Текст книги "Леопард на солнце"
Автор книги: Лаура Рестрепо
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 15 страниц)
Мендес улаживает формальности у стойки «Авианки» – предъявляет билеты, паспорта, справки об уплате выездных пошлин; оплачивает лишний вес багажа – и преодолевает каждую процедуру со вздохом облегчения, словно это и есть последнее препятствие, смертельная ловушка, едва не заставившая их опоздать на самолет. Они сразу проходят в предпосадочный зал, более замкнутое и не такое большое помещение, где, по расчету адвоката, меньше риска.
Атмосфера вполне спокойная, немногие звуки доносятся до них глухо, издалека. Несколько пассажиров покорно сидят в креслах, вцепившись, словно их подстерегают воры, в свои чемоданы; они вяло разгадывают нерешаемые кроссворды, и на их физиономиях написано, что нет у них пристанища в целом мире. Алина, бледная, смиряет свою тревогу, разглядывая духи в киоске duty-free. Адвокат наблюдает за ней: бледность и пальто словно переносят ее в иное пространство, в другую эпоху, она похожа на актрису, играющую в каком-то забытом фильме.
– Все-таки некоторых вещей я не понимаю. Как удалось Мендесу и Алине добраться живыми до зала посадки?
– Исключительно по милости случая. Каких только деталей в механизме безопасности не предусмотрел Мендес, и все дали сбой в решающий час. Чтобы Алина могла, не возбуждая подозрений, выйти из квартиры со всей поклажей, был распущен слух, что она переезжает к одной из своих сестер. Но сестра с мужем не явились, как было условлено, ко времени мнимого переезда, – они струсили. Для поездки в аэропорт Мендес заполучил у одного своего друга из правительства бронированный автомобиль, на случай нападения со стрельбой. Но вышло то, что и должно было выйти: машина оказалось настолько бронированной, что имела непомерный вес и застревала на подъемах, и пришлось возвращаться назад и искать, изрядно петляя, более пологую дорогу. Но и это было еще не все. Мендес заранее условился, чтобы в аэропорту сотрудник службы безопасности упростил им формальности и помог сразу пройти в предпосадочный зал. Нужный человек был на месте, все сделал и исчез. Чего не знал Мендес, так это того, что этот самый агент поставлял информацию Мани Монсальве. Так что если они были живы, то благодаря решению Мани действовать лично – он передал своим людям приказ не вмешиваться. Вот мы и видим, что все было, как всегда: они оставались в живых по воле случая. Попросту не настал их час – и никто не умирает ни минутой раньше или позже.
Легкое шевеление ветерка на затылке дает толчок нервозности Мендеса. Поначалу он чувствовал, что все идет хорошо, но сейчас его преследует ясное ощущение, что враг за спиной. Он уже испытывал подобное раньше: это – безошибочный сигнал тревоги, уже не раз спасавший ему жизнь, звуча в ушах резким зуммером на той самой частоте, как он его слышит теперь.
Он пытается добиться, чтобы стюардессы пропустили их в самолет раньше времени, но те отказываются.
– Тамеще убирают, – говорят они. И добавляют: – Не волнуйтесь, мы сейчас пригласим на посадку, – но Мендес слышит только свой внутренний сигнал тревоги, он звучит все громче и становится оглушительным. Не раздумывая больше, он хватает под руки Алину и Йелу – они протестуют, не успев взять свою ручную кладь, – бежит с ними бегом, почти волоча их по воздуху, и вталкивает их в коридор, ведущий к самолету, несмотря на попытки служащих авиакомпании преградить им путь.
Переход этот представляет собой длинную, темную кишку, продуваемую пронизывающими сквозняками. Они бегут сквозь нее, сцепившись руками, словно нелепое и неловкое шестиногое насекомое, что беспорядочно мечется, убегая от подступающего огня. Бег утомляет женщин, их тяжесть возрастает, они непомерным грузом висят на руках у Мендеса, устремившего взор к той открытой освещенной двери, что ждет их в конце, на расстоянии пятидесяти шагов – пятидесяти шагов между «прежде» и «потом» – Мендес призывает на помощь какую-нибудь центростремительную силу, что протащила бы их к выходу из туннеля: он молит о чуде, которое извергло бы их из перехода туда, где свет.
– В этот момент появились невесть откуда Мани Монсальве и Тин Пуйуа, молниеносные, неудержимые, безмолвные, и сзади взяли их на прицел. Старуха Йела споткнулась и увлекла за собой в своем падении Алину и Мендеса, которые в сутолоке запутались в ногах друг у друга и потому не могли видеть, как Мани секунду колебался, стрелять ли, преградил путь Тину Пуйуа, чтобы не дать выстрелить ему, и стал выбирать наилучший угол, чтобы попасть в адвоката, не задев Алину.
– Для Мани Мендес оказался непростой мишенью, потому что фактически, не желая того, он был защищен двумя заложниками: женщиной и ребенком.
– Тут все застыло на какое-то бесконечно малое время: преследуемые сбились в кучу на полу, видя улыбку на лице смерти, и преследователи упустили драгоценную, единственную секунду – это позволило Пташке Пиф-Паф, Ножницам, Симону Пуле и Кудре разрядить в них полные обоймы своих пистолетов.
– Откуда взялись Симон Пуля и остальные стрелки Нандо?
– Они тут и были с самого начала по приказанию своего хозяина, который оставался в больнице под арестом. Они проводили Мендеса и Алину от дома до аэропорта, а уж внутри все время прикрывали их со спины.
– Почему они это сделали?
– Когда Мендес вывел Нандо из тюрьмы и спас его жизнь, Нандо предложил уплатить ему долг, и Мендес, который уже давно об этом подумывал, обратился к нему с просьбой: обеспечить защиту при отъезде из страны с Алиной Жерико и еще не рожденным ребенком Мани.
– Ну, а Мани кончил тем, что отдал жизнь, спасая Алину и ребенка…
– Да, полагаю, что так, более или менее так это и было.
* * *
– В ту ночь, когда Мани Монсальве умирал на черном виниловом полу международного корпуса аэропорта, рождался на свет его сын Энрике – прямо в небе, на борту самолета авиакомпании «Авианка», летевшего рейсом 716 в Мехико. Смущенные стюардессы, помогавшие Алине во время преждевременных родов, обмыли малыша, завернули в одеяло и отдали матери, которая приходила в себя после непомерного потрясения и огромного напряжения сил, глядя в иллюминатор на отары розовеющих облаков, что паслись на бескрайних лугах рассвета. Когда ей дали ребенка, Алина изумилась, видя, что по какому-то капризу генетики, кожа у него не оливково-зеленая, как у Монсальве, а оливково-желтая, как у его двоюродных братьев Барраганов.
– Энрике? Ребенка назвали Энрике?
– Энрике Мендес – ему дали при крещении имя, выбранное родным его отцом, а фамилию он получил от своего приемного отца, адвоката.
* * *
– К трем часам того карнавального дня вся Зажигалка задавалась вопросом: «Что делает Нандо Барраган один, на пороге своего дома?»
– Прошли уже недели, а то и месяцы, с тех пор, как он оказался на свободе, но мы ничего о нем не знали. Наступало время, когда насилие стало всеобщим, и так и шла наша жизнь – одна тоска смертная да смертоубийства. Но Барраганы уже не были в центре событий, да и Монсальве тоже. По всей стране быстро, как грибы после дождя, множились новые персоны – новые действующие лица, более внушительные, более жестокие и могущественные, чем прежние. Можно сказать, что как-то вдруг, в один день, Барраганы и Монсальве стали всего лишь местным фольклором. Мы стали видеть в них лить предысторию настоящей истории нашего насилия, только начало конца. Когда Нандо уселся в тот день у дверей своего дома, он был уже только тенью себя прежнего. Он и сам, пожалуй, сознавал это, – ведь по словам тех, кто его видел, он вел себя, как зевака, что более присуще теням, чем людям.
– В тот день, третий и последний день карнавала, Нандо Барраган был в мечтательном настроении сразу как проснулся. Заметив, что ему лень вставать, женщины принесли ему в гамак черный кофе и ломтики спелого банана, и все время, пока завтракал, он обдумывал нелепую идею, что было бы неплохо дожить до старости и почить с миром.
– Я не знаю никого, кто умер бы от старости в своей постели, – заявил он Ане Сантана, когда она вошла в комнату, чтобы забрать поднос.
Ана думает, что его претензия неуместна в нынешние времена, когда смерть гарцует повсюду, яркая и резвая не в пример жизни, когда ни о ком не скажут «такой-то умер», а только «его убили». Но она ничего не говорит, только кладет ему руку на лоб, чтобы проверить, нет ли у него жара, а затем спрашивает, хочет ли он еще кофе.
– Все утро мы слышали, как он бесцельно бродит по дому, завороженный визгливой музыкой кларнетов, дурея от запаха отбросов, что всегда висит в воздухе в карнавальные дни.
В одиннадцать он усаживается в патио и пьет белый ром с лимоном и солью. Глядя, как он разом опрокидывает первую бутылку, женщины успокаиваются: «Пришел в норму», – говорят они друг другу. Но это вовсе не так, потому что выпивка не вызывает у него обычной реакции – порыва дикой активности, которая толкает его на улицу в поисках жертвы, – он, наоборот, погружается в дремотную и спокойную меланхолию, характерную для людей пустыни, и дающую повод для тревоги, поскольку она имеет свойство не проходить, то есть, если уж охватывает человека, то навсегда и до конца.
В три пополудни он принимается за третью бутылку, сидя у дверей своего дома и глядя на полуобнаженные тела проходящих мимо танцоров и королевок – они с ног до головы черные, вымазанные пахучей смесью толченого угля и свиного жира, которая блестит под бешеным солнцем, а струящийся пот оставляет на ней дорожки.
– Разве телохранители не следили за тем, чтобы толпа не проходила перед домом?
– Это уже никого не волновало. Кудря, Симон Пуля и остальные забыли на время о войне и пользовались случаем развлечься, смешавшись с толпой, скрываясь под личинами кающихся грешников в надвинутых капюшонах. Самого Нандо, похоже, также ничто не заботило. Со смертью Мани Монсальве война для него окончилась, а с ней, бесспорно, и сама жизнь, потому что в конечном счете ненависть всегда была его самой большой любовью.
– И он не насладился триумфом?
– Нет. Окончательная победа над его извечным врагом не оставила Нандо ничего, кроме незначительного соленого послевкусия.
По-детски он глядит, как проходит мимо кумбьямба, [69]69
Кумбьямба– мелодия и танец, родственные кумбье. Кумбьямба может иметь разные песенные тексты (как, например, вальс или танго), и в одном из них говорится:
Свечи зажечь пора уже нам бы,Ведь огонька просит кумбьямба. Местом происхождения кумбьямбы называют город Картахена (Колумбия), где ежегодно проходит пышный религиозный праздник Ла Канделария (соответствующий Сретенью), в самом названии которого слышится слово «свеча» (la candela) и в ходе которого освящают и зажигают свечи.
[Закрыть]прося огонька, и зачарованно слушает безумные выкрики маленьких флейт и марак. Нетрезвым взглядом он провожает похожую на сон процессию радостной фауны – вот Дядюшка Кролик, вот Старая Ослица, вот Человек-Кайман – они швыряются мукой и пляшут, как одержимые, – и тут, в одиночестве, в отсутствие охраны, внезапно постаревший, он совершает немыслимое чудачество: у него вырывается чуть заметный счастливый вздох.
Катится мимо веселье – оно никогда не ждет отстающих – а Нандо так и торчит на приколе у дверей своего дома, словно предвидя появление почетного гостя.
Сверкание блесток привлекает внимание черных стекол «Рэй-Бэн». Это блестят золоченые носилки, чьи наглухо задвинутые занавески скрывают обитателя. Носилки несут на плечах две пары Малых Чертей и сопровождает группа бедных музыкантов – головы у них седые от муки после каранавальной битвы, разразившейся в Городе. Когда носилки оказываются перед домом Барраганов, бахромчатые занавески вкрадчиво раздвигаются, и популярная королевка, восседающая на портативном троне и коронованная пышней, чем Елизавета Английская, являет Нандо свою пепсодентовую улыбку – очаровательница приближается и склоняется над ним: трепещут накладные ресницы, каскадом ниспадают жесткие от лака локоны. Нандо, полуприкрыв глаза, ждет, что позлащенное видение подарит ему поцелуй любви или шепнет что-нибудь кокетливо-тайное, но плутовка монархиня выхватывает горсть муки и швыряет ему в лицо. Он не уворачивается: покорно принимает этот душ с благодарным и дурашливым выражением пьяного пентюха, смирившись со своей внезапной дряхлостью.
– Так он там и сидел с лицом, вымазанным белым?
– Так и сидел, весь в муке, точно лепешка обвалянная, мозгов у него ведь не хватило вспомнить ни о каком предсказании.
– Он и не подумал о предсказании Роберты Караколы?
– И ничуть даже. Он просто не заметил ничего, словно все перемололось и той мукой стало.
Пестрый горланящий ком карнавала катится к центру города, оставляя позади квартал, затопленный потоком бумажного сора и отбросов. Отставший от ватаги Карлик Простофиля, осоловев под своей картонной мордой, садится рядом с Нандо и просит у него глоток рома. Нандо ощущает, точно утечку газа, горький душок, идущий из его спрятанного рта, и заглянув в прорези маски, ловит ускользающий и желчный взгляд выпученных от жары и пива глаз.
Карлик удаляется зигзагами вниз по улице, а Нандо остается среди куч растоптанных фестонов и конфетти, погруженный в себя, с головой, переполненной вареным медом беспорядочных, нескладных и бесцветных мыслей.
По улице спускается, танцуя, одинокая Смерть. [70]70
Карлик Простофиля, Старшие и Младшие черти, Растрепы, Смерть– традиционные персонажи латиноамериканского карнавала.
[Закрыть]Смерть эта – не из внушительных, ни властной осанки, ни роскошного карнавального костюма – примитивный, кое-как намалеванный белым на черной ткани, жалкий скелет, деревянная маска-череп, старая простыня вместо плаща и большая обглоданная кость какого-то животного в руках. Люди прячутся от нее, запираются в домах, чтобы она шла себе мимо, подглядывают за ней сквозь приоткрытые окна и толкуют, что никогда не видали такой ничтожной и гадкой смертишки: мерзавка и предательница безо всякого величия, слишком похожая на настоящую смерть. Она овладевает пустынной улицей и наносит костью удары в пустоту. Она молотит воздух с ожесточением, но слабо и бестолково.
– А она заметила Нандо, – как он там сидел, скорчившись, на ступеньке?
– Нет, она его не видела, или сделала вид, что не видит, и стала насвистывать, очень фальшиво, иностранную песенку. Нандо, напротив, посмотрел на нее в упор, взглядом знатока. Он столько раз встречался со смертью, что тотчас мог отличить настоящую от поддельных. «На эту и глядеть не стоит», – подумал он, и дал ей пройти.
Внизу, на уровне земли, грохочет эхо древних африканских барабанов, зовущих рабов к восстанию. Вверху, на высотах, вечереющее небо, кричащее и тщеславное, накладывает макияж из красных и желтых лучей и украшается вульгарной бижутерией отблесков. Нандо Барраган расстегнул свою гаванскую рубахуи все сидит, с обнаженной грудью, на той же ступеньке: безразличный к хвастливому щегольству неба, безучастный к собственной судьбе, с онемевшими ногами, пресыщенный алкоголем. Приходит ночь, укрывательница и соучастница, и набрасывает на него одну-две фиолетовые тени. Нандо кутается в них, сливается с темнотой, превращается в недвижный тюк, невидимый, без имени и без примет.
– Значит, Нандо был невидим, когда орава коварных Монсальве спустилась по улице?
На первый взгляд темнота непроглядна. В следующиймомент, напрягая зрение, можно различить его белое, как большой свежий сыр, лицо, наивное и нелепое под слоем муки, грезящее радостями, что достались другим, и до одури ошарашенное смутной, едва различимой вестью, которую тщится воспринять его нетрезвое сердце: ошеломляющим намеком, что жизнь могла быть лучше.
– И даже огонька его сигареты не было видно?
– Да, огонек был виден. В темноте отчетливо светился срез сигареты, красный и изобличающий, словно миниатюрная неоновая вывеска, которая, загораясь и потухая, сообщала: «Здесь я, здесь я, здесь».
– А в какое время Растрепы [71]71
Традиционный персонаж латиноамериканского карнавала.
[Закрыть]спустились по улице Нандо Баррагана?
– Не вовремя, в час, когда остальные ватаги ряженых ушли уже далеко и хоронили карнавал, отплясывая последние кумбьи на излете веселья. В этих Растрепах что-то было не так, хотя их костюмы выглядели традиционно: маски обезьян-самцов, поддельные женские фигуры. Но они не плясали и не веселились, они явно шли по делу. Единственный, кому они не показались подозрительными, был сам Нандо, он ничего не почувствовал и тогда, когда они окружили его и вонзили в него ножи, – наверно, потому, что уже был мертв в этот момент.
– Что вы хотите сказать?
– По заключению судебного врача, производившего вскрытие, Нандо Барраган был мертв с рассвета.
– Так, значит, эта жестокая тоска, которую весь день видели на его лице, была смертью…
– Это была смерть, и никто не сумел признать ее. То, что произошло потом, в ту ночь, была насмешка и профанация. Случилось вот что: фальшивые Растрепы не удовольствовались тем, что убили его, а вдобавок поволокли труп по улицам квартала, так сказать, в назидание и торжествуя победу. Народ сбегался поглазеть на него: его хватали руками, рвали с него одежду и удостоверялись, что это он. Ни у кого не осталось сомнений: это был совершенно точно он, и очевидность его смерти была тяжелой и нагой, как сам труп.
– Кто-нибудь посочувствовал покойному?
– С ним не были солидарны, и, пожалуй, и не жалели его. Если кто ему и посочувствовал, то предпочел промолчать, чтобы не перечить распаленным соседям, наконец-то вкушавшим сладость мести. Коллективной мести, подсознательно задуманной в течение всех тех ночей, когда нам приходилось сидеть взаперти по домам, за замками и засовами, с разбуженными и перепуганными детьми, в то время как снаружи, на улице, Барраганы давали жару, оглашая окрестности грохотом перестрелок. Поэтому час смерти стал и часом расплаты и сработал закон «око за око». Страх, который он внушал нам при жизни, сменил знак и обернулся агрессией в пропорциональном количестве: самые покорные прежде глумились теперь больше всех. Мы хотели бы вырвать у него по волоску за каждый испуг, что он заставил нас пережить; по зубу за каждую тревогу; за каждого мертвеца – по пальцу; оба глаза за пролитую кровь; оторвать ему голову за утраченный нами покой; вырвать внутренности за весь тот срам, какого мы по его вине наглотались. Мы хотели бы лишить его жизни, которой у него уже не было, в уплату за обгаженное будущее, оставшееся нам от него в наследство, и мы отрекались от него навеки, потому что из-за него печать смерти оттиснулась на наших лицах.
– Так и не нашлось никого, кто бы его защитил?
– Наоборот, еще на нем и нажились. Некто, одетый Волшебником Мандрейком, [72]72
Волшебник Мандрейк– персонаж американских комиксов Ли Фолка и Фила Дэвиса, первый выпуск которых увидел свет в 1934 году. Одежда Мандрейка слегка видоизменяется от картинки к картинке в зависимости от изображенных ситуаций, но, скорее всего, соответствующий карнавальный наряд представляет собой темно-синий или черный плащ на красной подкладке и цилиндр.
[Закрыть]увидел Каравакский крест, сорвал его одним махом вместе с цепью, да и увел. Золотой «Ролекс» с сорока двумя брильянтами уцелел, если это можно так назвать, потому что женщины Барраган выставили его на продажу, когда Нандо лежал в больнице со вскрытой грудью. Победителем аукциона стал Элиас Мансо, тот самый человек, что на свадьбе выказал расположение съесть дерьмо, только бы заполучить эти часы.
– Да как этот Мансо мог их купить, он же бедняк был?
– Он уже не был бедным. Он успел нажить миллионы незаконной торговлей.
Вид поверженного былого тирана служит поводом к взрыву веселья и снова разнуздывает карнавальное буйство. Растрепы, дикие и торжествующие, таскают Нандо, как охотничий трофей, выставляя напоказ его наготу. Когда им надоедает похваляться, они отнимают у него последнее имущество, очки «Рэй-Бэн», швыряют их куда-то за угол и растворяются в толпе, безнаказанные, в своих обезьяньих масках, с фальшивыми титьками, с безумным смехом довольных гиен.
– Монсальве уходят! – говорят люди, показывая на них, и дают им удрать.
– Откуда узнали, что это были они?
– Никто не видал их в лицо, но мы знали, что это они, и не могли ошибиться. Они или их наемники, разница невелика.
Растрепы уходят, и поток толпы завладевает трупом, треплет его, как тряпичное чучело, и с плясками движется, таща его впереди, – шалая от ужаса и радости процессия, самая лихая и чудовищная, какую когда-либо видели в Городе. Они взгромождают мертвеца на красную телегу, влачимую ослом в матросской шапке, и возят его шагом, под плакатом с известной пословицей: «Кто издох, тот и плох». Шваль, составляющая свиту покойника, засыпает его мукой так, что он делается белым и снаружи, и изнутри, превратившись в огромного снеговика среди нещадно знойной ночи. Некто в костюме Тарзана головешкой красит ему нос в черный цвет. «Ты умер, Нандо!» – кричат ряженые, и бурлит вокруг него трепещущий жизнью карнавал.
– Когда сообщили Бакану?
Сидя в плетеной качалке на тротуаре перед домом, Бакан играет со своими забойщиками одну восьмую финала вечного турнира по домино. Позади него семь следов пуль на брусчатой стене являют немое и анонимное свидетельство семи неудачных попыток, предпринятых кем-то, чтобы положить конец его существованию.
По его зрачкам цвета пасмурного неба летят ласточки слепоты, в то время как его зрячие пальца читают белые точки на черных костяшках, ложащихся на стол сложной сетью железнодорожных путей. Он сосредоточен на игре, более молчалив, чем на мессе, чутко ждет следующего хода и не позволяет отвлечь себя далекому гулу карнавала, как в иные ночи его не отвлекали пулеметные очереди и визг шин «джипов».
Компания танцующих конго, [73]73
Конго– танец кубинского происхождения.
[Закрыть]запыхавшись, приближается к нему со смятенными и суматошными выкриками: «Убили Нандо Баррагана, его таскают, голого, по улицам».
Бакан, как и обычно в важные моменты своей жизни, ничего не говорит. Черный слепой гигант отодвигает стол с костяшками и торжественно поднимается на ноги: выпрямляется во весь свой огромный рост, водружает на голову элегантную соломенную шляпу, сжимает дубовую трость, унаследованную им от отца, тоже ослепшего в старости. Он подхватывает под руку свою мулаточку и, ступая ощупью, шагает по улице туда, откуда исходит гул взволнованного моря голосов. Он продвигается наугад, медленно и степенно: несет голову, закинув ее назад, а его голубоватый взгляд устремлен в звездное пространство, которого он не может видеть.
На углу двадцать шестой улицы и четвертой автострады встречаются две процессии, одна маленькая, другая внушительная: с одной стороны Бакан, его смуглянка и забойщики; с другой – Нандо Барраган в окружении враждебной толпы, вооруженной палками и факелами. На расстоянии двадцати метров процессии останавливаются лицом к лицу, соизмеряя свои силы. Начинает робко накрапывать мелкий дождик, он порождает сладковатый запах мокрой шерсти и обесцвечивает последние фестоны карнавала.
Бакан рискует выйти вперед, один, отвергнув протянутую женой руку. Постукивая своей тростью слепого, он подходит к толпе противников и прокладывает себе дорогу среди ряженых, – те послушно расступаются в стороны, образуя коридор. Кайманы, Храбрые Индейцы, Охотники На Ягуаров, Большие и Малые Черти – все отступают на шаг, исполненные почтения к слепому старику, недвижные под медленным дождем, который гасит факелы и усмиряет души. Над ними нависает огромный колокол молчания, в котором громко раздаются неторопливые жреческие шаги Бакана.
Его дубовый посох наталкивается на тюк: это свалившийся на землю труп Нандо Баррагана. Растерзанный, голый, распотрошенный, как соломенная кукла. Его затопляет все одиночество мира, вся усталость мира пала на него. Сникший и побежденный, он покоится у ног пестрой толпы, превращенный в гору грязи, в огромный сгусток муки и крови. Его разбитая и обалдевшая башка, кажется, молит о минуте покоя, чтобы свести свои немыслимые счеты с миром иным.
Светлые слепые глаза Бакана останавливаются на покойнике в тот самый момент, когда великолепная молния рассекает ночь пополам, режет ее на секторы своими сияющими корнями и с грохотом вгоняет в землю электрический разряд. Словно молния открыла краны, разверзаются хляби небесные и лавины воды обрушиваются на собравшихся, которые разбегаются на все четыре стороны, прячутся под арками домов и в магазинах, исчезают за углами, рассеиваются, скрываясь по домам, исчезая во мраке.
На исхлестанной дождем улице остаются две одинокие фигуры; массивные и громоздкие, одна возле другой, они со стоицизмом громоотводов претерпевают грозу. Одна фигура, вертикальная и черная, – Бакан; другая, горизонтальная и белая от муки, – Нандо Барраган.
– И долго ли эти двое пробыли одни под ливнем?
– Бакан подождал, с терпением слепого, пока падавшая с небес вода не отмыла труп и не очистила его от струпьев нечистот и засохшей крови, возвратив ему естественный облик и цвет. Затем он взвалил его на свою еще крепкую спину и пустился в путь к своему дому наперекор ураганному ветру, с каждым порывом налетавшему на него все более неистово. Его единственной спутницей, кроме покойника, была верная мулатка, она шлепала по воде, служа ему поводырем. Это было трудное, мучительное, полное препятствий шествие. Труп раздулся от дождевой воды, вдвое увеличив свой и сам по себе гнетущий вес, а ветер угрожал вырвать его из рук. Также не помогали ни слепота, ни чернота ночи, заставлявшая их оступаться. Но спокойная жизнестойкость Бакана была, как всегда, несгибаема, и он не сдавался, словно не было ничего важнее, чем спасение мертвеца.
– И добрался он, наконец, до тихой гавани?
Незадолго до рассвета, все еще впотьмах, когда он промок уже до костей и вода течет с него струями, он умудряется добраться до своего дома в бедном квартале. Он укладывает Нандо на стол в столовой, покрытый белой клеенкой. Просит смуглянку вытереть и причесать труп: она повинуется и по собственной инициативе подкрашивает ему лицо косметикой, чтобы скрыть следы скверной ночи и оспины на его коже.
– Теперь принеси чистую одежду.
Она достает из шкафа свежевыглаженный полный комплект и подает мужу. На ощупь слепой совершает в потемках медленную церемонию, одевая человека, к которому он никогда не питал ни почтения, ни любви. Он надевает на него свою собственную одежду – только у него во всем квартале и есть подходящий размер: рубашку, брюки, носки, ботинки. Льняной платочек торчит из нагрудного кармана.
Он протягивает руку, чтобы закрыть ему веки, и в это мгновение интуицией слепого прозревает то последнее, что запечатлелось, как отпечаток ископаемого, в окаменевших зрачках Нандо Баррагана. В них осталось пойманное на лету последнее воспоминание: желтая пустыня, тени от камней пятнами лежат на песке, и смерть распростерлась на нем, точно леопард на солнце.
Бакан понимает, что утром, в нерабочий день, ни один столяр не возьмется изготовить подходящий гроб, а потому он помещает покойника – лицом вверх, с хорошо закрытыми глазами и скрещенными руками – в большой сосновый ящик от контрабандного холодильника «Вестингхаус», подаренного им жене на день рождения. Он зажигает две свечи, берет из рук мулатки большую чашку без ручки, полную кипящего, ароматного, бодрящего кофе и садится пить его возле Нандо, ожидая, когда его родственники придут за ним. Он греет руки об эмалированную чашку, бросает последний взгляд, голубой и бесполезный, на своего мертвого врага, и говорит ему, не видя его:
– Каждый человек заслуживает достойной смерти. Даже вы.