Текст книги "Критические рассказы"
Автор книги: Корней Чуковский
Жанр:
Критика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 42 страниц)
Кипим сильней, последней жаждой полны,
Но в сердце тайный холод и тоска…
Так осенью бурливее река,
Но холодней бушующие волны.
Самая бурливость их страсти кажется ему подозрительной: не предвещает ли эта бурливость – конца? Чем бурливее, тем холоднее. Их роман едва лишь начался, впереди у них не меньше пятнадцати лет, а он уже предчувствует конец:
Не торопи развязки неизбежной! И без того она не далека!
И это первая любовная песнь, посвященная поэтом подруге, первая серенада, которую спел он возлюбленной! Если перевести эту серенаду на прозаический язык, то окажется: «Я еще ревную тебя, – значит, люблю. Но я люблю тебя все меньше и скоро совсем разлюблю. Ты тоже почти не любишь меня и, ускоряя развязку, издеваешься над нашей уходящей любовью. Но издеваться не надо, отложим иронию, и без того наша любовь скоро угаснет». И это пишется в первые месяцы, о которых всю жизнь до старости он будет вспоминать с умилением. Вообще, когда вникаешь в историю этой любви, то уже не видишь ни эффектной брюнетки, ни знаменитого, любимого всей Россией поэта, а просто двух замученных друг другом людей, которых жалко.
IV
А тут еще Панаев, ее муж. Ему выпала трудная роль: жить при собственной жене холостяком. Официально он считался ее мужем, но и прислуга, и посторонние знали, что муж его жены – Некрасов.
Они жили все втроем в одной квартире, это лишь усугубляло насмешки. Писемский, не любивший Панаева, хотя тот оказал ему немало услуг, глумился над ним даже в печати.
«Интересно знать, – писал Писемский в своей „Библиотеке для Чтения“, – не опишет ли он (Панаев) тот краеугольный камень, на котором основывалась его замечательная в высшей степени дружба с г. Некрасовым?»[118]118
«Библиотека для Чтения», 1861, дек.; «Искра», 1862, янв. и след.; А. Н. Пыпин. Н. А. Некрасов. СПб., 1905, с. 199.
[Закрыть] Впоследствии Писемский уничтожил эти строки. В собрании его сочинений их нет.
Только божественное его легкомыслие помогло ему в течение стольких лет играть эту невыносимую роль, которой и часу не вынесли бы более глубокие души. Его спасла его святая пустота, про которую еще Белинский говорил, что она «неизмерима никакими инструментами».[119]119
В. Г. Белинский. Письма. СПб., 1914, т. III, с. 192.
[Закрыть] Конечно, во всем виноват он один: мот, вертопрах, донжуан, – куда же ему быть семьянином! Он женился на chere Eudoxie, когда ей не было еще девятнадцати, едва ли не за тем, чтобы щеголять красивой женой перед приятелями и гулять с нею на музыке в Павловске. Целый сезон он был счастлив, съездил с нею, конечно, в Париж, побывал в казанском имении, покружился в Москве, почитал ей Вальтер Скотта и Купера и вскоре упорхнул папильоном за новой головокружительной юбкой. Упрекать его за это нельзя: таково было его естество. Для подробной истории этого брака у нас нет почти никаких материалов: две-три строки в переписке Белинского, десять строк в переписке Грановского, – все беглые штрихи и намеки, но нигде из этих мимолетных штрихов не видно, чтобы хоть в чем-нибудь была виновата она.
Напротив, каждая строчка лишь о том и свидетельствует, что муж словно нарочно стремился толкнуть ее в чужие объятия. Не прошло и двух лет после их свадьбы, а Белинский уже сообщает в письме:
«С ним (Панаевым) была история в маскараде. Он врюхался в маску, завел с нею переписку… получил от нее письмо и боялся, чтоб Авдотья Яковлевна не увидела».[120]120
Там же, т. II, с. 293.
[Закрыть]
Маски, модные кокотки, гризетки, француженки были его специальностью. Oн вечно возил к ним приятелей, ибо был услужлив и добр: даже Грановского свез к знаменитей Пешель,[121]121
Т. Н. Грановский и его переписка. М., 1897, с. 278.
[Закрыть] а впоследствии самого Добролюбова пытался свести с маскарадными девами. Ему нравилось угощать своих приятелей дамами, и он изо всех сил хлопотал, чтобы дамы пришлись им по вкусу:
«Я тебя познакомлю с двумя блондинками; надеюсь, что ты будешь доволен», – писал он Василию Боткину. Положительно он чувствовал себя чем-то вроде благодетельной свахи:
«Эту вдову я тебе приготовлю, когда у тебя почувствуется потребность», – писал он тому же приятелю[122]122
«Голос Минувшего», 1923, № 3, с. 76, 77.
[Закрыть]
Григорович и через полвека вспоминает, как Панаев ухаживал за какой-то важной кокоткой и жаждал добиться взаимности[123]123
Д. В. Григорович. Полное собрание сочинений, т. XII, СПб., 1896, с. 306.
[Закрыть]
А двадцатилетняя красавица-жена была оставлена без всякой защиты. Грановский, присмотревшись к ее жизни, был поражен именно ее беззащитностью:
«Если бы ты знала, как с нею обходятся! – писал он из Петербурга жене. – Некому защитить ее против самого нахального обидного волокитства со стороны приятелей дома»[124]124
Т. Н. Грановский и его переписка. М., 1897, письмо от 17 января 1851 года.
[Закрыть]
К душевным влечениям жены он не выказывал никакого внимания. У нее, например, только что скончалась сестра, ей нужно остаться при детях покойницы, а он тянет ее насильно в Москву.
«Ему хочется во что бы то ни стало поразить Павлова и Шевырева своими штанами, которых нашил для этого целую дюжину, – возмущался им Белинский в письме к Боткину. – А для штанов дети Краевского должны быть без присмотра… Не знаю, достанет ли у него духу везти ее против воли. Он будет поражать московских литераторов своими штанами, рассказывать им старые анекдоты о Булгарине и вообще удовлетворять своей бабьей страсти к сплетням литературным, а жену оставлять с тобой и Языковым, что не совсем ловко».[125]125
В. Г. Белинский. Письма, т. II. СПб., 1914, с. 300, 301.
[Закрыть]
Словом, нужно не тому удивляться, что она в конце концов сошлась с Некрасовым, а тому, что она так долго с ним не сходилась. Они познакомились в 1843 году. Панаев в это время отбился от нее окончательно и почти ежедневно, нетрезвый, возвращался домой на рассвете.
«Это лето я вел жизнь гнусную и пил с гусарами», – писал он сам своим московским приятелям. Он был не то чтобы пьяница, но любил «пройтись по хересам», «пить клико и запивать коньяком».[126]126
Из переписки недавних деятелей. – «Русская Мысль», 1892, № 7. А. И. Герцен. Полное собрание сочинений и писем, т. IV, 1915, с. 190.
[Закрыть]
Некрасову было двадцать два года, когда он познакомился с нею. Ей было двадцать четыре. Вчерашний пролетарий, литературный бродяга, конечно, он вначале не смел и мечтать о благосклонности такой блистательной дамы. Странен был среди бар гегельянцев этот петербургский плебей. Какое ему было дело до их Вердеров, Михелетов, Розенкранцеров, до их «самоищущего духа» и «конкресцирования абстрактных идей»! Сперва они думали, что он просто делец, альманашник, небездарный литературный ремесленник, но понемногу ощутили в нем большую поэтическую силу и приняли его как своего. Тогда-то он и влюбился в нее.
Но она не сразу уступила его домоганиям, а до странности долго упорствовала.[127]127
«Не решалась бросить мужа», – по словам Чернышевского. См. Чернышевский в Сибири, 1913, т. III, с. 60.
[Закрыть] Очевидно, было в его любви что-то сомнительное, не внушающее доверия, подозрительное, раз она, по его собственным словам, жаждала верить в нее и не могла. Вначале она решительно отвергла его. Он с отчаяния чуть было не кинулся в Волгу, но не такой был человек, чтобы отстать. Ее упрямство только разжигало его. – «Как долго ты была сурова, как ты хотела верить мне и как не верила, и колебалась снова», – вспоминал он в позднейшем письме. Нелегко досталась ему эта женщина. Впоследствии он любил вспоминать «и первое движенье страсти, так бурно взволновавшей кровь, и долгую борьбу с самим собою и не убитую борьбою, но с каждым днем сильней кипевшую любовь». Этот любовный поединок продолжался с 1843 года по 1848-й. В 1848 году она, окончательно пренебреженная мужем, стала, наконец, женой Некрасова,[128]128
В 1856 году Некрасов писал Тургеневу, что он лет семь «влюблен и счастлив». См. книгу А. Н. Пыпина «Н. А. Некрасов», СПб., 1905, с. 145.
[Закрыть] и день, когда это случилось, долго был для него праздником праздников:
Счастливый день! Его я отличаю
В семье обыкновенных дней;
С него я жизнь мою считаю,
Я праздную его в душе моей.
Их союз был труженический. Медовые месяцы протекали в напряженной работе. Ведь именно в 48, 49 годах Некрасов с нечеловеческой энергией строил свой журнал «Современник». Мы, кажется, до сих пор не постигли, какой это был трудный подвиг. Если бы Некрасов не написал ни строки, а только создал журнал «Современник», он и тогда был бы достоин монументов. Конечно, он втянул в свою работу и ее и даже улучил каким-то фантастическим образом время, чтобы написать совместно с нею огромный, забронированный от свирепой цензуры роман. Во время писания этого романа она забеременела и писала его до самых родов – девять месяцев. Оба они хотели ребенка, и можно себе представить, как дружно, влюбленно и радостно писали они этот роман. Едва ли когда-нибудь в позднейшую пору их любовь была так нежна и крепка. Но роды оказались неудачные. Новорожденный мальчик умер, едва появившись на свет.[129]129
Стихотворения Н. А. Некрасова. СПб., 1879, т. IV, с. 23.
[Закрыть] Авдотья Яковлевна как бы закоченела в тоске; она не могла даже плакать. Некрасов оставил нам несколько строк, изображающих ее материнскую скорбь:
Как будто смерть сковала ей уста
Лицо без мысли, полное смятенья
Сухие напряженные глаза,
И, кажется, зарею обновленья
В них никогда не заблестит слеза.
Его тоже огорчила эта смерть: «поражена потерей невозвратной душа моя уныла и слаба».
Но горе матери было сильнее. Авдотья Яковлевна никогда не могла позабыть это горе; бездетность всю жизнь тяготила ее. Это был второй ребенок, которого она потеряла. Первый родился лет за восемь – дочь от Панаева, которая тоже скончалась младенцем.[130]130
Полн. Собр. Соч. Ив. Ив. Панаев. Т. VI, М., 1889, с. 87.
[Закрыть]
После смерти сына она тяжело заболела и уехала по совету врачей за границу. Любовь Некрасова во время разлуки, – как это бывало всегда, – разгорелась. Он писал ей длинные любовные послания в стихах, где с восхитительным деспотизмом ревнивца требовал, чтобы она тосковала по нем и не смела бы в разлуке веселиться.
– Грустишь ли ты? – допытывался он. – Ты также ли печали предана?
И прямо говорил в конце письма, что, хоть он желает ей счастья, но ему легче, когда он подумает, что без него она тоскует и страдает. Однажды она ответила ему притворно-холодным письмом, и это довело его до отчаяния:
Я жалок был в отчаяньи суровом.
И как блаженствовал, когда оказалось, что это был «случайный каприз», что она любит его по-прежнему.
Всему конец! своим единым словом
Душе моей ты возвратила вновь
И прежний мир, и прежнюю любовь.
Это было примерно в 1850 году. Вскоре она вернулась домой. Они написали вместе еще один объемистый роман – и прожили, постоянно расходясь и сходясь, десять-одиннадцать лет. Не все вначале одобряли их связь. Ведь Панаев был дэнди, а Некрасов темный проходимец – таково было мнение света. Какой-то канцелярский карьерист выражается в своих мемуарах так: «непостижимо отвратительно было видеть предпочтение джентльмену Панаеву такого человека, как Некрасов, тем более, что по общему мнению он не отличался и в нравственном отношении. Что касается до его таланта, то во всяком случае он не был же такой громадной величины, чтобы одною своею силою совратить с пути порядочную женщину». – «Наружность Панаева была весьма красива и симпатична, тогда как Некрасов имел вид истинного бродяги».[131]131
Записки Василия Антоновича Инсарского. – «Русская Старина», 1895, т. 83, январь, с. 112 и 113.
[Закрыть]
Грановский, который наблюдал Авдотью Яковлевну в первые годы ее сближения с Некрасовым, тоже не нашел тут хорошего, хотя, конечно, по другим причинам. Он не упрекает ее, но неизменно жалеет:
«Жаль этой бедной женщины»… «Она страшно переменилась не в свою пользу»… «Видно, что над нею тяготеет грубое влияние необразованного, пошлого сердцем человека».
Грановский считал Некрасова «неприятным», «отталкивающим», хотя и даровитым человеком. Атмосфера, которую Некрасов создал для нее, казалась Грановскому растлевающей.
«Сегодня был у Авдотьи Яковлевны, – читаем в другом письме Грановского. – Жаль бедной женщины. Сколько в ней хорошего. А мир, ее окружающий, в состоянии задавить кого хочешь. Не будьте же строги к людям, дети мои. Все мы жертвы обстоятельств». Через несколько месяцев снова:
«Как жаль ee! Она похудела, подурнела и очень грустна».
V
А Некрасов между тем расширялся и креп. Он почувствовал себя полным хозяином всего, что его окружало. К середине пятидесятых годов, к тридцатипятилетнему возрасту, он стал влиятельной персоной в Петербурге, – член аристократического Английского клуба, издатель демократического, лучшего в России журнала, любимый радикальной молодежью поэт, друг высоких сановных особ. У него повара, егеря и лакеи, он устраивает себе «грандиозные охотничьи предприятия», он ведет крупнейшую игру, выигрывает и проигрывает тысячи, а Панаев стушевался и съежился, – куда же ему, маломощному, соперничать с таким кряжистым и напористым другом! Еще так недавно Некрасов занимал в его квартире одну комнату, а теперь он сам занимает одну комнату в квартире Некрасова, и его карета стала каретой Некрасова, и его жена стала женою Некрасова, и его журнал стал журналом Некрасова: как-то так само собою вышло, что купленный им «Современник» вскоре выскользнул из его рук и стал собственностью одного лишь Некрасова, а он из редактора превратился в простого сотрудника, получающего гонорар за статейки, хотя на обложке журнала значился по-прежнему редактором. Легко ли было бедняге смотреть, как в его журнале Некрасов печатает любовные стихи к его жене? В хозяйственном и деловом отношении его жена оказалась для Некрасова кладом. Она читала рукописи, сверяла корректуры, прикармливала нужных сотрудников. Некрасов давал обеды – самые разнообразные для самых разнообразных людей: цензорам и генералам – одни, картежникам-сановникам – другие, сотрудникам-нигилистам – особенные, сотрудникам-эстетам – особенные; для каждого обеда требовалось другое меню, другие манеры, другая сервировка, другой стиль. Все это она постигла до тонкости. С семинаристами – демократически проста, с генералами – великосветская барыня. Недаром вышла из актерской семьи: артистически играла все роли. С Чернышевским держалась так, с Фетом совсем иначе.[132]132
М. Антонович. Из воспоминаний о Николае Алексеевиче Некрасове. – «Журнал для всех», 1903, № 2, с. 194; П. М. Ковалевский. Стихи и воспоминания. СПб., 1912, с. 278, 279; «Современный Мир», 1911, № 10, с. 178 и мн. др.
[Закрыть] Тут не было притворства и лукавства – это у нее выходило естественно, само собой, от души. Она стала чем-то вроде хозяйки гостиницы: вечно на людях, в суете, в толчее, полон дом гостей, с утра до вечера, – этому улыбнись, этого накорми, этого устрой на ночлег, – тут она нашла свое призвание, тут в ней обнаружилась бездна талантов, бойкости, такта, лоска. А Панаев и тут посторонний. Муж без жены, редактор без журнала, он ожесточился и впал в меланхолию, но обвинять Некрасова в своих бедах не мог. «Я сам был своим злейшим врагом, – говорил он в иные минуты. – Я сам испортил свою жизнь». И, правда, во всех своих бедствиях был виноват он один, он всю жизнь словно нарочно стремился к тому, чтобы возможно скорее стать физическим и духовным банкротом. Не будь Некрасова, он все равно потерял бы и карету, и квартиру, и жену, и литературный авторитет, и журнал. Некрасов, если всмотреться внимательно, был его опекуном и охранителем; взяв его дела в свои руки, он отсрочивал его банкротство с году на год.
«Он таскает из кассы на свои легкомысленные удовольствия… я держу его в руках… я смотрю за ним строго… он – легкомысленный ветреник, любит сорить деньги»… – говорил Некрасов Чернышевскому в 1853 году, в первый же день открывая незнакомому молодому человеку, что Панаев не редактор «Современника».[133]133
«Современный Мир», 1911, № 9, с. 144–145.
[Закрыть] Да и можно ли было хотя бы на один миг доверять «Современник» Панаеву! Тот сейчас же, ради угождения своим приятелям, набьет его «всякой дрянью, сочиненной приятелями, да еще раздаст им бесплатно дорого стоящие книги журнала».
«Напишу Панаеву, что не один я бешусь, зачем он пичкает „Современник“ стишонками Гербеля и Грекова, за что я написал ему ругательство», – гневался в Риме Некрасов.[134]134
А. Н. Пыпин. Н. А. Некрасов. СПб., 1905, с. 150.
[Закрыть]
В контору «Современника» Некрасов прямо писал, чтобы Панаева и близко не допускали к деньгам.
«Не доверяй денег, И[вану] И[вановичу] и пресеки ему пути к получению их, – приказывал он из Рима заведовавшему конторой „Современника“. – Это для него же лучше (…) Еще не самое важное, что пропадут деньги, но, если ты будешь платить, то жди впереди путаницы, беспорядка и постыдной огласки для „Современника“».[135]135
Некрасовский сборник. СПб., 1918, с. 45.
[Закрыть]
И напрасно в иных мемуарах твердят, будто Некрасов какими-то кознями вытеснил Панаева из его «Современника».[136]136
Напр., в книжке Н. В. Успенского «Из прошлого», М., 1889, с. 32.
[Закрыть] Разве «Современник» был панаевским? Разве его не создал Некрасов? Правда, Панаев дал на его издание деньги, но в первые же годы издательства эти деньги вернулись к нему, а кроме того Некрасов внес некоторый капитал и от себя: пятью тысячами ссудила его Наталья Александровна Герцен, какие-то деньги дал Боткин и проч.
Некрасов был ни в чем не виноват, но Панаеву от этого было не легче. Посмотрите на его портрет того времени: постаревший забулдыга, истаскавшийся фат в парике, как он уныл и трагичен.[137]137
Он начал лысеть еще в 1840 г. Белинский писал тогда лысому Боткину: «кстати о лысине – возрадуйся: Панаев скоро будет тебе братом» (В. Белинский. Письма, СПб., 1914, с. 40). Откуда же в 60-м году взялась у него та шевелюра, которая изображена на его предсмертном портрете? (О его парике см. «Научное Обозрение», 1903, № 4, «Воспоминания о Некрасове»).
[Закрыть] Страшно ему было оглянуться на свою угарную жизнь. А тут как нарочно нагрянули шестидесятые годы, явились новые, очень строгие люди, требовательные к себе и к другим, и, хотя, он в соответствии с модой, перекрасился мгновенно в нигилисты (мимикрия для слабых – спасение), но тем ужаснее предстало перед ним его прошлое, когда он взглянул на себя глазами своих новых кумиров. «Добрейший этот человек, мягкий как воск, когда-то веселый, беспечный, теперь постоянно находился в мрачном, раздраженном до болезненности состоянии духа», – вспоминает его двойник Григорович.[138]138
Собр. соч. Д. В. Григоровича, т. XII, СПб., 1896, с. 336.
[Закрыть] Теперь, когда он осудил себя беспощадным судом, проснулось во всей силе его дарование: он в покаянном порыве стал обличать поколение «отцов», к которому принадлежал сам, и восславил своего великого друга – Белинского. Эти воспоминания, лучшее из всего им написанного, так и остались неоконченными. Он тяжело заболел. Ему, как и многим безвольным, стало казаться, что, стоит ему только уехать, и он сделается другой человек. Только подальше от Петербурга, от сплетен, забиться в деревенские снега и начать новую жизнь. И снова через столько лет он льнет к жене и зовет ее, конечно, с собою:
– Если бы ты также согласилась жить в деревне, я был бы совершенно счастлив… ты бы тоже отдохнула… ведь и тебе тяжело жить здесь….[139]139
А. Я. Головачева-Панаева. Русские писатели и артисты. СПб., 1890, с. 351–354.
[Закрыть]
Еще бы не тяжело! Она обещала ему все, что угодно, и он, как водится, младенчески залепетал, какую он напишет в деревне необыкновенную, великолепную повесть, и просил у жены прощения, и обещал, что исправится, и через две-три недели скончался от разрыва сердца, говоря:
– Прости меня… Я во мно…
Она лишилась чувств, а Некрасов поместил в «Современнике» прочувствованную статью о покойнике. В сущности покойник был неплохой человек. – Ведь я человек со вздохом! – нередко говорил он в свое оправдание, ударяя себя с полукомическим выражением в грудь туго накрахмаленной сорочки, и «уже одно то, – говорит Фет, – что он нашел это выражение, доказывает справедливость последнего».[140]140
А. А. Фет. Мои воспоминания, ч. I. M., 1890, с. 394.
[Закрыть] Он, действительно, был человек со вздохом. «В нем есть что-то доброе и хорошее, за что я не могу не любить его, – писал о нем Белинский, – не говоря уже о том, что я связан с ним и давним знакомством и привычкою, и что он, по-своему, очень любит меня. Но что это за бедный, за пустой человек, – жаль даже».[141]141
Белинский. Письма, т. III, СПб., 1914, с. 192.
[Закрыть]
Наконец Авдотья Яковлевна вдова, свободная женщина. Но поэт не торопится жениться на ней. «Ему бы следовало жениться на Авдотье Яковлевне, – говорил через 25 лет Чернышевский, – так ведь и то надо было сказать, невозможная она была женщина».[142]142
Л. Ф. Пантелеев. Из воспоминаний прошлого. Книга вторая. СПб., 1908, с. 195.
[Закрыть]
Почему невозможная, нам неизвестно. Некрасов не только не женился на ней, но скоро отошел от нее совершенно, предпочитая любить и ревновать ее издали.
Эта развязка подготовлялась издавна. Еще в конце пятидесятых годов Некрасов начал тяготиться своей связью и не то чтобы порвал с Авдотьей Яковлевной, но – уже не скучал без нее. Их разлуки становились все дольше и чаще. Потом у них родился еще один ребенок и умер.
Она осталась одна за границей – в двусмысленном и невозможном положении – не то любимая, не то отвергнутая женщина, как будто и жена, а как будто и нет. Для нее это было страшное время. Она не была создана для бессемейной и бездомной свободы. По существу она была женщина-мать; ей было нужно гнездо. Как потерянная, переезжала она из города в город, ища хоть мимолетных утешений. Все ее тогдашние письма – одна непрерывная жалоба. Если бы у нее были дети, ей было бы легче переносить это надвигающееся на нее сиротство. Она была из тех женщин, для которых бездетная жизнь – бессмыслица. Покуда возле нее был Некрасов, она заглушала в себе свою тоску по ребенку, но чуть Некрасов отдалялся от нее, эта тоска возрастала. Одному из своих петербургских друзей она писала в то время из Рима:
«Я потому говорю, что жизнь не может мне более принести радостей, что у меня нет детей. Потеря моего сына меня слегка свихнула с ума; кажется, никто этому не хотел верить… Я считаю себя умершей для жизни и горюю о своем одиночестве… Вы теперь отец и поймете всю бесконечную мою тоску одиночества…»
Теперь, когда ее покинул Некрасов, этот ужас одиночества, ужас бездетности, охватил ее с новою силою. Не было бы ничего удивительного, если бы она, чтобы забыть о своем сиротстве, кинулась в беспутную жизнь, стала кутить, швырять деньги, заводить веселые знакомства. Ей было тридцать семь, тридцать восемь лет, она все еще была красивая женщина. Без дома, без ребенка, без мужа – что же ей было делать с собою?
Кажется, она действительно испробовала тогда эту веселую жизнь. По крайней мере ее тогдашние письма являют собою странную смесь отчаяния, презрения к себе и безумной жажды развлечений. Словно она веселилась кому-то назло, словно она мстила кому-то своим невеселым весельем…
Впрочем, как и следовало ожидать, эта жизнь оказалась не по ней.
«В Венеции, – пишет она, – я могла бы развлечься, даже забыть о моих зрелых годах, потому что имела много доказательств, что их не хотят замечать. Но что же я делаю? Сижу одна вот уже три месяца и все обдумываю, способна ли я удовольствоваться одним удовлетворением женского самолюбия, то есть окружить себя толпою молодых людей, выслушивать их комплименты, объяснения, кокетничать. Иногда мне кажется, что я способна, но потом мне сделается все так противно, пошло, что я сама себе делаюсь мерзка. Нет, я погибла безвозвратно!..»
От этой дикой и безалаберной жизни ее по-прежнему тянет к самому захолустному семейному счастью.
«Ищу того, что уже для меня невозможно. Я хочу жизни тихой, после всего, что было со мной. Просто я помешанная!»
Из Венеции она уехала в Париж, но и там не нашла утешения:
«Вообще я трачу много, хочу развлекаться, но умираю от тоски. Все ноет во мне. Доктор мне попался хороший, он сказал мне, что ничто мне не поможет, кроме перемены образа жизни и спокойствия духа, а как этого ни одна аптека не может отпустить по рецепту его, то всякое лечение пустяки для меня».
«Сижу по вечерам дома, как и в Петербурге, и также часто хнычу…»
«Где Некрасов? Я до сих пор не получала от него письма…»
«Осень усилит мою тоску, вечера будут длинные, а холод в комнатах разовьет мои боли в полном блеске…»
«Впрочем, я потеряла голову!.. На днях в Лондоне случилось несчастье на железной дороге, много погибло. Ведь есть же счастливые люди! Разумеется, быть калекой упаси, господи, в моем положении, но сколько же погибло в одно мгновенье. В мои лета глупо это говорить. Но я два – нет, три месяца как ни с кем от души слова не сказала. Прощайте, целую вас крепко и прошу разорвать мое письмо. А если кто спросит обо мне, то скрыть мою глупую жизнь. Право, стыдно мне за себя…»
А в конце письма – снова о влечении к ребенку, если не к своему, то хотя бы к чужому. Она рассказывает, как жадно засмотрелась она в саду Тюльери на какую-то играющую девочку, которая напомнила ей другую девочку, любимую ею. Нянька забеспокоилась, отчего эта незнакомая дама так странно глядит на ребенка? Но она объяснила в чем дело, и нянька милостиво позволила ей поцеловать эту чужую девочку.[143]143
Приводимые здесь цитаты заимствованы из ненапечатанных писем А. Я. Панаевой к Иппол. Ал. Панаеву (от 5 дек. 1856 г., 5 и 30 авг. 1857 года), хранящихся в Пушкинском Доме при Академии наук.
[Закрыть]
Куда же в самом деле ей было девать свою неистраченную материнскую нежность?
Вернувшись к Некрасову, она прожила с ним еще несколько лет, но вскоре ушла от него окончательно и вышла замуж за Головачева Аполлона Филипповича, веселого и разбитного человека, наклонного к безделью, мотовству и легким семейным изменам.
А у Некрасова на бывшей квартире Панаевых появилась дорогая француженка, мадемуазель Селина Лефрен, бывшая артистка Михайловского театра.
– Дома Авдотья Яковлевна? – спросила осенью 1863 года одна девушка, позвонив у дверей недавнего ее бельэтажа.
– Она здесь больше не живет! – нагло ответил лакей.
Связь с мадемуазелью продолжалась недолго. Мадемуазель была солидна и расчетлива: «проживу столько-то лет, наживу столько-то денег, – и в Париж!» – такова была ее программа. Замечательно, что в самом начале, когда он только увлекся ею, и «принялся за французский букварь», Авдотья Яковлевна, как бы покровительствуя его увлечению, сама покупала ему всевозможные французские учебники, помогая ему усвоить язык, на котором он будет объясняться с другою.[144]144
«Вестник Литературы», 1920, № 2 (14), с. 4–6 «Научное Обозрение», 1908, № 4.
[Закрыть]
VI
А что же ее преступление? Неужели и вправду она совершила его? Мих. Лемке, – мы видели, – нисколько не сомневается в этом. Ведь в письме Некрасова, которое он разыскал, предъявленное к ней обвинение высказано с неотразимой и ошеломляющей ясностью.
Обвинение действительно очень суровое, но все же, вчитываясь в него, не забудем, что оно относится к той самой женщине, о которой в старости, гораздо позднее, через 10–12 лет, Некрасов сказал с благодарностью:
Все, чем мы в жизни дорожили,
Что было лучшего у нас —
Мы на один алтарь сложили,
И этот пламень не угас!
Мог ли он так отзываться об опозорившей его вульгарной аферистке? Стал ли бы он говорить о пламени, о жертвеннике-алтаре, куда они оба сложили все самое святое, если бы он действительно думал о ней то, что у него написалось в опубликованном у Лемке письме? Не ясно ли, что все это письмо есть один из эпизодов их романа, одна из их супружеских ссор, которых у них было множество и которые не только не мешали их дружбе, но, напротив, по признанию Некрасова, даже укрепляли ее:
После ссоры так полно, так нежно
Возвращенье любви и участья…
Мы видели, что чуть не все их сожительство проходило в таком чередовании примирений и ссор, и мало ли чего в течение этих пятнадцати лет ни наговорили друг другу в запальчивости эти сварливо-влюбленные люди, мало ли каких безумных упреков ни швыряли они друг другу в лицо, – особенно он, – больной, изнуренный и свирепой цензурой, и всякими журнальными дрязгами.
Разве вправе исследователь без всякой проверки, как некую объективную истину, заносить на скрижали истории эти упреки и жалобы? Да и откуда мы знаем, что отвечала она на гневные нападки Некрасова! Может быть, по обычаю супружеских ссор, она тогда же написала ему: «нет, это ты, ты, ты виноват во всем, ты втянул меня в это темное дело, ты погубил мою жизнь». Неужели от такого письма, если бы его нашел Мих. Лемке, зависела бы вся репутация Некрасова? А она высказывала ему такие упреки не раз; не дальше, как в том же году он записал в одном стихотворении, что ее «необузданная речь сливается в ужасные упреки, жестокие, неправые». В чем эти упреки заключались, видно из его оправданий:
Постой! Не я обрек твои младые годы
На жизнь без счастья и свободы,
Я друг, а не губитель твой!..
Но ты не слушаешь…
Упреки исходили от обеих сторон, и покуда мы не выслушали другой стороны, какая нашему приговору цена?
Повторяю, Мих. Лемке напрасно с таким простодушием полагается без всякой проверки на обнародованный им документ.
Для нас, например, многое в этом документе сомнительно.
Почему Некрасов уверяет Панаеву, будто он, спасая ее честь, принял всю ее вину на себя, будто он до могилы не выдаст ее, будто ее честь ему дороже своей, – ежели нам достоверно известно из обнародованных уже документов, что он не только ее чести не спасал, не только не взваливал ее греха на себя, но всюду, кому только мог, повторял, что во всем виновата она, а он здесь ни при чем.
Это – документально доказанный факт, и покуда никто не опровергнет его, все восторги Мих. Лемке перед рыцарским отношением Некрасова к женщине будут казаться насмешкой.
Ведь именно это взваливание вины на Панаеву больше всего покоробило Герцена. Из мемуаров Л. П. Шелгуновсй мы знаем, что Герцен, рассказывая это дело до малейших подробностей, «возмущался всего более тем, что Некрасов всю свою вину сваливал на женщину».[145]145
Л. П. Шелгунова. Из далекого прошлого. СПб., 1501, с. 91.
[Закрыть]
Мих. Лемке почему-то умалчивает об этих показаниях Шелгуновой. Может быть он им не доверяет? Но у нас есть подлинное письмо самого Герцена, подтверждающее эти показания. 20-го июля того же пятьдесят седьмого года Герцен сообщает Тургеневу:
«Некрасов ко мне писал. Письмо гадкое, как он сам… Вот тебе, впрочем, совершенно заслуженная награда за дружбу с негодяями. Итак.
Первое дело он взвалил на Панаеву, второе на тебя».[146]146
«Современник», 1913, № 6, с. 22.
[Закрыть] В письме так и сказано: «взвалил на Панаеву». Но может быть Герцену только так показалось, а на самом деле Некрасов защищал и выгораживал свою подругу? Нет, у нас есть подлинное письмо Некрасова, писанное в то же время к Тургеневу, – кажется, в надежде, что оно будет сообщено Огареву и Герцену. В этом письме говорится:
Словом, Некрасов даже от малейшего касательства к этому делу отказывается, а не то, чтобы все дело самоотверженно взвалить на себя. Не только близким и заинтересованным лицам, но и таким посторонним, как, например, секретарь его редакции Николай Степанович Курочкин, сообщил он без всякой нужды, в минуту откровенной разговорчивости, что во всем виновата она.[148]148
«Наблюдатель», 1900, № 2, с. 304.
[Закрыть]
Об этом упоминает и Лемке, что, однако, не мешает ему говорить о «рыцарской защите чести женщины» и об «ужасной трагедии в жизни Некрасова».
«Даже для того, – восхищается Мих. Лемке, – чтобы очистить себя в глазах очень нужных ему людей, Некрасов все-таки и им не только не назвал имени истинной виновницы, но даже вообще в своем рассказе выгородил ее».[149]149
А. И. Герцен. Полн. собр. соч. и писем, т. VIII, СПб., 1917, с. 275.
[Закрыть]
Почему это Мих. Лемке понадобилось, чтобы Некрасов был образцом добродетели? Разве Некрасов не вправе быть таким же грешным человеком, как мы? Кому нужен выдуманный приукрашенный Некрасов? Нет, Некрасов был живой человек, он влюблялся в женщин, как мы, и охладевал к ним, как мы, и этим он для нас гораздо ближе, чем если бы он и вправду был вместилищем всех добродетелей и рыцарских доблестей.
В данном случае мы должны сказать, что он совершенно напрасно уверяет Панаеву, будто свято хранит ее тайну и до гроба не выдаст ее, что Мих. Лемке совершенно напрасно с простодушием уверовал в непогрешимость тех запальчивых строк, которые он прочитал в найденном им обрывке письма.
VII
Попытаемся же всмотреться внимательнее. В чем же она виновата? В чем заключается это темное дело, в котором обвиняют ее?
Это дело сложное и путаное. Тут выступает на сцену другая столь же несчастная женщина, жена поэта Огарева, Мария Львовна, исковерканное и больное существо.
Когда Огарев, после тягучих раздоров, разошелся, наконец, с Марьей Львовной, он оставил у нее в руках один небезопасный документ: фиктивное заемное письмо на 300.000 рублей ассигнациями (85.000 руб. серебром). Марья Львовна уверяла его, что не посягнет никогда на эти подаренные ей деньги, а удовлетворится одними процентами. И действительно, долгое время она довольствовалась теми восемнадцатью тысячами, которые ежегодно в виде процентов выдавал ей ее бывший супруг. Из этих восемнадцати тысяч пять тысяч получал ее отец, а на остальные она жила за границей со своим давним возлюбленным художником Сократом Воробьевым[150]150
Сократ Максимович Воробьев (1817–1888).
[Закрыть]