Текст книги "Атомы у нас дома"
Автор книги: Лаура Ферми
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 23 страниц)
Сегре был человек осторожный. Он долго раздумывал, стоит ли ему бросать технику и переходить на физику. Он советовался об этом с одним из своих товарищей по училищу, которого считал очень умным, с Этторе Майорана. Он начал читать книги по физике. В сентябре 1927 года он поехал вместе с Ферми и Разетти на озеро Комо на международный съезд физиков-атомников. На берегах этого романтического озера собрались все светила ученого мира.
– А кто этот человек с таким кротким видом и непонятным произношением? – спросил Сегре у своих менторов.
– Это Бор.
– Бор? А кто он такой?
– Неслыханно! – возмутился Разетти. – Да что же, вы никогда не слыхали об атоме Бора?
– А что это за штука, атом Бора?
Ферми рассказал, что это за штука. Тогда Сегре стал расспрашивать о других физиках и об их открытиях. Комптон, Лоренц, Планк, эффект Комптона, постоянная Планка… Сегре узнавал массу нового о физике. И ему это очень правилось.
Когда в ноябре начались занятия, Сегре был уже зачислен на четвертый курс физического факультета. За ним вскоре последовал и Этторе Майорана. Римская школа, о которой мечтал Корбино, уже пустила ростки.
Шли годы. Много народу приезжало поработать в Риме; привлеченные славой Римской школы, приезжали юноши – студенты, аспиранты итальянских университетов и окончившие курс за границей. Они приезжали и уезжали. Но первоначальная группа – Ферми, Разетти, Сегре и Амальди, те, кого Корбино называл «мои мальчуганы», – оставалась: они были ядром этой ячейки, которую на протяжении многих лет тесно объединяла дружная согласованная работа. Они так подходили один к другому, так хорошо дополняли один другого, что тесные отношения, установившиеся между ними, с годами перешли в прочную, неразрывную дружбу.
Когда эти четверо сошлись впервые – два преподавателя и два студента, – все они были еще очень молоды, всего каких-нибудь семь лет разницы между самым младшим и самым старшим из них. Все они одинаково любили спорт, игры, любили плавать в море, совершать далекие прогулки, устраивать экскурсии, лазать по горам, играть в теннис.
Ферми и Разетти, которые придерживались этого образа жизни еще с Флоренции, всему предпочитали теннис. Однажды, когда я пришла сдавать заключительный экзамен по физике за два года, я узнала, что в число трех экзаменаторов входит страшный бином – Ферми и Разетти.
– Ферми и Разетти так и режут всех подряд, никого не щадят! – услышала я, проходя по коридору мимо двух перепуганных студенток. Возраст еще не успел смягчить Ферми и Разетти, и они предъявляли к студентам такие же строгие требования, как и к себе самим.
Но мне повезло. Ферми и Разетти не явились, задержавшись на каком-то теннисном матче, и в самую последнюю минуту их заменили двумя пожилыми и более мягкосердечными экзаменаторами.
Разетти, Ферми и Амальди были не прочь подурачиться во время работы, выкинуть какую-нибудь шутку или придумать какую-нибудь смешную чепуху. Жена Амальди, Джинестра, вспоминает, как она первый раз попала на семинар к Ферми; тогда она была только синьориной Джовене, студенткой физического факультета. Джинестра была на несколько лет моложе Эдоардо и поступила в университет после него. Она аккуратно посещала занятия, и ей предложили участвовать в семинаре, которым руководил Ферми, а иногда вместо него Разетти.
– Да вы не боитесь! – сказал Ферми Джинестре. – У нас здесь просто такая игра, мы называем ее «игра в две лиры». Каждый может задать вопрос кому угодно. Тот, кто ответит неверно, платит лиру, ну а если тот, кто задал вопрос, и сам не может дать удовлетворительного ответа, то с него взыскиваются две лиры! Так что, видите, все очень просто. Итак, начинаем! Кто хочет задать вопрос синьорине Джовене?
Эдоардо, перенявший от своих учителей манеру говорить полушутя-полусерьезно, вызвался задать вопрос, причем, по его словам, вопрос, как нельзя более уместный для женщины.
– Как вам известно точка кипения прованского масла выше, чем точка плавления олова. Как вы объясните то, что можно жарить пищу на прованском масле в луженной оловом кастрюле? (Лучшая посуда в Италии – медная с оловянной полудой.)
Джинестра, хотя она и очень робела, все-таки сообразила и ответила правильно:
– Когда жарят, кипит не масло, а вода, содержащаяся в пище.
Все это было, конечно, далеко не так просто, как говорил Ферми, и Джинестре приходилось одолевать физику, а не кулинарию. Но занятия всегда велись в такой же непринужденной форме, как и в первый день. Всякий мог задать любой вопрос, какой ему приходил в голову, в связи с тем, что обсуждалось до этого: никакого заранее установленного плана в занятиях не было. Учителя и студенты общими усилиями решали поставленные перед ними задачи. Джинестра говорила, что студенты потому так много и получали от этих семинаров, что и Ферми тоже приходил со своими задачами и решал их во время занятий, стоя у доски и поясняя весь ход своих рассуждений, наглядно показывая, как нужно логически мыслить, отбрасывать все случайное и преходящее и выявлять главное, и как путем сопоставления с уже найденными фактами познавать новые.
В качестве наглядного доказательства этой непринужденности, царившей на семинарах, сохранился старый стол Ферми, за которым, он сидел когда-то на Виа Панисперна и который стоит теперь в новом здании физического факультета в университетском городке. На нем видна трещина – след от кулака Сегре. Он требовал, чтобы его выслушали, но кто-то выскочил вне очереди и перебил его, и он в сердцах грохнул кулаком по столу. Сегре славился своей раздражительностью, за это он и получил прозвище «василиск»; про него говорили, что он, подобно атому легендарному чудищу, мечет пламя из глаз, когда его разозлят. Этторе Майорана всего лишь несколько раз присутствовал на семинарах Ферми. Майорана был гений, арифметическое чудо, сущий оракул по интуиции и логической мысли, самый острый критический ум на физическом факультете. Никто не считал нужным прибегать к счетной машине или делать вычисления на бумажке, если тут был Майорана:
– Скажите, Этторе, чему равен логарифм 1,538? – спрашивал один. Или: – Чему равен квадратный корень из 243 на 578 в кубе? – приставал другой.
Как-то раз они с Ферми стали вычислять наперегонки: Ферми – с карандашом, бумагой и счетной линейкой, а Майорана только в уме. Результат они получили одновременно.
Но Майорана был странный человек, всегда погруженный в себя, он всех сторонился. Бывало, он едет утром на трамвае в университет и о чем-то сосредоточенно думает, сдвинув темные брови. И вдруг его словно что-то осеняет: быть может, он нашел решение какой-нибудь трудной задачи или нащупал принцип, связующий выводы одних опытных данных с другими. Он начинает шарить по карманам в поисках карандаша, и на папиросной коробке, за неимением бумаги, записывает какие-то вычисления. Из трамвая он выходит все такой же сосредоточенный, бредет, опустив голову, черные взлохмаченные полосы спускаются ему на глаза. С папиросной коробкой в руках он разыскивает Ферми и Разетти и делится с ними своим открытием.
– Замечательно! Напишите об атом, Этторе, и напечатайте!
– Да нет, что вы! – Этторе весь съеживается от одного упоминания о печати, ему страшно и подумать, что кто-то будет копаться в его мыслях. – Нет, нет! Это я так, просто забавлялся…
Он выкуривал последнюю папиросу и швырял коробку с вычислениями в мусорную корзинку.
Майорана додумался до гейзенберговой теории атомного ядра, построенною из нейтронов и протонов, незадолго до того, как ее опубликовал Гейзенберг, но он даже не записал ее.
То, чему другие студенты учились у Ферми и Разетти и что сам Ферми познавал постепенно, излагая другим, Майорана лучше всего мог усвоить самостоятельно, наедине, в своей комнате, где ничто не угрожало нарушить его душевное равновесие. Он приходил на семинар только тогда, когда знал, что занятия будут посвящены новым теоретическим проблемам исключительной важности. Одной из таких проблем была квантовая теория.
Когда Ферми стал излагать на семинаре квантовую теорию во всей ее глубине, его слушатели не сразу смогли усвоить чуждую привычному кругу понятий систему мышления. Что материя и энергия – и то и другое – представляют собой пакеты волн – это можно принять как догмат, говорили они, но отнюдь не как истину, которую можно познать рассудком. Тут надо просто иметь веру. В делах веры – непогрешим папа. В квантовой теории – непогрешим Ферми. Следовательно, Ферми – папа. Итак, Ферми стал называться «папой». Новички на семинаре сначала поражались, услышав, как его величают. Но вскоре слух о том, что Ферми удостоился папской тиары, распространился и среди молодых физиков других стран.
Хотя Разетти и уверял, что он недостаточно разбирается в квантовой теории, однако в отсутствие Ферми никто лучше его не мог руководить семинаром, поэтому он стал «кардиналом – наместником папы». Темноглазый, похожий на испанца, Майорана, с первого раза никогда не соглашавшийся с математическими выводами, всегда требовал проверки или, стараясь докопаться до сути, ставил вопрос по-иному, исследовал его с разных сторон, находил какие-то расхождения или неточности; из-за этого Этторе Майорана прозвали «великим инквизитором».
Однажды в здании физического факультета появился Персико. Он приехал из Турина с дурными вестями. «В Турине, – рассказывал он, – никто, ну буквально ни одна душа, не верит в квантовую теорию. В Турине все считают, что это ересь, которая никак не вяжется с уже доказанной истиной». «Папа» встревожился. Призвав Персико, он облек его кардинальской властью и послал проповедовать евангелие неверным.
Персико оказался весьма ревностным миссионером.
Прошло немного времени, и он прислал «папе» подробный отчет о своей деятельности – длиннейшее донесение в стихах, где он рассказывал о своих злоключениях в стране неверных и о том, как он наставлял сих язычников на путь истины:
И уверовали ныне,
Преклонив строптивый разум.
Что и свет и электроны
Суть и волны и частицы.
Этот догмат и другие
Проповедал он неверным,
Щедро черпая примеры
Из Священного писанья.
Под Священным писаньем в данном случае разумелась книга Персико по квантовой механике, изданная впоследствии на английском языке.
5 глава
«Малютка Пежо»
«Малютка Пежо» был самый крохотный автомобильчик, какой я когда-либо видывала. Это была машина французской марки. В Италию такие машины попадали только случайно, через кого-нибудь из приезжих, переваливших через Альпы. Горючего «малютке Пежо» требовалось немногим больше, чем мотоциклу, а шуму от него было столько же. Так как у него не было дифференциала и колеса его не изменяли скорости на поворотах, он катился, точь-в-точь как заводная игрушечная машина, подпрыгивая и заносясь в сторону на каждом повороте. Тот «малютка Пежо», о котором я хочу рассказать, представлял собой маленькую двухместную кабинку цвета яичного желтка, с протекающим клеенчатым верхом и откидным сиденьем сзади. Когда он мчался со своей предельной скоростью – двадцать миль в час, – за ним всегда тянулось густое облако черного дыма из открытой выхлопной трубы.
Я услышала об этой машине еще задолго до того, как имела удовольствие познакомиться с ней лично. Дело было в 1927 году, в конце сентября; я гостила у моих дяди и тети на даче под Флоренцией. Это было нечто среднее между фермой и виллой. В широкие сводчатые ворота въезжали одна за другой телеги, запряженные волами и направлявшиеся к давильному прессу и каменной маслобойке. Чердак был отведен под амбар, на первом и втором этажах находились жилые помещения, сзади жил арендатор с семьей, а со стороны фасада – хозяева и их гости. Мы приезжали сюда из года в год всей семьей – родители, сестры и брат, и я не могу вспомнить, была ли хоть одна осень до второй мировой войны, когда бы я не гостила полтора или два месяца в этом доме.
Дому этому было более двухсот лет – возраст, почтенный даже по итальянской мерке. Он стоял на склоне холма, а кругом спускались террасами сады с густыми купами тенистых деревьев. Он выходил на долину реки Арно с ее возделанными склонами, серебрившимися матовой зеленью оливковых деревьев, со шпалерами виноградных лоз, выступавшими средь ярких пятен пестрых крестьянских домиков. За долиной вставали горы Валломброза; вечером они казались совсем рядом, а утром, в тумане, теряли свои очертания и отодвигались. Здесь было хорошо заниматься и мечтать. Ранним утром площадка под тутовыми деревьями, усыпанная гравием, была в полном моем распоряжении. Я пододвигала плетеное кресло к неподвижному каменному столу, которым служил старый жернов, и раскладывала книги. Я готовилась к скучному экзамену по органической химии. «Метан, пропан, бутан… Ах, если бы сейчас очутиться вон на той вершине, рука об руку с… Метил, пропил, бутил…»
К полудню и все остальные, кто гостил здесь, собирались под тутовыми деревьями; я сидела, уткнувшись в книгу, невольно прислушиваясь к веселой болтовне.
Моя престарелая тетушка всегда приходила с вязаньем и медленно, петля за петлей, вязала крючком детский свитер из овечьей шерсти (овцы на ферме были свои), и казалось, этот нескончаемый свитер никогда не свяжется; она вязала его с благотворительной целью, потому что своих детей у нее не было.
Мать моя усаживалась рядом с тетушкой и принималась штопать чулки, которым, казалось, не было конца; четверо детей – восемь ног, но, если судить по куче чулок с корзине матери, нас скорее могли бы принять за сороконожек.
Сестра Анна писала этюды, она занималась этим целый день. Она писала зерно, ссыпанное в амбаре, выступ стены, подпиравший террасу, где между камнями пробивалась зелень каперсов, церковь, стоящую поодаль чуть повыше дома, и обступившие ее темные ряды островерхих кипарисов; деревенского малыша с волосами, как лен, и смущенной мордашкой, нашу сестру Паолу с ее цыганскими глазенками и оливковой кожей.
Другие женщины, гостившие здесь, кто шил, кто вышивал, а мои братишка Сандро, если только был в духе, разносил всем гроздья муската или сладкий, поспевший на солнце инжир с просачивающейся сквозь кожу капелькой золотистого сока, которая так и просится в рот.
Мужчины – дядя с отцом – разговаривали о политике, о том, как поднялся курс английского фунта, о том, что в Италии нет больше народных выборов, нет свободы печати.
Время от времени все мы – то один, то другой – посматривали на пыльную дорогу, которая шла от раскрытых настежь ворот сада к деревне. В эту пору на дороге, какова бы ни была погода, обычно появлялась пожилая женщина в выцветшем платье, с соломенной сумкой через плечо, которую она прижимала к боку своим костлявым локтем. Это была почтальонша из местного почтового отделения в трех милях отсюда, и, пожалуй, я чаще всех первая замечала ее в те дни, в конце сентября 1927 года, потому что, сама себе не признаваясь, я каждый день надеялась получить весточку от некоего смуглого молодого человека по имени Энрико Ферми.
Последний раз я видела его в августе, когда мы совершали экскурсию в Кортино д’Ампеццо. Потом я читала о нем в газетах. На международном съезде на озере Комо, где собрались все светила, физической науки, Ферми выступал с докладом о какой-то замысловатой квантовомеханической теории, в которой я ничего не понимала. Куда он оттуда уехал, что он сейчас делает, я ничего не знала, а мне очень хотелось бы это узнать.
И вот наконец наступил долгожданный день, когда почтальонша принесла мне письмо.
– Кто это тебе пишет? – спросила сестра Анна. Она отложила кисти, чтобы посмотреть почту, и была очень разочарована, потому что ей не было писем.
– Корнелия… – коротко бросила я и погрузилась в чтение. И до меня еле дошло ее презрительное замечание:
– Опять эти твои «логарифмы»!
Через несколько минут она спросила:
– Ну, что же тебе пишет Корнелия?
– Пишет, что Ферми купил себе маленький желтый автомобиль, а Разетти – коричневый, – скороговоркой ответила я, точно мне противно было и думать об этом желтом автомобиле.
– Кажется, они всегда все делают вместе, эти двое? А почему же у тебя такая надутая физиономия, точно тебе это не нравится? Ты должна быть довольна, они будут катать тебя на своих машинах!
Мы с Анной были погодки и росли вместе: она разбиралась в моих чувствах лучше, чем я сама.
Не так давно Ферми, человек очень простых вкусов и доходившей до смешного бережливости, объявил друзьям, что ему ужасно хочется «выкинуть» что-нибудь необыкновенное, сногсшибательное: например, купить автомобиль или, может быть, жениться. Ну, вот он, по-видимому, и «выкинул» то, что ему хотелось.
– Почему не нравится? Наоборот, я очень довольна, – ответила я сестре. И я говорила искренне. Потому что я тут же решила, что буду работать, пробью себе дорогу и никогда не выйду замуж. А кроме того, я слышала, какая жена нужна Ферми, и я совсем не подходила к его требованиям. Как-то раз он, с присущей ему склонностью к точным определениям, описал нам свой идеал жены; при этом он говорил так уверенно, так безапелляционно, что можно было не сомневаться: он говорит всерьез. Это должна быть высокая сильная девушка атлетического сложения, желательно – белокурая, из хорошего крестьянского рода и, конечно, не религиозная; у нее должны быть живы все ее четыре деда и бабки. Все это как нельзя более согласовалось с его представлением об евгенике, его любовью к спорту и его скептическим взглядом на все, что отдавало метафизикой и считалось непознаваемым.
Я не была ни высокой, ни белокурой, ни особенно сильной. Все мои успехи в спорте сводились к тому, что я пыталась ходить на лыжах и вечно падала; я только что вышла из того религиозного кризиса, через который проходят неизбежно большинство молодых девушек, по крайней мере в католической Италии; мои предки, насколько это оказалось возможным установить, все были люди городские, служащие; мать моего отца, последняя из моих четырех дедушек и бабушек, недавно умерла ста лет от роду. Таким образом, для меня, во всяком случае, было больше проку от Ферми в роли обладателя автомобиля, чем в роли проблематичного супруга.
Однако Ферми оказался способным выкинуть нечто до такой степени сногсшибательное, чего он и сам от себя не ожидал: он купил машину, а через несколько месяцев женился. Вот так-то я сделалась совладелицей «малютки Пежо». Но все это произошло в свое время. А пока что я зубрила химию и предавалась мечтам. В октябре я вернулась в Рим и меня познакомили с «малюткой Пежо». По воскресеньям вся компания логарифмов набивалась в машины Ферми и Разетти. Меня нередко просили занять место сзади, на откидной скамеечке, что было не так-то легко, потому что надо было лезть через борт, придерживая разлетающуюся юбку, а тут же, предлагая помощь, вертелись все эти молодые люди. В хорошую погоду на заднем сиденье было очень недурно, но когда шел дождь и Ферми поднимал верх над кабиной, мы сзади оказывались отрезанными, под открытым небом, и это было очень обидно и унизительно – трястись под дождем в этом мокром закутке.
Мы разъезжали по окрестностям Рима и проводили чудесные часы, но иногда застревали где-нибудь по дороге и подолгу стаяли на обочине, пока Ферми и Разетти, засунув головы под капот одной из машин, возились с какими-то переключениям и зажиганиями и спорили о том, что у них заело – магнето или карбюратор.
Ярко-желтый цвет и заграничная марка Пежо невольно привлекали внимание, в особенности в те годы, когда автомобильная промышленность в Италии бурно расцветала, «малютка Пежо» скоро стал самой известной машиной в Риме. Первое время после того, как мы поженились, всякий раз, когда мы с Энрико, выйдя откуда-нибудь, садились в нашу машину, мы неизменно находили на сиденье шутливую записку, приколотую кем-то из наших друзей.
Искусно помогая автостартеру заводной ручкой, мотор Пежо можно было довольно скоро завести. Поэтому Энрико всегда держал ручку около себя на сиденье, чтобы она была под рукой. Он дорожил ею еще и потому, что она давала выход избытку его физической энергии. Как-то раз в морозный зимний вечер мы с Энрико, оба в вечерних костюмах, пришли в гараж, чтобы вывести машину и отправиться на какой-то торжественный прием. Автоматический стартер замерз в неотапливаемом гараже, и его никак нельзя было заставить работать. Энрико схватил ручку и нагнулся к машине. И вдруг – трах! Его парадные брюки лопнули на самом округлом месте и взору предстали красные по белому полоски нижнего белья. Энрико пришлось купить новый выходной костюм, и на это ушло все, что он сэкономил от езды на «малютке Пежо».
Так как наш Пежо двигался судорожными рывками и бросался неожиданно то в одну, то в другую сторону, как клоп в постели, мы обычно ездили на нем только в городе или где-нибудь поблизости, в окрестностях. Но в первое лето нашей супружеской жизни мы задумали совершить настоящее путешествие и поехали к моей тетушке на дачу под Флоренцией. От Рима до Флоренции – добрых две сотни миль[8]8
Около 320 км. – Прим. верст.
[Закрыть], и люди в здравом уме, конечно, предвидят, что им придется провести ночь в дороге. Но мы были молоды и беззаботны, мы забыли, что Пежо не быстроходная машина, что его, может быть, придется несколько раз чинить дорогой, и решили выехать в пять утра, чтобы добраться до места к вечеру, не слишком поздно.
Не успели мы выехать, как разразилась страшная гроза. Как бы крепко я ни зажмуривалась, ослепительные вспышки молний всякий раз заставляли меня вздрагивать, дождь брызгал на меня через щели поднятого верха, через плохо пригнанные целлулоидные окна, поливал со всех сторон. Град угрожающе колотил в ветровое стекло, которое, казалось, вот-вот треснет. Я бы с радостью повернула обратно домой. Но как признаться во всех этих неразумных страхах моему новообретенному и уверенному во мне мужу? Стиснув зубы, закрыв глаза рукой, я мужественно подпрыгивала на сиденье при каждой вспышке молнии и при каждом раскате грома. Мы ехали, осторожно переползая через лужи, скользя в грязи. В Витербо пришлось ненадолго задержаться, сменить камеру. Гроза кончилась, выглянуло солнце и начало припекать.
Мы весело ехали по холмистой местности. Дорога наша по какой-то свойственной ей причуде ни разу не обошла ни одной вершины холма: она шла вверх и вниз, вверх до самой кручи и оттуда вниз на самое дно ложбины. Пежо, пыхтя, взбирался вверх, покачиваясь из стороны в сторону, останавливался перевести дух, а затем стремглав мчался вниз по склону. На половине пути от Рима до Флоренции, на вершине самого высокого пока примостилась старая деревушка Радикофани. Дорога, наверно, «увидела» ее издали и бросилась к ней напрямик по откосу, почти отвесно, как будто до нее вдруг дошло, что она и так потеряла слишком много времени. Пежо с ревом оторвался от подножия холма и ринулся вверх, но тут же закашлялся, захрипел, прошел несколько ярдов и стал. Над нами клубилось целее облако пара. Энрико поднял капот и заявил: ремень передачи охлаждающего вентилятора лопнул!
Вверху, на высоте тысячи футов над нами, посмеивалась деревня. Мы уже запаздывали на два часа. Время было далеко за полдень, а мы еще не завтракали. Солнце палило немилосердно, и я едва сдерживалась, чтобы не расплакаться. Но Энрико был на редкость изобретательный человек. Он отстегнул брючный ремень, прикрепил его к вентилятору и взглянул на меня с победоносной улыбкой. Ночевали мы на даче у тетушки.