Текст книги "Судьбы хуже смерти (Биографический коллаж)"
Автор книги: Курт Воннегут-мл
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц)
Пока я с сухими глазами писал свое эссе о Мозамбике, мне встретился на улице старый приятель по Шортридж-скул Херб Харрингтон, замечательный изобретатель и дока по части механики. И я ему признался: что-то со мной произошло после Биафры, потому что Мозамбик потряс меня в интеллектуальном смысле, но не с эмоциональной стороны. Я рассказал Хербу, что там довелось мне повидать крохотных девочек вроде драгоценной моей Лили, и девочки эти падали с ног от истощения, потому что слишком долго скитались по джунглям, добираясь до лагеря беженцев, – но не могу утверждать, что так уж меня это травмировало. А он ответил, что и с ним что-то в таком роде случилось, когда в войну – ту, вторую мировую – он был в армии, налаживал радиосвязь по побережью Китая. Что ни день провозили фургоны с трупами умерших от голода китайцев, и он – недели не прошло – перестал обращать внимание на такие вещи...
XVIII
Та шуточка Эда Уинна про женщину, чей дом загорелся (и она заливала пожар водой, только без толку) – самая смешная из приличных шуток, какие мне приходилось слышать. А самую смешную неприличную шутку рассказала мне моя московская переводчица Рита Райт – она умерла несколько лет тому назад, ей было далеко за восемьдесят. (Рита была гений по части языков, написала книгу о Роберте Вернее, переводила меня, Дж.Д.Сэлинджера, Синклера Льюиса, Джона Стейнбека с английского, Франца Кафку с немецкого, и так далее. Мы с Джил провели в ее обществе несколько дней в Париже, где она искала в архивах нужные ей документы – они все по-французски.) Во время второй мировой войны она была переводчиком, работала с экипажами английских и американских конвоев при транспортных судах, доставлявших вооружение и продовольствие в Мурманск, порт на севере России – на Баренцевом море, которое замерзает почти круглый год, – а немцы бомбили этот порт и перехватывали конвои, посылая подлодки. Рита могла безукоризненно имитировать разные британские жаргоны и вот ту свою историю рассказала так, как ее рассказал бы кокни.
В общем история вот какая: умер ужасно богатый англичанин и свои миллионы завещал тому, кто придумает самый смешной лимерик – комический стишок. Понимая, что самые смешные лимерики – это те, которые не очень приличны, он в завещании оговорил, что непристойности – даже самые вопиющие – не должны влиять на решение жюри. Ну, выбрали жюри – из тех, кто с синими лентами,[32]32
Синие ленты носят кавалеры ордена Подвязки.
[Закрыть] а не с сизыми носами, и лимерики стали посылать со всей страны. Судили, рядили, наконец было объявлено, что выиграла одна домашняя хозяйка из Восточной Англии. Причем за нее проголосовали не только единодушно, но с воодушевлением. Никаких сомнений – ее лимерик самый смешной в мире, только, вот незадача, уж до того непристойный, что никакой нет возможности его опубликовать.
Ну, ясное дело, всех так и распирает любопытство, однако члены жюри твердо стоят на своем: лимерик замечательный, а вот печатать нельзя – не вынесет цивилизованный мир такой похабщины. Тогда начали приставать к победительнице, нежданно прославившейся и разбогатевшей домохозяйке, с виду – просто образцово добропорядочной даме. (Рассказывая свою историю, которую она услышала от одного английского матроса, Рита превращалась в эту домохозяйку, одновременно и чопорную, и нагловатую, недаром ведь у нее сальностей в запасе переизбыток, не то не выиграть бы ей конкурс.) Ну, домохозяйка подтверждает: лимерик слишком грязный, хоть и жутко смешной, так что членам жюри и ей самой придется унести слова стишка в могилу. Но поскольку из-за этой истории начала пробуксовывать английская военная машина, сам Уинстон Черчилль попросил ее прочитать свой лимерик по Би-би-си, а там, где словцо – или там слог – слишком крепко звучит для ушей солидной семейной публики, пусть заменит чем-нибудь – "да-да", например.
Она согласилась.
И вот какой лимерик прозвучал по радио:
Да-да-да-да-да-да-да-да.
Да-да-да-да-да-да-да-да.
Да-да-да-да-да.
Да-да-да-да-да.
Да-да-да-да-да– п...да!
Рита (она русская, но среди ее предков был шотландец, поэтому фамилия у нее звучит по-британски) рассказала нам эту историю и – лукавства ей было не занимать – прибавила: "Английский же у меня не родной язык, так что я могу на нем выражаться, как захочется, – не все ли равно, прилично, неприлично. Полная свобода. Здорово, а?"
Переводчикам надо платить такие же проценты от продажи книги, как и авторам. Я это предлагал нескольким своим иностранным издателям, пусть мне достанется меньше, зато переводчик выиграет. Но с тем же успехом можно им было доказывать, что земля плоская, и у меня есть неоспоримые тому подтверждения. В ноябре 1983 года я выступил на конгрессе переводчиков, устроенном Колумбийском университетом, и вот что сказал:
"Первая страна, кроме англоязычных, где опубликовали мои книги, Западная Германия, там в 1964 году выпустили мой роман "Механическое пианино" (издательство "Скрибнерз", 1952) под заглавием "Das Hollische System",[33]33
«Адская система» (нем.).
[Закрыть] Переводчик – Вульф Г.Бергнер – до того свободно владел американским вариантом английского языка, что у него не возникало необходимости обращаться ко мне за разъяснениями. Отмечая это, вовсе не иронизирую на его счет. Так оно и было. Говорят, перевод у него очень хороший. Приходится довольствоваться тем, что говорят, ибо я, хотя немножко знаю немецкий, оценивать перевод самостоятельно не могу. По причинам, о которых не хочется говорить, я не в состоянии перечитывать себя даже в оригинале. Чтобы как-то обозначить этот мой примитивный невроз, назовем его непритупляющимся чувством стыда за содеянное.
Со следующим переводчиком того же романа – Робертой Рамбелли из Генуи отношения у нас сложились куда более любопытные. Она мне написала письмо впервые я получил письмо от переводчика. Два из заданных ею замечательных вопросов я помню до сих пор: "Что такое сиденье не под козырьком? Что такое колесо обозрения?" Я с удовольствием ей объяснил, тем более что и многие американцы не знают: колесо обозрения придумали артиллеристы армии Севера во время Гражданской войны, чтобы сверху наводчикам легче было определять местоположение цели.
Следующий свой роман я написал только через семь лет. И не оттого, что переживал духовный спад. Просто из-за денежных трудностей. Писателю нужно пропасть денег, чтобы семейство сводило концы с концами, пока он пишет книгу. А у меня семь лет денег для этого не набиралось.
Вторая моя книга называется "Сирены Титана" (издательство "Делл", 1959), и раньше всех за рубежом ею заинтересовались французы. У переводчицы – Моник Теи – вопросов ко мне не было. Я слышал, она допустила смешные ошибки, не разобравшись в смысле американских идиом. Но тут мне вновь написала старая моя приятельница Роберта Рамбелли, которая и на этот раз была посредницей между мной и итальянской публикой, и вопросов у нее ко мне набралось что-то около пятидесяти трех: что такое это да что такое то. Я к этому времени в нее просто влюбился, и, рискну утверждать, она влюбилась в меня.
Вскоре после этого мой сын Марк, который станет не только писателем, а еще и врачом-педиатром, поехал в Европу, заработав деньги на рыбачьей артели, занимавшейся ловлей раков на мысе Код. Я ему сказал, чтобы он непременно посетил в Генуе мою приятельницу Роберту, что и было сделано. Сам я Роберту никогда не видел и в Италии не бывал. Марк побывал у нее дома, и она явно была ему рада. Только разговаривать им пришлось при помощи карандаша и бумаги, поскольку оба оказались глухонемыми. Она не понимала английскую речь, могла только читать и писать по-английски – как я по-французски, кстати. Смешно? По-моему, ничего тут нет смешного. Замечательно, что так.
Обе книги, не спрашивая меня, перевели в Советском Союзе, в ту пору не желавшем ничего общего иметь с капиталистическими штучками, известными под именем Международной конвенции по авторским правам. Тамошние мои переводчики со мною не связывались, ну и что такого, точно так же молчали мои переводчики из Германии и Франции, а затем – из Дании и Голландии.
Мне теперь шестьдесят один год, много я написал книг и много было переводов. Раньше я посмеивался над своими французскими переводчиками, поскольку мне говорили, что они делают нелепые ошибки, но никаких контактов с ними у меня не было, а когда я бываю во Франции, ко мне там не очень-то восторженно относятся. Хотя французский переводчик двух последних моих книг Робер Пепен – сам романист, говорит по-американски лучше, чем я сам, и мы с ним близко подружились. Кстати, при всем его отменном знании языка он задает в письмах еще больше толковых вопросов, чем задавала славная Роберта Рамбелли, которая теперь в лучшем мире.
А что до Советского Союза, то досадно, что мне ни гроша не платят за книги, опубликованные до того, как эта страна подписала Международную конвенцию, и почти ни гроша – за те, которые опубликованы после,[34]34
Издательство «Старт» выплачивает К.Воннегуту гонорар как за конвенционные, так и за доконвенционные (написанные до 1973 года) книги (От редакции).
[Закрыть] но к своей русской переводчице Рите Райт я был привязан больше, чем к кому– нибудь еще, не считая членов моей семьи. Мы с нею, списавшись, познакомились в Париже, а потом я дважды к ней ездил в Москву и один раз в Ленинград. Даже если бы она меня не переводила, уверен, мы были бы без ума друг от друга.
У меня в книгах попадаются непристойности, потому что я стараюсь, чтобы описываемые мной американцы, особенно солдаты, выражались так, как в жизни. Русские эквиваленты подобных выражений в СССР не пригодны для печати. Прежде чем взяться за мои книги, Рита Райт столкнулась с той же проблемой, переводя "Над пропастью во ржи" Дж.Д.Сэлинджера. И как же она ее решила? Оказывается, существует вышедший из употребления крестьянский говорок, который точно передает всякое такое, и говорок этот считается чем-то вроде невинного фольклора, хотя там без умолчаний обозначаются естественные отправления, половые сношения и все такое прочее. Вот Рита и прибегла к этому говорку, вместо того чтобы пользоваться непристойными выражениями, переводя Сэлинджера и меня. Так что оба мы по-русски похожи на себя.
Можно было бы много чего еще сказать. Целое эссе можно написать про то, как я осложнил жизнь переводчикам, назвав свой роман "Рецидивист". Выяснилось, что народы с гораздо более протяженной историей, чем история Америки, не придумали слова, обозначающего арестантов, снова и снова попадающих в тюрьму, – ведь пенитенциарная система, придуманная американскими квакерами, возникла сравнительно недавно. В европейских языках самое близкое понятие – "висельник". Но это слово не передает смысла заглавия книги о человеке, которому сидеть стало привычно, – нельзя же человека вешать снова и снова.
В итоге, каждый переводчик придумывает для этой книги собственное заглавие.
Я воспользовался случаем вспомнить переводчиков, которые мне особенно приятны как люди, но не хочу сказать, что человеческие качества – самое главное в этом деле. От переводчика я многого не требую, пусть просто проявит себя более одаренным писателем, чем автор, причем ему надо владеть двумя языками, включая и мой язык, английский.
А теперь пора отвечать на письма, особенно на пространное письмо моего японского переводчика господина Сигео Тобита, желающего знать, что такое "Четыре розы". Марка дорогого вина?
Нет. "Четыре розы" – это вовсе не вино". (На этом моя речь закончилась).
Пять месяцев спустя после выступления перед переводчиками (и вне всякой связи с ним) меня среди ночи доставили в реанимационное отделение больницы "Сент-Винсент" и принялись откачивать. Я предпринял попытку самоубийства. Не для того, чтобы обратить на себя внимание и потребовать помощи. Не из-за нервного срыва. Я возжелал "долгого сна" (выражение писателя Реймонда Чандлера.[35]35
Имеется в виду первый детективный роман Чандлера «Вечный сон» (1939); известен также под названием «Долгий сон», «Глубокий сон», «Большой сон» и т.д.
[Закрыть]) Я захотел «хлопнуть входной дверью» (слова Джона Д.Макдональда). Не хочу больше ни шуток, ни кофе, ни сигарет...
... хочу уйти.
XIX
Замечательный писатель Рей Брэдбери (он не умеет водить машину) сочинил рассказ, называющийся «Машина Килиманджаро», – про человека, научившегося предотвращать уж слишком недостойные самоубийства (и вообще все уж слишком недостойное.) Он придумал такой вот чудесный джип и едет в этом джипе по пустынному шоссе недалеко от Кетчема, штат Айдахо. Видит – по шоссе одиноко ковыляет ужасно чем-то подавленный, седобородый человек с выпирающим животом. Это Эрнест Хемингуэй, который через несколько дней снесет себе голову, выстрелив в рот из ружья. Герой Брэдбери – этот, в чудесном джипе и предлагает: могу сделать так, что вы умрете достойнее, чем вознамерились. Садитесь, говорит, и тогда умрете в авиакатастрофе на вершине Килиманджаро (высота 19 340 футов) в Танзании. Ну, Хемингуэй и сел, – стало быть, погиб красиво.
(Французский писатель Луи-фердинан Селин описал своего приятеля– врача, одержимого мыслью, как бы достойнее умереть, – он свалился под рояль и умер в конвульсиях.)
Если перенестись на территорию Рея Брэдбери, очень возможно, что мое самоубийство было доведено до конца, то есть я мертв и все, что сейчас вижу, – это то, что могло бы быть, если бы я со всем этим не покончил. Неплохой мне урок. Одного арестанта много лет назад посадили на электрический стул в тюрьме округа Кук, и он сказал: "Вот этот урок я уж точно запомню".
А если все, что я сейчас вижу, – лишь то, что могло бы быть (сам же я гнию в могиле, как идол моего детства грабитель банков Джон Диллинджер), мне бы следовало воскликнуть: "Господи, да я бы еще мог написать не меньше четырех книг!" Если бы я не довел самоубийство до конца, слышал бы сейчас, как моя дочь Лили распевает песенку, которой научилась в летнем лагере:
Дураки мальчишки все читают книжки,
Дурочки девчонки куклам шьют пеленки,
У дураков мальчишек пенис вырос слишком,
У дурочек девчонок соски торчат спросонок.
Если бы я не дошел до ручки, не желая больше ни минуты оставаться на свете (совсем чокнулся), я бы тиснул весной 1990 года вот эту славненькую статейку в "Нью-Йорк Таймс":
"Уж не знаю по какой причине, только американские юмористы и сатирики, в общем – как бы их ни называть – те, кто, наслушавшись да навидавшись всяких безрадостных вещей, предпочитают посмеиваться, вместо того чтобы заливаться слезами, – люди эти, достигнув определенного возраста, становятся непереносимо мрачными пессимистами. Если бы лондонская страховая фирма "Ллойд" предлагала полис, по которому этим писателям-юмористам платили бы за утрату чувства смешного, выплаты должны были бы начинаться лет с шестидесяти трех у мужчин, с двадцати девяти – у женщин, примерно так.
Мое поколение, к счастью или к несчастью для себя. имеет возможность в сказанном удостовериться, прочтя книгу "Кривое зеркало" (издательство "Парагон хаус", 1990), сочиненную Уильямом Кью, преподавателем литературы в колледже Фитчберг, Массачусетс. Подзаголовок этой книги – "Жестокость американского юмора". Мистер Кью пишет о Марке Твене, Ринге Ларднере, Амброзе Бирсе, обо мне, о комических актерах кинематографа (немого и звукового), о комиках, выступающих в телепрограммах, на радио, в ночных клубах – включая и нынешних, – и доказывает, что самые запоминающиеся шутки американского происхождения всегда представляли собой отклик на экономические катастрофы и физические акты насилия, происходившие в нашем обществе. "Как часто мы видим одно и то же: американский юморист поначалу просто наблюдает за всевозможными проявлениями насилия и коррупции, и его это просто забавляет, но под конец он погружен в беспросветную мрачность, и ждать от него можно лишь сардонических притч", – так пишет Кью.
Уже догадались? Само собой, мой последний роман "Фокус-покус" – он выходит в сентябре – самая настоящая сардоническая притча, сочиненная автором, погруженным в беспросветную мрачность.
Иначе и быть не могло.
"Насилие, составляющее главный источник сюжетов для большинства американских юмористов, обладает способностью пережить их юмор, – пишет Кью. – Шутки уже никто не воспринимает, зато пистолеты палят, как палили, грустно, но это так".
Марк Твен в конце концов прекратил насмехаться над собственной агонией, равно как и над страданиями окружающих. Вся жизнь на нашей планете виделась ему сплошным жульничеством, и он ее поносил, не жалея слов. Он своевременно умер. Не дожил до атомных бомб. Стал бесчувствен, как дверная ручка, даже до того, как началась первая из мировых войн.
С шутками вот что происходит: тот, кто шутит, для начала немножко шокирует слушающего, коснувшись чего-то не слишком обыденного – секса, допустим, или физической опасности, – он, дескать, хочет проверить собеседника на сообразительность. Следующий шаг: тот, кто шутит, дает понять, что никакой сообразительности слушающему демонстрировать не требуется. И слушающий понятия не имеет, что ему теперь делать с уже бушующими в крови химическими веществами, которые требуют от него принять боевую стойку либо обратиться в бегство, – надо же от этих веществ избавиться, не то слушающий сейчас заедет шутнику в рожу или же понесется прочь, скача, как кенгуру.
Скорее всего, слушающий выведет из организма эти вещества при помощи легких, делая такие телодвижения, которые сопровождаются разными ужимками на лице и лающими звуками.
Проверка на сообразительность: "Зачем бы цыплятам улицу переходить?" А вот про секс: "У коммивояжера среди ночи, в скверную погоду сломалась на деревенской дороге машина. Стучится он к фермеру, а фермер и говорит, можете, мол, у нас переночевать, только уж спать вам вместе с дочкой моей придется". А вот – про физическую опасность: "Сваливается один со скалы вниз. Но ему удается за какой-то кустик ухватиться. И висит он, за кустик этот уцепившись, а под ним пропасть в тысячу футов".
Беда, однако, в том, что шуточки совсем не проходят, когда они коснутся чегонибудь очень уж хорошо известного слушающим из собственной жизни, чего-нибудь реального и страшного, когда, сколько ни насмешничай, а слушающий все равно не ощутит, что все в порядке и бояться ему нечего. Со мной такое приключилось, когда весной 1989 года я пробовал шутить во время выступлений перед студентами разных университетов, и больше я такого ни за что не затею. Да вовсе я и не любитель сыпать остротами перед пришедшей меня слушать публикой, а вот надо же, попробовал. Допустим, выхожу на трибуну и принимаюсь вслух размышлять, что бы мы с родителями, сестрой и братом делали, будь мы немецкими подданными, когда власть взял Гитлер. Самое разное можно тут предполагать, только все равно радости никакой. А я еще добавил: теперь перед всем миром стоит проблема посерьезнее, чем опасность появления нового Гитлера, – возникла ведь угроза разрушения планеты, представляющей собой исключительно тонкий и замечательный по сложности аппарат, который позволяет поддерживать жизнь.
Я сказал: придет – и довольно скоро – день, когда все мы всплывем брюшком вверх, как гуппи в заброшенном аквариуме. И предложил эпитафию погибшей планете:
МОЖЕТ, НАМ БЫ УДАЛОСЬ ВЫЖИТЬ,
ЕСЛИ Б МЫ НЕ БЫЛИ ЧЕРТОВСКИ ЛЕНИВЫ И ЛЕГКОМЫСЛЕННЫ.
Пора, пора было покинуть трибуну.
А я, Господи, еще, кажется, добавил – да нет, точно добавил, – что человечество превратилось в ползущий ледник, только этот ледник из мяса с кровью, и сжирает он все, на что взгляд обратит, а сожрав, предается утехам, чтобы стать еще в два раза больше, чем был. И увенчал свою речь этакой репликой в сторону – мол, сам Папа римский ничего сделать не в состоянии, когда необходимо попридержать эту неостановимую гору мяса.
Хватит, да хватит же!
Но мне казалось, что на бумаге я все еще могу позабавиться, ловя читателей на разные безопасные крючки и затем отпуская. Ведь книгу пишешь медленно, старательно, словно украшения из цветной бумаги вручную делаешь. Поскольку мне было известно, как достигают своего эффекта шутки – поймал на крючок, отпустил, – я мог еще их придумывать, хотя вовсе не тянуло этим заниматься. Помню, отцу, когда ему было лет на десять меньше, чем мне сейчас, до чертиков опротивело быть архитектором, но все равно, он чертил себе да чертил.
Один мой добрый приятель как-то сказал: замечательные у тебя идеи, вот если бы еще оригинальные были. Что поделаешь, такая у меня судьба. Вот я и загорелся совсем не оригинальной идеей написать "Дон Кихота" на современном материале. Надеялся, во всяком случае, что получится что-то свежее, ведь я с нежностью примусь посмеиваться над собственным своим идеалом человека, каким Дон Кихот всегда для меня был. Хотя мистер Кью об этом не упоминает, мне кажется, все американские юмористы, хоть они только и твердят, что американские граждане состоят сплошь из недостатков, не стали бы этого делать, если бы не имели ясного представления, какими американским гражданам следовало бы стать. Мечта об идеальном гражданине нашим юмористам, думаю, столь же необходима, как была необходима Карлу Марксу и Томасу Джефферсону.
Но как-то вот не вышло у меня смешно. Никак мне не удавалось сделать так, чтобы читатели ушли с крючка, выпутались из этого монтокского зонтика, изготовленного нашим временем.
Монтокский зонтик – это что-то наподобие верши, которую облюбовали спортсмены-рыболовы, предпринимающие свои экспедиции на моторных лодках, швартующихся у пристани городка Монток на южной оконечности Лонг-Айленда. Верша эта и правда напоминает каркас зонтика – сплошь прутья, ни ручки, ни ткани. По концам прутьев закреплены крючки из стальной проволоки. А на крючках поддельная наживка – для нее используют хирургические прокладки сероватого цвета. И в прокладке еще один крючок, да такой большой, такой крепкий, что окунь или там палтус, пусть самый крупный, схватив эту наживку, которую на высокой скорости тянет за собой лодка, – бедняга, небось думал полакомиться! – уже ни за что не сорвется.
Сейчас ничего не найти аналогичного приему, при помощи которого Марк Твен позволил своим читателям сорваться с крючка, когда – было это задолго до второй мировой войны, даже до первой – писал, пожалуй, самый мрачный из всех знаменитых комических романов, сочиненных в Америке, "Приключения Гекльберри Финна". Прием там вот какой: под конец Гек, этот выдумщик Гек, который никогда не теряется и у всех вызывает восхищение, заявляет, зная, что у него вся жизнь впереди: я, мол, удеру на индейскую территорию.
Куда именно – может быть, в Роки Флэтс, штат Колорадо? Или в Хэнфорд, штат Вашингтон, или на Аляску, на берега залива принца Уильяма?[36]36
Места, где расположены испытательные полигоны новейшего оружия.
[Закрыть] А как насчет того, чтобы удрать, куда сам Твен подумывал направиться, покинув свой родной Ганнибал, – как насчет девственных джунглей Амазонки?" (Конец)
Да, вот не покончил бы с собой и не только написал бы эту статеечку, а порадовался бы трем новым внукам. Три у меня уже имелись. Моей матери не привелось увидеть никого из двенадцати ее внуков, хотя Алиса, моя сестра, носила первого из них – Джима, когда мы с Алисой нашли нашу мать мертвой. (Ясно, что никакие известия о предстоящих в семье радостных событиях ей помочь не могли. Мать тогда чувствовала себя уже так скверно, словно ей выпало жить в сегодняшнем Мозамбике, где без конца убивают, но почти никто не накладывает на себя руки).
Хватит, однако, носиться с этими фантазиями, будто я шесть лет назад не очутился в реанимационном отделении больницы Св.Винсента, а просто взял да по собственной воле загнулся и все дальнейшее происходило со мной в сослагательном наклонении – вот если бы... Я все еще жив, по-прежнему курю, по-прежнему не сбриваю свои печальные усы – у отца были такие же. (И у брата такие же.) Cogito ergo sum.[37]37
Я думаю – значит, существую (лат.).
[Закрыть]
Между прочим, я даже написал нечто в жанре похвалы – текст для каталога книжной выставки-распродажи на Рождество 1990 года, устроенной магазином "Крок и Брентано" в Чикаго. Вот что я написал:
"Давно, в 60-е годы, мне хотелось верить, что медитация, как ее практикуют в Индии, способна сделать всех счастливыми и мудрыми, а поэтому стоило бы этому искусству поучиться нам, происходящим из Европы и из Африки, с медитацией прежде не знакомым. Точно так же одно время думали и ребята из группы "Битлс". А вот покойный Эбби Хоффман,[38]38
Американский комический актер, популярный в 60-е годы.
[Закрыть] великий человек (я вовсе не шучу), похоже, в медитацию никогда не верил. Доверял только своему странноватому чувству юмора, и этот его юмор был единственным здоровым началом у нас в стране, пока шла война во Вьетнаме, – по крайней мере этот юмор давал человеку ощущение, что сам он находится в ладу с собой.
Я бы охотно променял любые медитации на такое состояние. Как и ребята из "Битлс", я поехал в центр йоги Махариши Махеш, чтобы погрузиться в Трансцендентную Медитацию (далее – ТМ.) Про то, что "Битлс" тоже там побывали, я не знал и не знал, что они думают про ТМ. Кажется, у них с центром Махариши вышел какой-то скандал, но по причинам, не имеющим отношения к этому полутрансу на восточный манер. Самому же мне показалось, что ТМ – это вроде как соснуть после обеда: приятно, только ничего существенного не происходит, ни лучше не становишься, ни хуже. Или вроде как ныряешь с аквалангом в тепловатый бульон. Розовый шелковый шарф над тобой развевается, прыгнул – а шарф на поверхности бассейна плавает. Вот такие там достигались эффекты.
Просыпаешься после этой ТМ, и чувство такое, будто еще сон досматриваешь, приятное чувство.
Впрочем, занятия ТМ подарили мне не только это пленительное ощущение полудремы. Когда, как велел мой наставник в Махариши, я усаживался на стул с прямой спинкой, отключившись от всего внешнего и отвлекающего, чтобы твердить свою мантру ("эээ – ммм") голосом, а затем про себя, становилось понятно, что тем же самым я и прежде занимался тысячи раз.
Занимался я этим, когда бы вы думали? – за чтением!
Лет с восьми или около того у меня завелась привычка переживать все происходившее с людьми, про которых было написано в книге, и про себя повторять их слова – в общем то же самое "эээ-ммм". И мир для меня в такие минуты переставал существовать. Если книга попадалась захватывающая, я начинал реже дышать, пульс бился тише, ну в точности как при ТМ.
То есть я по части ТМ был уже настоящий ветеран. Пробуждаясь от своих медитаций на западный манер, я нередко испытывал такое чувство, будто поумнел. Говорю об этом по той причине, что теперь многие смотрят на печатную страницу только как на образчик уже не самой современной технологии, которую китайцы изобрели аж две тысячи лет тому назад. Нет сомнения, поначалу книги действительно представляли собой способ хранить и передавать информацию, и во времена Гуттенберга романтичны они были не больше, чем компьютер в наши времена. Но так уж получается – ничего подобного не предусматривалось, – что вид книги, физическое ощущение книги, соединившись с видом обученного, грамоте человека, который сидит на стуле с прямой спинкой, способны породить некое духовное состояние, бесценное по своей значительности и глубине.
Вот такого рода медитация, хотя, как сказано, возникает она непредумышленно, – это самая большая ценность, без которой невозможна была бы наша культура. Так что ни в коем случае нельзя нам отказаться от книги, и пусть дисплеи с принтерами останутся только для материй примитивных и вполне земных". (Конец)
(Ксантиппа, у которой своя профессиональная жизнь и свои источники доходов, время от времени выливает на меня содержимое ночных горшков. А иначе бы я давно уже умер оттого, что слишком много сплю. Так бы вот дремал, да от этой дремы и окочурился. Или, уж во всяком случае, перестал бы посещать театры, смотреть фильмы, читать, выходить из дома, в общем, прекратил бы всю свою активную жизнь. Моя Ксантиппа – женщина из тех, кого Джордж Бернард Шоу называл "носительницами жизненной силы".)
Рассуждая о книгах как виде мантры для медитации, я упомянул Эбби Хоффмана. Сознаю, что сегодня большинство понятия не имеет, кем он был и чем занимался. А был он гением клоунады, родившись им, как Ленни Брюс, Джек Бенни, и Эд Уинн, и Стэн Лоурел, и У.К.Филдс, и братья Маркс, и Ред Скелтон, и Фред Аллен, и Вуди Аллен, и еще некоторые. Для подростков моего поколения он был совсем своим. И он занимает высокое место в моем перечне святых, которые, обладая исключительной смелостью, безоружные, никем не поддерживаемые, ни от кого и цента не получавшие, пытались хоть немного сдерживать государственные преступления против тех, кому Иисус Христос сулил когда-нибудь унаследовать землю.
Он был зол, насмешлив и привержен правде – на этом у него все и держалось.
Последние годы своей недолгой и ужасающе незабавной по обстоятельствам жизни Эбби посвятил тому, что старался как-то защитить природу, над которой глумились в долине реки Делавэр. Семье после его смерти не осталось ни гроша. У него были неприятности с правосудием, в частности, пришлось уклоняться от разбирательства по обвинению в торговле наркотиками. Но самое страшное его преступление заключалось в том, что он нарушил закон, нигде в такой формулировке не записанный: "Запрещается проявлять неуважение к чудовищным по кретинизму затеям вашего правительства, пока эти затеи не привели к последствиям абсолютно непростительным, диким по своему характеру и непоправимым".
Некоторым образом соотносится с дарованным нам правом мирно собираться и обращаться к правительству, требуя исправления недостатков, верно? (Кто-нибудь из обладающих властью, если глуповат или уж напрочь коррумпирован, выразился бы откровеннее: "Если за меня телевидение, хотел бы я видеть, кто против меня".)
Не убежден, что клоунада Эбби Хоффмана хоть на долю секунды сократила продолжительность войны во Вьетнаме; не убежден, что ее способны были сократить чьи угодно протесты – протесты противника не в счет. На встрече писателей в Стокгольме (тот самый конгресс ПЕН-клуба), происходившей, когда до конца этой войны оставался примерно год, я сказал, что против войны почти все американские деятели искусств, чья позиция стала чем-то вроде лазерного луча, дающего почувствовать силу морального возмущения. Только действие этого луча, уточнил я, примерно столь же впечатляет, как если бы кому-то в голову угодил кусок пирога с банановой начинкой – три фута толщиной, который уронили со стремянки: высота стремянки четыре фута.
Моя жена Джил (Ксантиппа, иначе говоря) провела во Вьетнаме, где шла война, целый год. Было это задолго до нашего с ней знакомства; снимала она там не столько саму войну, сколько вьетнамцев, обычных людей. Прекрасные, добрые ее снимки были отобраны для книги "Лицо Южного Вьетнама", а текст написал Дин Брелис (он там был в качестве корреспондента Си-би-эс.) На свой пятидесятый день рождения Джил получила от Брелиса письмо.
"Поздравляю Вас от души, Джил.
Вспоминается, как почти двадцать пять лет назад мы были во Вьетнаме. Вы там на себе не зацикливались. Хотя никто бы не осудил Вас за это, еще бы, красивая женщина, а кругом десятки тысяч мужчин – естественно, что она себя ощущает королевой. Но Вы держались по-другому. Вы смотрели в глазок камеры и сумели разглядеть многое, чего не заметили другие. Вы обходились без пистолета, хотя у многих журналистов оружие было. Вы стремились рассказать, сколько горя перетерпели из-за войны вьетнамцы, особенно дети. И Вы сумели почувствовать, какой кошмар означала эта война для Вьетнама. Часто без слез про это думать было невозможно, однако Вы ни на миг не поступились правдой. За каждым вьетнамским снимком – Ваше сердце. Ваш ясный ум. И каждая сделанная Вами фотография вопрошает: за что? Одного этого вопроса, который возникнет перед всяким, знающим Ваши снимки, достаточно, чтобы началось постижение истины.