – адвоката я уже видел, тот еще пименте.Вот ему и рассказывайте про сбежавших стюардесс и пальмовые шляпы, а я за такую зарплату ваши романтические бредни слушать не согласен.
Похоже, в этом городе уже двое записали меня в романтики, подумал я, второй была, как ни странно, сеньора Матиссен. Она сказала это в кафе «Регент», в тот день, когда я встретил Додо.
– Последний альфамский romantico, – усмехнулась она, положив жилистую руку на мое плечо. – Он живет в музее, представьте себе, там кровати с балдахинами времен короля Жуана Шестого.
Одна из ее подруг покачала головой и подмигнула мне, школьного вида косички и заячья щелка между передними зубами придавали ей залихватский вид. Я живу не в музее, а в стволе дерева, изъеденном термитами, но спорить с Соней не имеет смысла, как, впрочем, не имеет смысла уходить из кафе с незнакомой женщиной и вести ее домой. Но я так и сделал, нарушив одним махом десяток полезных правил. Надо будет в наказание написать их четыреста раз на длинном свитке и повесить над столом в кабинете, если я когда-нибудь увижу этот кабинет и этот стол.
Видавший виды «Регент» из тех кафе, куда нужно приходить одному и не вступать в разговоры, тогда все складывается правильно: наголо бритый camarero чиркает спичками у тебя над ухом, ты делаешь глоток, жуешь горький огурчик, смотришь в окно, медленно отсчитываешь деньги, прижимаешь их рюмкой, идешь домой и по дороге смолишь беспечальную цигарку.
А я что сделал?
Я привел Додо в дядин кабинет, принес ей выпивку и оливки, сел в кресло и стал смотреть, как она ходит вдоль полок, забавно наклоняя голову к плечу. Приступая к оливкам, Додо рассмешила меня, назвав заостренные палочки на испанский манер – banderillas, я и до этого догадывался, что она не местной породы, слишком уж норовистая. Поначалу она опускала глаза долу, а руки прятала в карманы – на ее платье было четыре кармана, как у диккенсовского Феджина, когда он выдавал себя за джентльмена, – но после двух стопок коньяку приободрилась.
– Константен, это для меня? – она нашла на столе ожерелье, и я с трудом удержался, чтобы не стукнуть ее по пальцам. Эти цитрины – если верить сиделке – тетка надевала перед смертью, поэтому я держал их под рукой, а не в сейфе, как все остальное. Такие сонные камни, блеклое старое золото, единственное колье, которое я до сих пор не продал. К тому же, хозяин аукциона заявил, что цитрины выглядят imitação, скудоумный тупоносый болван.
– Только не вздумай надеть, – сказал я, но опоздал: Додо надела его, не расстегивая, прямо через голову. А потом так же, через голову, сняла свое платье и бросила его на пол. Цитрины покорно сияли на ее груди, и я сразу вспомнил пратчеттовскую книжку про голую дриаду с медальоном. Зоя говорила, что камни подарила ей старая сеньора, и оттого они всегда холодные, будто из ледника вынуты. Представляю, как это было: наступило Рождество и старуха протянула невестке сафьяновую коробку, говоря в сторону: «Вот и Брисингамен для тебя, умри поскорее, дорогая».
– Тебе нравится? – спросила Додо, заложив руки за спину и высоко подняв подбородок.
Я снял очки, протер их краем свитера, надел и стал ее разглядывать. Люблю испанский, он напоминает мне Тарту. Люблю опрокинутые восклицания и знаки вопроса, в них есть горделивое чванство и детская страсть к перевертышам. Кто бы мне сказал на зачете у грозного доцента-испаниста, что через много лет я буду вздрагивать от удовольствия, услышав на улице кастильскую хриплую речь или каталонский диалог с поцелуями. Живот у Додо покрылся гусиной кожей от холода, батареи в кабинете я не включал с начала зимы.