355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лена Элтанг » Другие барабаны » Текст книги (страница 11)
Другие барабаны
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 02:36

Текст книги "Другие барабаны"


Автор книги: Лена Элтанг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]

– Нравится, – сказал я наконец, и она осторожно села мне на колени.

Холодные цитрины прильнули к моему лбу. Я знаю, что по-испански «torear» означает не только нападать, но и водить за нос, и даже утомлять. Застежка ожерелья царапала мне ладонь, и я не стал гладить Додо по шее, хотя это мое любимое место у женщин, и еще – затылок, он у них упругий и покорный, таким бывает ирландский мох вокруг лесного пруда.

Приходил охранник с завтраком и сбил меня с мысли. Впрочем, достаточно писать тебе о Додо, да еще столь подробно, она того не стоит, все, больше ни слова о ней. Я написал «с завтраком», но на самом деле здесь только завтраки и бывают: ужин выглядит точно так же. Я так давно не видел горячей еды, что мне постоянно снятся рыцарские трапезы: медные котлы с супом и груды дымящейся дичи на подносах, обложенных углями.

Вот закончу писать это письмо и начну составлять тюремный сонник, на манер того травника, что был у няни Сани. У нее всего-то было две книги – сочинение про аптекарские травы и Псалтырь, из которого я помню только про сосуд горшечника и зубы нечестивых.

Запишу все сны, что я видел здесь за без малого две недели:

1. как я ходил по воздуху в полуметре от земли, попытался идти быстрее и упал

2. как я вернулся домой, второпях сломал ключ в замке и вспомнил, что я переехал и это чужая дверь, там даже табличка была «doutor Luiz F. Rebello»

3. как я появился в парке Эштрела без трусов

4. как я говорил со стреноженной теткой, оказавшейся вовсе не теткой

5. как я расчленял тело Хенриетты и выносил по частям из дома в шляпных коробках

6. как я увидел горящий дом, хотел закричать, но понял, что онемел, и молча заплакал

7. как я пытался дойти до вокзала Аполлония, но он куда-то пропал, и я натыкался то на крепостную стену, то на заросли акации – как будто город усох и уменьшился до своих средневековых границ

8. как я убегал по подземному переходу от летучей мыши, которая была одновременно письмом, а я не хотел его распечатывать, в конце концов мышь меня укусила.

Ну, с последним сном все ясно. Я отчетливо видел адрес, оттиснутый на мышиной спине, это был адрес Габии, а серые кожистые крылья были половинками конверта, в котором я получил от нее тряпичную куклу в подарок. Эту куклу я знал по имени, имя у нее было мужским, а тело женским. Вот не думал, что она достанется мне, а не пани Эльжбете, охотно бравшей куклами квартирную плату. У старой пани девочки снимали квартиру над булочной, ту самую квартиру, где я прожил зиму две тысячи второго года, внезапно лишившись крыши над головой.

Дом стоял возле самого рынка, над дверью еще сохранилась плита с довоенной вывеской: типография Юзефа Клембоцкого и сына. Когда я пришел туда в первый раз, то долго стоял, задрав голову, во дворе-колодце, где пахло горячей ванилью и кошками, а эхо от каждого шага уходило вверх по спирали, закручиваясь до самой крыши. Потом я поднялся на третий этаж и покрутил колесико звонка. Никто не ответил, в квартире было тихо, я постоял под дверью еще минуту, спустился вниз и позвонил из автомата на углу.

– Меня случайно в комнате заперли, – сказала Габия. – А я сижу в наушниках, работаю, ничего не слышу! Придется тебе по трубе забираться. Второй балкон от угла.

Насчет наушников она на ходу придумала, но это я потом сообразил, когда заметил, что она смотрит на губы собеседника и смешно поворачивается левым ухом, если говоришь тише обычного. Может, я принял бы это за необычную мимику, если бы не чалая лошадка на проспекте, под которую Габия чуть не угодила. Возница весь день напролет катал туристов в ворохе соломы, его телегу, обвешанную бубенцами, было слышно за версту, но Габия смотрела в другую сторону и упала бы под копыта, не схвати я ее за руку.

– Ну давай же, Костас! – крикнули мне из окна на третьем этаже, я застегнул куртку, закатал рукава и полез наверх. Водосточная труба тряслась и хрустела сочленениями, ржавчина на стыках обдирала мне ладони. Я встал на еле заметный выступ фриза, вспомнил свою ночевку в эстонском особняке и подумал, что раз в семь лет мне приходится карабкаться по чужим карнизам. До балконной решетки оставалось меньше шага, я поднял голову и увидел руку Габии, протянутую ко мне, от руки крепко пахло казеиновым клеем.

Часа два мы провели в гостиной, то есть в комнате, где хозяйка спала и шила своих кукол. Меня пригласили на обед, но обеда в доме не было: Габия сидела в кресле, гнула проволоку, вырезала какие-то рюши и совершенно не хотела говорить о вчерашнем вечере, где мы столкнулись и напились в хлам, в дымину, сто лет я так не напивался. Сказать по правде, мы с с трудом узнали друг друга в разукрашенном тыквами подвале школы искусств, зато смеялись и обнимались, как будто не виделись сто лет. Так, наверное, два заблудившихся полярника радуются, столкнувшись в ледяной беспроглядной мгле.

В два часа ночи Габия позволила завести себя под лестницу, расстегнулась деловито, точно кормилица, и показала мне две белые конические груди. Потом мы сбежали оттуда в парк, прихватив со стола бутылку красного, и долго стояли на мостике, глядя на мутную воду пруда. От воды несло уснувшей рыбой и водорослями, губы Габии горели, низкий голос пенился, я едва удержался от того, чтобы не прислонить ее к перилам и не задрать черные ведьминские юбки на голову. Я был тогда здорово пьян, сосновые плашки моста ходуном ходили у меня под ногами, помню, что уронил в воду портсигар и поломал карнавальную шляпу, болтавшуюся у Габии на спине. Еще помню, что порывался расспросить ее о Лютасе, но она смеялась и мотала головой:

– О ком ты? Не помню в нашей школе никаких львов, ни ручных, ни диких.

Не знаю, зачем она прислала мне это страшилище Армана Марселя, в конверте не было письма, я пытался позвонить на старую квартиру, но трубку поднял кто-то чужой, никогда не слыхавший о сестрах. Писать бумажное письмо мне было лень, электронного адреса я не знал, да и сказать мне было собственно нечего. Я вовсе не считал себя виноватым в том, что ушел тогда с улицы Пилес. У меня была причина: живя с Габией под одной крышей, я каждый день недосчитывался нескольких своих воспоминаний. Все, что восхищало и мучило меня в детстве – ее крепкий нос, похожий на готический аркбутан, тяжелые веки, широкие плечи пловчихи, хитрые, будто перышком обведенные губы, – с каждым днем как будто стиралось невидимой резинкой.

Если уж французский король слег с лихорадкой после ночи с сестрами де Несль, так что с тебя возьмешь, заметил Лилиенталь, когда я рассказал ему эту историю. Подумать страшно, сколько я ему всего рассказал. Хотел бы я знать, где теперь шляется мой лиссабонский друг, хромоногий Пан, владелец моих секретов, ну да ладно – boi morto, vaca é.

Не хотел тебе говорить, но все же скажу, иначе это письмо превратится в литературу, то есть в гору благочестивого вранья. Вчера мне приснилось, что я лежу в обнимку с подружкой Лютаса и внезапно превращаюсь в него самого! Гроза была такой сухой и близкой, что я долго не мог заснуть, даже дождь, который все-таки застучал по карнизу после полуночи, показался мне сухим, будто пересыпание семян в перуанских сушеных тыквах – они так и называются шум дождя, мне их одна подружка-индианка подарила целую гору.

Потом я все же заснул и в этом сне должен был любить Габию, но не смог приступить к делу обычным путем и стал воображать себя пацаном, лежащим на пляжном одеяле и глядящим на смуглую Габию сквозь ресницы. При этом я провел рукой по своей груди и вздрогнул, обнаружив там плотный пружинистый подшерсток. У меня нет на груди волос! Я еще в общежитии повесил над кроватью страницу из Аристотеля, чтобы изводить мохнатого маленького Мярта: «У кого на груди и животе много шерсти, те никогда не доводят дело до конца. У кого крохотное лицо – малодушны. У кого совершенно безволосая грудь – те хороши и бесстыжи!»

Потом я поднес к глазам ладонь и похолодел – у мизинца не хватало верхней фаланги.

Повернув голову, я увидел загорелого раздосадованного Костаса Кайриса, сидящего возле моей женщины на краю одеяла, уткнувшего подбородок в колени, сцепившего пальцы, осторожно водящего серыми глазами, полными полынной тоски и похоти. Я увидел свое собственное лицо, понял, что Лютас – это я, и проснулся от негодования.

* * *

Дороги нет, но нет и дна,

нет ада – слышишь, Ариадна?

В тот день, когда сестра свалилась мне на голову с ребенком на руках и двумя африканскими сумками, я как раз взялся наводить порядок в кабинете прежнего хозяина, превращенном теткой в спальню, и провозился до глубокой ночи. Давно хотел это сделать, но не решался, хотя кабинета мне здорово не хватало – оттуда видно не только Тежу, но и правый склон Альфамского холма, а в эркере раньше стоял стол, способный вдохновить даже счетовода.

Зоину кровать мне пришлось разобрать на куски, иначе она бы не протиснулась в узкую дверь. Я вынес доски на крышу, чтобы просушить и обработать керосином – они были напрочь изъедены древоточцами, а выбросить кровать на помойку мне и в голову не пришло. Агне расположилась в своей прежней детской, потом долго плескалась в ванной и, наконец, явилась поговорить, застав меня за вытряхиванием плетеной корзины с грязными полотенцами.

– Порядок наводишь?

– Этот бардак действует мне на нервы.

– Я смотрю, ты полюбил этот дом, – она покачала головой. – Даже колокольчики в прихожей повесил! Такие носят на запястьях жрецы в Габоне, говорят, они помогают распознать виновника в толпе невинных. Откуда это у тебя?

– Они индийские, – буркнул я. – Умножают урожай и предупреждают запустение.

– Надо же, – она вошла в комнату и села на стул возле печки. – А я думала, что тебе нравится запустение, одичание, безнадежная сырость, разве нет? Пустые комнаты, другие барабаны.

– Какие еще барабаны?

– Разве ты не помнишь?

– Смутно.

– Это же название твоей книги, – сказала она с обескураженным видом.

– Не пойти ли тебе в свою комнату?

– Ты злишься, что я прочитала?

Дело было не в этом. Она сидела в Зоином халате, похожем на шкурку ящерицы, с Зоиной чашкой в руке, с Зоиной гребенкой в Зоиных волосах. Нельзя брать чужие вещи только потому, что их хозяева умерли. Но можно брать любые вещи, пока их хозяева живы.

– Не думай, мама не давала мне твоей книги. Я нашла ее случайно, когда искала свидетельство о домовладении. Я ведь собиралась продать этот дом, надо было сделать копии с документов, найти закладные и прочую дребедень. Она лежала там в конверте, надписанном твоим почерком, ну я и посмотрела. Конверт ведь не был запечатан!

– Ты прочла мою рукопись в день смерти своей матери?

– В ночь ее смерти, – поправила Агне. – Мне было страшно тут сидеть, доктор уехал, соседки разошлись по домам, а я осталась с мамой до утра.

– И обшарила ее вещи, – добавил я.

– Но ведь ты теперь делаешь то же самое, разве нет? – она взяла у меня чашку, обвела кабинет укоризненным взглядом и вышла из комнаты.

За четыре года, что мы не виделись, я забыл ее лицо: мучнистый, мучительно ровный овал, из тех лиц, на которых румянец кажется нарисованным. Я забыл ее тело: полное, текучее, из тех зыбких белокожих тел, что передвигаются медленно и упруго, как будто преодолевая толщу воды. Я забыл свою сестру, свою седьмую воду на киселе, ее спокойное коварство и сырный запашок. По мне, так ей нечего было делать в этом доме.

Рукопись свою я помнил почти дословно, вернее, семечко рукописи. Герой сидит в доме у своего друга, в кресле-качалке, которое не качается – никакой другой мебели в доме нет, – и смотрит на мнимую дверь. Он знает, что египтяне рисовали такую дверь в гробницах, обычно на стене жертвенной ниши, для того чтобы Ка могло найти себе дорогу. И вот герой приходит к другу и видит на стене контур двери, обведенный восковым мелком, а посередине – бумажную мишень из тира с несколькими дырками от пуль. Это наводит его на разные мысли, и он произносит их вслух, вот и все. Там страниц сорок, не больше.

Первые двадцать я отпечатал на машинке, взятой у китаиста, скрепил двумя железными застежками и отдал тетке на Тартуском автовокзале – это было зимой девяносто шестого. Еще я купил ей в дорогу связку баранок и пакет молока. Она сунула все в сумку, у нее был такой рыжий саквояжик, похожий на докторский:

– Это мне письмо?

– Вроде того. Только не тебе, а вообще. Я начал тут одну вещь, но дальше пока не идет, застряло намертво. Считай, что это первая глава.

– Ясно, – она посмотрела на меня, задержавшись на подножке. – Я прочитаю, но ты уж будь добр, завяжи хотя бы шарф. А то я чувствую себя солдатом, ограбившим младенца. К тому же в твоей куртке я похожа на голкипера.

– Не люблю узлов на горле, – хмуро ответил я. – Идите, тетушка, шофер нервничает.

Она пошла по пустому автобусному салону, не оборачиваясь, рукава моей куртки были ей коротки, да и сама куртка тоже, из-за этого платье собиралось в складки на спине. Куртку я силком заставил взять, когда пришел в гостиницу и еще в коридоре услышал, как Зоя надсадно кашляет у себя в номере.

Вернувшись в общежитие, я собрал вещи, дождался своего автобуса и уехал в Вильнюс. Месяц, а то и два я бегал к почтовому ящику каждое утро, но тетка так и не написала, что она думает о первой главе. Вместо этого она прислала открытку с видом на Жеронимуш, а потом еще несколько штук – все с разными видами и птичкой вместо подписи. Я решил, что рукопись потерялась во время полета, мне даже ясно представилось, как тетка кладет ее вместе с журналом португальских авиалиний в карман сиденья, туда, где обычно лежат сломанные стаканчики.

Когда мы встретились в Вильнюсе, я не стал спрашивать ее о рукописи, чтобы не смущать. Вернее, я вспомнил, как один богатый путешественник, с которым мне пришлось работать во времена «Янтарного берега», жаловался, что слуги в его бретонском доме делают все, что хотят: то какой-то дым разводят в саду по весне, то расставляют всюду серебро для чистки, так что присесть негде, то перины вытрясают на смех гостям. Я их не контролирую, вздыхал владелец, я говорю, говорю, а сказать не умею! Вот я и подумал, что Зоя просто сказать не умеет, молчит, скрывая восхищение. В декабре две тысячи второго я не удержался и послал ей те же двадцать страниц, гордо приложив к ним новые двадцать. Название тоже было новым. Потом я узнал от Грабарчика, что в декабре она уже не могла читать.

Первое, что я увидел, входя в тюремную комнату для свиданий, была горячая жареная курица в пергаментной обертке, которую аккуратно разворачивал мой адвокат Трута, его имя я прочитал на бумажном пропуске, приколотом к карману замшевой куртки.

Охранник предупредил меня о приходе защитника и даже посмотрел на меня с уважением.

– Нашлись, значит, деньги, заплатить advogado? А нет, так сидели бы здесь до суда, а уж отсюда только на рудники. Теперь поедете домой под залог, как положено.

У адвоката были округлые плечи, туловище, как у льва, волосы черные, как черная пчела, рот красный, как плоды бимба – целых четыре из восьмидесяти прекрасных признаков! – будь у него сорок зубов и свастики на ступнях, ему бы цены не было. Рукава свитера он засучил до локтей, а рот собирался вытирать салфетками, которые уже приготовил на своем краю столешницы. Там же стояло картонное ведерко для мусора с эмблемой кафе «Não está mal».

– Ешьте, Кайрис, вы неприятно бледны, – сказал адвокат, усаживаясь за стол. – Нам придется поговорить начистоту, иначе моя версия событий никогда не наполнится смыслом. Я ознакомился с вашим делом, оно похоже на свекольное поле, покрытое навозом. Однако не стоит беспокоиться, у моего клиента достаточно денег, а у меня достаточно времени.

– У какого клиента? Я думал, вы мой бесплатный защитник. Вас нанял Лилиенталь?

– Имя моего клиента разглашению не подлежит, – веско произнес Трута. – Ешьте, остынет.

Я отломал куриную ногу и принялся грызть, хотя только что обедал в камере и выхлебал целый судок холодного перлового супа. Адвокат взял вторую ногу и стал есть, далеко вытягивая сочные губы. Одну салфетку он подвинул мне, я взял ее двумя пальцами и сунул за воротник.

– Я думаю, что моего дела вообще не существует. Его высосали из пальца, потому что им хотелось подержать меня за решеткой. А уж свекла там или сахарный тростник, вам виднее.

– Кто это они? И зачем им держать вас за решеткой?

– Вы бьете прямо в точку, защитник Я размышляю над этим с самого первого дня в тюрьме. Все началось с того, что я позволил школьному другу снимать у меня в доме кино, что-то вроде сцены с Аглаврой, наблюдающей за тем, как Меркурий наблюдает за Гарсой.

– То есть вуайеристское порно, – адвокат кивнул, осторожно объедая гузку. – И что же?

– Да черт знает что, вот что. Вы же читали дело.

– Что вы думаете о женщине, называющей себя Додо? – спросил он, неожиданно прекращая трапезу, начисто вытирая руки и доставая блокнот. – Можем ли мы привлечь ее как свидетеля защиты? Она испанская гражданка, но это нетрудно устроить.

– С таким же успехом можно привлечь к моей защите гологрудую мавку, живущую в лесу.

– Мав-ку? – он взял ручку и записал слово латинскими буквами. – Что это такое?

– Это такие красавицы из славянских мифов, в спине у них дырка и сквозь нее видны все внутренности, но надо еще исхитриться поглядеть на мавку со спины. По степени коварства Додо могла бы сойти за лесную русалку, но говорят, что русалки закидывают свои длинные груди себе за спину, а это звучит омерзительно, согласитесь.

– Вижу, вы скучаете без женщин, – проронил адвокат, – почему бы вам не попросить о свидании? Я мог бы похлопотать за вас у офицера Пруэнсы.

– Мне некого позвать, – я выбросил кости в ведро и вытер руки салфеткой.

– Надо же, а я слышал, вы мастер по этой части. В вашем деле упоминается много разных дам. Сеньора Рауба тоже была вашей любовницей? – Мне нравилась его интонация, в которой не было ни любопытства, ни осуждения. Так разговаривают клерки в агентствах путешествий, им тоже безразлична причина твоего отъезда, но важно – куда ты поедешь и сколько ты намерен заплатить. Я сам был таким клерком, целых четыре месяца. В бюро «Янтарный берег».

– Она была подругой Лютаса, а я просто жил у нее какое-то время.

– А где в это время был Рауба?

– Зарабатывал деньги и славу. Мой друг устроился на киностудию где-то в Гамбурге и пропал, прислал только пару одинаковых открыток с видами на озеро Альстер. Я понятия не имел, что он женился на Габии, странно, что ему захотелось это скрыть. Когда Лютас приехал ко мне с предложением снимать кино для немецких заказчиков, то был один и не упоминал о семье. Послушайте, защитник, почему мы говорим о нем, а не о том, что написано в моем досье?

– Мы будем говорить обо всем по порядку. – Трута встал, снял замшевую куртку, повертел ее, будто хотел убедиться в отсутствии пятен, и повесил на спинку стула. Я увидел его выглаженные брюки со стрелками и почему-то обрадовался. Наверное, давно не видел приличных штанов, в этой тюрьме все ходят в каком-то паскудном тряпье, да и сам я изрядно обносился.

– Но почему мы начинаем с Лютаса?

– Потому что ваше дело начинается с камер для слежки. А вы утверждаете, что их повесил этот человек – натурально, с вашего согласия. То есть вы разрешили ему вести слежку, верно?

– Камеры не для слежки, а для съемки. Все это есть в моем деле, почитайте, мне обрыдло повторять одно и то же, – я покосился на сверток с остатками курицы и подумал, что неплохо было бы унести его с собой в камеру. Потом я подумал, что это ненормально – думать о жареной курице, вместо того, чтобы выпрямиться, сосредоточиться и с блеском провести первую беседу с адвокатом. Что у меня с головой? Почему я не радуюсь приходу Труты, ведь я две недели умолял следователя предоставить мне защиту, скандалил и даже собирался объявить голодовку.

– Вы что-то сказали? – адвокат постучал ручкой по столу. – Повторите, я не расслышал.

– Я сказал, что Лютас мне не друг. Лютаурас Рауба мне не друг.

Я в первый раз сказал вслух то, что поселило во мне тревогу еще в ноябре две тысячи девятого, когда мы развешивали камеры по комнатам, путаясь в проводах, обсуждали литовского президента и пили мерзкое теплое вино, потому что пробки ночью выбило и холодильник разморозился и потек. Я бы теперь и теплого вина выпил, целую бочку. Прямо взялся бы руками за края и окунул бы туда все лицо целиком.

* * *

Раковина переполнилась по край,

и на сцене померкли огни,

как для славного какого-нибудь убийства.

С тех пор как я узнал о том, что могу писать тебе, Ханна, все изменилось, как в последнем акте «Фауста» – мрачное ущелье стало долиной и нежные девы окружили героя. Считай, что я пишу тебе одно большое, безразмерное письмо, на которое не нужно отвечать, а я обещаю, что отправлю его в ту самую минуту, как выйду на волю и поймаю сеть.

С утра шел дождь, и я основательно вымок на прогулке. Древние персы называли этот период вияхна, то есть копка, а тот, что недавно закончился, тваяхва– лютый. Так и есть, все это время я люто копаюсь в своем прошлом и озверел совершенно. Представляю, что ждет меня в конце марта – адуканиша!– который у персов был месяцем чистки каналов.

Во дворе я видел человека в светлом пальто, он вышел из той же двери, в сопровождении незнакомого охранника, руки он заложил за спину, и я подумал, что это опытный арестант, не чета мне. У него были длинные прямые волосы, собранные в хвостик, и сытое, тяжелое лицо. Похоже, его посадили не так давно, мое-то лицо за две с половиной недели заметно изменилось. Я ждал, что он со мной заговорит или хотя бы кивнет, но он посмотрел сквозь меня, оглядел прогулочный дворик и коротко кивнул охраннику, мол, веди меня обратно. Пальто изрядно пропиталось водой, хотя он вышел на пару минут, значит, его вели по открытой галерее или по другому двору. А зачем? Причина может быть только одна: он тоже сидит в одиночке.

Вернувшись в камеру, я стал думать о том, что этот парень с двойным подбородком скучает за стеной и мы сможем перестукиваться. Хотел бы я знать, как люди вообще это делают – пользуясь шифром Мирабо или кодом Полибия, как декабристы в равелине? Да чего там, мне хватило бы простого домашнего звука, кулаком об стену. Интересно, есть ли у него окно? И что ему приносят на завтрак, такую же размокшую овсяную бурду, как и мне, или омлет с беконом? Я читал в газете, что в городской тюрьме, той, что за парком Эдуардо Седьмого, можно заказать завтрак из кафе, если у тебя есть два червонца, и обед из трех блюд – если есть пять. Но здесь не городская тюрьма и даже не деревенская, здесь пустынное чистилище для иммигрантов, разорившихся домовладельцев и незадачливых грабителей – то есть для меня, единого в трех лицах.

Я несколько раз пробовал стучать в стену, даже отвинтил спинку от железного стула и треснул ею как следует, но парень не отзывался, может, его там и не было вовсе. Железная спинка – совершенное оружие, недосмотр охраны! – навела меня на мысль о побеге, я уже прикидывал возможные версии, когда меня вызвали в комнату для свиданий.

– К вам пришел адвокат, – сказал Редька, поигрывая своим раскидаем. – Пора стирать одежду, милый мой, дух у вас тут нехороший.

Чего здесь не хватает, так это приятных на ощупь мелочей. Осязание просто визжит из-за недостатка впечатлений. Я пытался выпросить у Редьки игрушку, даже предлагал полсотни – за шарик на резинке! – но он только скривился, каналья. В тюрьме деньги теряют свое значение, они становятся такой же условностью как время и пространство, или, скажем, как женщины, о которых вспоминаешь, только увидев похабный рисунок на стене камеры. За те же полсотни, живя на воле, я, не задумываясь, отправлялся в гавань на подсобную работу.

Будь на моем месте Лютаурас Рауба, он бы небось устроился повеселее. У моего школьного друга есть заветная способность, за которую я отдал бы многое из того, чем одарил меня Господь. Он умеет быть своим в доску парнем, если захочет. Его любят официанты, уборщицы, почтальоны, секретарши, продавцы лотерейных билетов, дети и старики. Здешние охранники носили бы ему горячую пиццу под униформой, как спартанские мальчики. Да чего там, я сам его люблю.

В тот день, когда, вернувшись домой в неурочный час, я застал Лютаса за работой, то здорово разозлился: мы ведь договорились, что он не станет снимать без меня, это был самый настоящий Schweinerei, и я готов был указать ему на дверь. Но не указал ведь. Стоило ему посмотреть исподлобья, пару раз моргнуть и наполнить синие бесстыжие глаза недоумением, как я сдался, сник, присмирел. Угли моего гнева зашипели и подернулись сизой пеленой, теперь я сам чувствовал себя виноватым – зачем вернулся? обещал ведь, что пробуду там до вечера! – вот оно, искусство кукловода, предмет моей мальчишеской зависти.

Все вышло довольно неуклюже: добравшись до Санта-Аполлонии под моросящим дождем, я направился к автомату, продающему билеты на север, попробовал прочесть цену билета на экране и понял, что забыл дома очки. Я не надеваю их всякий раз, когда выхожу из дому, но провести без очков целый день, да еще в Коимбре, набитой лавками букинистов, – нет уж, увольте. От вокзала до моего переулка ровно двадцать минут тихим шагом, но я решил обмануть судьбу и вернуться кружным путем, так в старину делали путешественники, когда гадатели, посмотрев на внутренности птицы, не разрешали им отправляться в путь. Искушенные путешественники ехали тогда по неправильнойдороге, в другую сторону, ночевали в чужом доме и, проснувшись, спокойно пускались в путь – так они обманывали божество, строящее дорожные козни.

Я заглянул в овощную лавку, купил ненужный пучок сельдерея, потом поднялся на два пролета, зашел в pastelaria, не торопясь выпил водки в баре у блошиного рынка, изрядно промок и через два часа позвонил в свою дверь. Я сделал это несколько раз, для приличия, полагая, что у Лютаса может быть гостья, потом открыл дверь ключом и поднялся по лестнице. В доме было тихо, откуда-то сверху доносилась музыка – Лист, концерт для фортепиано с оркестром по.1. Я купил эту запись на концерте Лизы де ла Саль, в прошлом году, ради фотографии на конверте. Мне не хотелось беспокоить друга, чем бы он там ни занимался, и я прошел прямо в кабинет, надеясь найти там очки и так же незаметно выйти из дома.

Дверь в кабинет была открыта нараспашку. На подоконнике сидела лысая большеротая девочка в прозрачных трусах. Я увидел ее не сразу, а только надев очки, она почти сливалась со шторой, тело ее было того приятного глазу цвета, который встречаешь только на юге страны, цвета слабой настойки календулы. На снимке, найденном в сейфе, она была в школьной форме, но я ее сразу узнал – по крупной голове, на которой пробивались редкие хвостики волос. Это была Мириам.

Вот оно что, подумал я на удивление спокойно, у нас тут, значит, португальский вариант Соляриса. Интересно, видел ли ее Лютас, он ведь траву не курит, сознание у него не проедено шелкопрядами, как листва тутового дерева. Теперь понятно, почему хозяин дома застрелился под дверью этой комнаты, кто угодно застрелился бы, покажись ему эта кроха, после того, что с ней сделали. А что с ней вообще-то сделали?

С тех пор, как я нашел в сейфе газетную вырезку, я подозревал Фабиу в чем-то смутно отвратительном, но спроси меня в чем, и я не найду что ответить. Думаю, что тетка испытывала похожее чувство, особенно после того, как Агне объявила о приставаниях отчима, вот это уж точно было вранье, она сама кого хочешь затащит под балдахин.

– Мириам? – я сделал шаг к окну, девочка обернулась, и я не смог сдержать удивленного возгласа. На меня смотрело старое, густо набеленное лицо со сморщенной брусничиной рта.

– Сеньор? – полуголое существо сползло с подоконника и сделало реверанс, поразивший меня своей неуклюжестью. Голова оказалась не лысой, а затянутой в капроновую сетку, которую надевают под парик, парик лежал на подоконнике, похожий на курчавую шапку тореро.

– Какого черта ты здесь делаешь? – сказали у меня за спиной, и я увидел Лютаса, босого и растрепанного, в расстегнутой до пояса рубашке. – Иди работать, тебе платят по часам.

Существо схватило парик, натянуло его на голову, качнуло едва заметными бедрами и вышло из комнаты. Лютас стоял передо мной и покачивался с носка на пятку, лоб у него блестел от влаги, как будто он бежал по лестнице и запыхался.

– Ты вернулся?

– Забыл очки.

– Это хорошо, поможешь мне с техникой, тут какая-то заморочка с железом, – он потрепал меня по плечу, и я отодвинулся, сам не зная почему.

– Я в таком железе понимаю не больше тебя. Что это было за чудище?

– Массовка. Не понравилась? Извини, старик, я тебя слишком настойчиво выставлял из дома, это был приступ мрачной креативности, у меня всегда так перед новой работой. Я схожу на кухню за выпивкой, – он вышел из комнаты, шлепая босыми ногами, а я последовал за ним, сжимая в руках пучок сельдерея. На перилах второго этажа лежали мокрые плащи, которых я почему-то сразу не заметил, одна куртка – защитного цвета, со множеством туго набитых карманов – висела на ручке моей двери, на комоде стояла бутылка порто и пара босоножек размером с мою ладонь.

Я открыл рот, чтобы спросить у Лютаса, что это за вещи, но он уже спускался по лестнице, прищелкивая пальцами в такт музыке, доносившейся из стрекозиной спальни. Концерт Листа сменился тубой и рваными синкопами, я толкнул дверь и отпрянул: в комнате толпились голые дети и одетые взрослые, шторы были плотно закрыты, нестерпимый оранжевый свет и жар брызнули мне в глаза, будто сок из апельсина.

Спиной ко мне стояли два оператора-мавра, один из них обернулся, сердито сверкнув белками, и я остановился в дверях, подумав, что идет съемка. Но никакой съемки не было, дети оказались маленькими людьми в буклях, они праздно бродили по спальне в ожидании режиссера. На пол киношники бросили иранский килим, который я собственноручно отнес в подвал в начале осени, а кровать поставили на попа и сдвинули к стене, я впервые увидел ее широкие, туго скрученные пружины. Мужик в болтавшихся на шее наушниках рассказывал что-то двум мелким девицам, устроившимся в кресле – одна из них была в костюме маркизы, ноги ее не доставали до пола, в атласном корсаже стояли подложные, невесть чем набитые груди.

– Что тут происходит? – я хотел рявкнуть во весь голос, но сказал еле слышно. Вторая актерка, сидевшая в кресле, голая, с кандалами на руках и ногах, подняла на меня глаза и усмехнулась. Подойдя поближе, я понял, что кандалы у нее сделаны из браслетов сеньоры Брага – я узнал один, изумрудный, со змеиной головой. Увидев, что я приглядываюсь, актриса расставила ноги пошире и нежно позвенела оковами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю