Текст книги "Гоголь. Соловьев. Достоевский"
Автор книги: Константин Мочульский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 80 страниц) [доступный отрывок для чтения: 29 страниц]
Из своей новой теории философ сделал практический вывод лично для себя: он «воссоединился» с вселенским христианством. Письмо к Тавернье есть философское обоснование и оправдание того акта, который был им совершен 18 февраля 1896 года.
Приведем полностью документ, facsimile которого был напечатан в журнале «Китеж» (№ 8—12, декабрь 1927 г., Варшава).
«Акт о присоединении Вл. Соловьева к католичеству.
Ввиду непрекращающихся в нашей и иностранной печати сомнений в том, был ли покойный философ и религиозный мыслитель Владимир Сергеевич Соловьев канонически присоединен к католической церкви, мы нижеподписавшиеся считаем своим долгом печатно заявить, что мы были свидетелями – очевидцами присоединения Владимира Сергеевича к католической церкви, совершенного греко–католическим священником о. Николаем Алексеевичем Толстым 18 февраля (старого стиля) 1896 года в Москве, в домашней часовне, устроенной в частной квартире о. Толстого, на Остоженке, в Всеволожском переулке, в доме Соболева. После исповеди перед о. Толстым Владимир Сергеевич в нашем присутствии прочел Исповедание веры Тридентского собора на церковнославянском языке, а затем за литургией, совершавшейся о. Толстым по греко–восточному обряду (с поминовением Святейшего Отца Папы), причастился Св. Тайн. Кроме нас при этом достопамятном событии присутствовала еще только одна русская девушка, находившаяся в услужении в семействе о. Толстого, имя и фамилию которой восстановить в настоящее время оказалось, к сожалению, невозможно.
Публично принося наше настоящее свидетельство, мы полагаем, что им должны раз навсегда прекратиться все сомнения по вышеозначенному поводу.
Священник Николай Алексеевич Толстой.
Княжна Ольга Васильевна Долгорукова.
Дмитрий Сергеевич Новский».
М. д'Эрбиньи [76]76
Michel d'Herbigny. Un Newman russe: Vladimir Soloviev. Paris, 1911.
[Закрыть] излагает присоединение Соловьева несколько иначе. Соловьев прочитал не тридентское исповедание, а свою собственную формулу, помещенную в «La Russie et l'Eglise universelle»: «Как член истинной и досточтимой восточной православной или греко–российской церкви, говорящей не голосом антикатолического Синода и не голосом чиновника, поставленного светской властью, а голосом своих великих отцов и учителей, я признаю высшим судьей в деле религии… ап. Петра, живущего в своих преемниках…» Д'Эрби–ньи отмечает, что Соловьев не читал отреченья от православной церкви.
Противоречивость этих показаний не позволяет нам судить о том, насколько «присоединение» Соловьева было правильно с формальной канонической точки зрения. Думается, что философ, отрицавший в это время всякий «церковный догматизм», о канонах не очень заботился. Но нам важно вскрыть внутренний смысл его поступка, показать, как он сам его воспринимал, как связывал с своим учением о вселенском христианстве. Соловьев не признавал разделения церквей, считал его историческим недоразумением и потому «переходить» из православия в католичество не мог. Можно осуждать его полное игнорирование исторической действительности, но нельзя превращать его дерзновенный, небывалый и единственный в этом смысле поступок в простой факт «перехода в католичество».
О. Николай Толстой в письме в «L'Univers» от 9 сентября 1910 г. писал, что Соловьев «a fait l'adhesion complete a l'Eglise Romaine». Такое истолкование было, несомненно, совершенно чуждо самому «новообращенному». От официального исторического католичества он был не менее далек, чем от официального православия. Он столь же решительно отрицал политику «папизма», как и политику Синода. В заметке о Ю. Самарине («Из вопросов культуры», 1893) он заявлял, что поставленная славянофильскими мыслителями дилемма – папизм или духовная свобода – не может быть серьезно оспариваема, и прибавлял, что «принимает в принципе вместе с Самариным один из членов этой дилеммы, именно духовную свободу».
В 90–х годах Соловьев отвергает католическое учение о иерархии как о церкви учащей и о папе как носителе непогрешимой истины; в статье «Вопрос о самочинном умствовании» он отрицает исключительную привилегию духовенства «знать веру» и ссылается на заявление восточных патриархов 1848 года: «У нас, т. е. в православии, хранитель религии есть самое тело церкви, т. е. церковный народ».
Он признает папу только «духовным центром» вселенского христианства, но не властью и авторитетом, «полное подчинение церковной власти» прямо называет ересью. Новое эсхатологическое мировоззрение его не только не совпадает, но во многом прямо противоположно официальному католическому учению. Он был единственным членом грядущей церкви, того «малого стада», которому суждено победить Антихриста. И православие и католичество представлялись ему только историческими этапами, и он ставил себя вне вероисповеданий. В этом и заключалась парадоксальность его положения.
Наконец, он сам всегда отрицал свое «католичество». «Был ли Соловьев католиком? – пишет друг его детства Л. Лопатин [77]77
Л. Л о п а т и н. Памяти Вл. С. Соловьева. Вопросы философии и психологии. Кн. 195, 1910.
[Закрыть]. Несомненно он им не был. Он постоянно настойчиво отрицал свой переход в католическую церковь, а он был человек правдивый и не лгал никогда… Он верно говорил о себе: «Меня считают католиком, а между тем я гораздо более протестант, чем католик».
«Протестантским» было отношение Соловьева к историческим церквам, их догматам и обрядам, ко всей внешней стороне религиозной жизни. Его «вселенское христианство» носило спиритуалистический и мистический характер. Очень показательно в этом смысле его письмо к В. Величко от 20 марта 1895 года (меньше чем за год до «присоединения»). «Я прожил у Вас, – пишет Соловьев, – несколько недель великого поста, и мы с вами правил поста не соблюдали, и в церковь не ходили, и ничего в этом дурного не было, так как все это не для нас писано, и всякий это понимает».
Соловьев не считал, что акт, совершенный им 18 февраля 1896 г., исторгает его из православной Церкви; приблизительно через год после своего «присоединения», заболев, он приглашает к себе православного священника, своего бывшего учителя по Духовной академии, ученого–богослова А. М. Иванцова–Платонова и исповедуется у него. К. Ельцова [78]78
К. Ельцова. Сны нездешние (к 25–летию кончины В. С. Соловьева). Современные записки. Кн. 28, 1926.
[Закрыть] пишет в своих воспоминаниях: «А. М. Иванцов–Платонов был у Владимира Сергеевича очень долго, и долго с ним говорил; тем не менее, выйдя от него, сказал, что не причастил его, что в его состоянии, по–видимому, нет ничего угрожающего, а так как Соловьев что‑то ел утром, причастие они отложили. Александр Михайлович, человек большого ума и удивительной доброты, можно сказать, даже святости, вышел от него как бы чем‑то озабоченный и угнетенный. Так, по крайней мере, мне казалось. Мы тогда совершенно удовлетворились этим объяснением. Но после мне пришло на ум, не был ли в этом случае между ними тот спор по догматическому вопросу, о котором признавался и каялся Соловьев священнику в своей предсмертной исповеди?»
К. Ельцова ссылается на рассказ священника о. С. Беляева, исповедавшего Соловьева перед смертью [79]79
Этот рассказ перепечатан из № 253 «Московских ведомостей» в 3–м томе «Писем» Соловьева, стр. 214– 217. [В публикации в 3–м т. «Писем» эта заметка подписана свящ. Н. Колосовым – см. свящ. Н. К о л о с о в, «Об исповедании В. С. Соловьева» – прим. изд.]
[Закрыть]. Вот это место: «Исповедался Владимир Сергеевич с истинно–христианским смирением (исповедь продолжалась не менее получаса) и, между прочим, сказал, что не был на исповеди уже года три, так как, исповедавшись последний раз (в Москве, или Петербурге – не помню), поспорил с духовником по догматическому вопросу (по какому именно, Владимир Сергеевич не сказал) и не был допущен им до Св. Причастия».
На основании этих двух свидетельств можно предположить, что на исповеди Соловьев сообщил о. Иванцову–Платонову о своем присоединении к вселенской церкви. Тот объяснил ему, что с канонической точки зрения он является униатом, и не счел себя вправе его причастить. Соловьев, совершенно иначе воспринимавший свой поступок, настаивал на интеркоммунионе. Между ними завязалась переписка по «догматическому вопросу». Соловьев упорно защищал свою «вселенскую» точку зрения, но с тех пор больше не причащался ни в католической, ни в православной церкви. Целых три года он прожил без принятия Св. Тайн и только перед смертью причастился у православного священника о. С. Беляева. Таким образом, «присоединение к католической церкви» не только не сделало его «un catholique pratiquant», но вообще увело от церковной жизни. Это окончательно подтверждает наш взгляд на поступок Соловьева: он был внецерковным и внедогматическим; полемика с о. Ива–нцовым–Платоновым заставила его задуматься над законностью и допустимостью подобного «символического жеста». Перед смертью он сознал свою «неправоту». О. С. Беляев так продолжает свой рассказ: «Священник был прав, – прибавил Владимир Сергеевич, – а поспорил я с ним единственно по горячности; после этого мы переписывались с ним по этому вопросу, но я не хотел уступить, хотя и хорошо сознавал свою неправоту; теперь я вполне сознаю свое заблуждение и чистосердечно каюсь в нем».
Соловьев понял, что своим актом 18 февраля 1896 года он к «вселенскому христианству» присоединиться не мог и что до соединения церквей никто не может быть одновременно и православным и католиком. Он покаялся в своем заблуждении, то есть в неканоничности своего действия; это, конечно, не значит, что он отрекся от своей заветной веры в единую вселенскую Церковь. Во всяком случае, умер он в православии.
* * *
В 90–х годах Соловьев живет то в Пустыньке, то в Финляндии в отеле Рауха, то в Москве у матери, то в Петербурге в гостинице «Англия»; подолгу гостит в Петербурге у В. Величко и у В. Д. Кузьмина–Караваева в казармах лейб–гвардейского полка. О своей бродяжнической жизни он шутливо пишет Стасюлевичу (1895 г.): «Я думаю, что в моем предстоящем некрологе, а также в посвященной мне книжке биографической библиотеки Павленкова, будет между прочим сказано: «Лучшие зрелые годы этого замечательного человека протекли под гостеприимной сенью казарм кадрового батальона лейб–гвардии резервного пехотного полка, а также в прохладном и тихом приюте вагонов царскосельской железной дороги».
О жизни Соловьева в этот период сохранилось много рассказов и воспоминаний.
В его номере в «Hotel d'Angleterre» близ Исаакиевского Собора с утра до вечера толпились посетители. Подозрительные личности просили «на похороны матери» или на «свадьбу». Соловьев отдавал им последние деньги, а когда денег больше не было, посылал с записками к друзьям. В английской записке к Батюшкову он про сит дать какому‑то бывшему корректору из Саратова 10 рублей и прибавляет: «Я боюсь, что этот господин произведет на Вас такое же подозрительное впечатление, какое он произвел на меня. В таком случае замените десятку единицей». Другого просителя он отсылает к Величко с таким письмом: «Податель этих строк просит у меня 5 рублей на свадьбу, а у меня денег нет. Боюсь согрешить, но мне почему‑то кажется, что это не первая просьба такого рода и, стало быть, он женится далеко не в первый раз. Осуждать, впрочем, не смею… Пожалуйста, дай ему просимое; сочтемся, когда получу из «Словаря» за статью».
Начинающие писатели осаждали его просьбами; он без конца исправлял и редактировал чужие сочинения; «угнетенные насилием» искали заступничества – он ездил по «влиятельным лицам» и хлопотал о «сорока тысячах чужих дел». Чтобы поддержать какую‑то старушку, сердитую и всегда пахнувшую водкой, Соловьев несколько раз давал ей переписывать свою работу о «Магомете». Почерк ее был ужасен.
Куда бы он ни приезжал, весть об этом мгновенно распространялась, и толпы нищих осаждали подъезд дома. У него был один «свой собственный» нищий, бывший натурщик, «высокий, с седыми баками, ярко–красным носом и в дворянской фуражке». Он следовал за ним по пятам, выпаливал французские фразы и пользовался особым почетом.
Соловьеву случалось издалека возвращаться домой пешком, отдавши нищим не только все деньги, но и кошелек, бумажник и носовой платок. Подарив свое новое ватное пальто какому‑то бедному студенту, он проходил одну зиму в легкой «разлетайке» и заболел сильным гриппом. Нередко случалось ему, раздав все свое платье, появляться в светских гостиных во фраке и бурых брюках, носить шубы своих приятелей и увозить в другой город их шляпы. Только в последние годы жизни у него появилось настоящее зимнее пальто – наследство Фета: память об умершем друге не позволила ему подарить его. Особенную расточительность проявлял он по отношению к извозчикам; у подъезда дома, где он поселялся, немедленно выстраивалась длинная вереница пролеток. Соловьев долго торговался с извозчиком, а потом давал ему на чай пятирублевку. Друзьям он объяснял: «Я не разорюсь, и извозчик не развратится, потому что это редко. А как он обрадуется: ведь так же, как если бы нашел по дороге. Знаете, как они бывают довольны, найдя подкову или кнут. Отчего же не создать ему этого удовольствия».
Работать приходилось ему по ночам: статьи для «Энциклопедического словаря», «Вестника Европы», «Книжек недели» должны поспеть к последнему сроку: денег нет, все авансы забраны, гостиница не оплачена за несколько месяцев; просители, бывшие люди, жертвы несправедливости, литераторы–неудачники, пророки из народа, спившиеся гении осаждают все настойчивее.
За год до смерти Соловьев прибегнул к оригинальному способу отстоять свою свободу: он написал письмо в редакцию «Нового времени» о том, что болезнь глаз принуждает его «отказаться от всякой побочной работы, как‑то: от чтения чужих рукописей и редактирования чужих переводов, от писания рецензий, заметок и критических статей, а также от переписки с посторонними лицами». Он перечисляет большие труды, над которыми работает, и прибавляет: «Если Бог и добрые люди' дозволят мне кончить все это, то, конечно, вместе с досугом я приобрету и ту высокую степень старческой экспансивности, которая сделает меня приятнейшим почтовым собеседником для всех малознакомых или вовсе не знакомых лиц, пишущих мне о своих делах».
Розанов посетил однажды Соловьева в гостинице «Англия». «Ходил он дома в парусинной блузе, подпоясанной кожаным ремнем, и в этом костюме имел в себе что‑то заношенное и старое, не имел вообще того изумительного эстетического выражения, какое у него бывало всегда, едва он надевал сюртук… Все время, когда я знал Вл. Серг., я видел его усталым; и эта усталость была главной физиологической и психологической особенностью, которая вам кидалась в глаза… Раз я его застал только что вернувшегося из поездки. На столе лежала коробка фиников. Он дал звонок и, передавая коробку мальчику, дал ему адрес, по которому он должен был снести ее. «Кто это?» – спросил я машинально. – «Старушка одна. Одинокая и бедная. Я давно ее знаю и вот уже сколько лет, когда приезжаю в Петербург, всякий раз посылаю ей фиников. Мне это ничего не стоит, а ей отрадна мысль, что она не забыта».
К еде Соловьев был совершенно равнодушен, мяса никогда не ел, хотя и не был вегетарианцем. Он боялся, как бы строгий аскетизм его жизни не был кем‑нибудь замечен, и потому иногда устраивал «пиры»: требовал к себе в номер бутылку шампанского, зернистой икры, фруктов и угощал ими случайных посетителей. Но обычно питался овощами, особенно любил сельдерей и приписывал ему таинственные свойства. Ел наспех, не отрываясь от работы: тарелка с едой стояла тут же на письменном столе среди груды книг и рукописей.
При вечных переездах он постоянно претерпевал бедствия: то терял недописан–ные рукописи (напр., рукопись статей о «Пессимизме» и о «Непознаваемом Герберта Спенсера»), то оставлял нужную книгу у кого‑нибудь из друзей и потом мучительно его разыскивал. Раз случилось даже, что за неуплату долга чемодан со всеми его книгами был арестован владельцами гостиницы «Англия».
«Незадолго, за два, за три года до своей смерти, – вспоминает В. Кузьмин–Караваев [80]80
В. Кузьмин–Караваев. Из воспоминаний о Вл. С. Соловьеве. Вестник Европы. Том VI, 1900.
[Закрыть], – Владимир Сергеевич задумал сделать опыт житья в собственной квартире. Опыт он сделал, но вышло из него нечто безобразное. Нашел он квартиру под самой крышей, за плату раза в три больше ее действительной стоимости и целую зиму прожил без мебели, спал не то на ящиках, не то на досках, сам таскал себе дрова и каждое утро ездил пить чай на Николаевский вокзал».
Жизненная беспомощность его была безгранична – и столь же безгранично презрение ко всякому быту, всякой «буржуазности». Он не только не умел, но и не хотел «устроиться». В этом была не столько слабость, сколько глубокое убеждение. Он на деле исполнял Евангельскую заповедь о беззаботности.
Соловьев жил не только вне быта, но и вне закона. Он никак не мог привыкнуть к мысли, что у человека должен быть паспорт: свой он постоянно терял. Кузьмин–Караваев рассказывает, что, гостя у него, Соловьев долгое время отделывался от дворника щедрыми чаевыми. Наконец, увидя, что от прописки ему не уйти, сам себе написал паспорт следующего содержания:
«Владимир Сергеевич Соловьев, отставной коллежский советник, был профессором петербургского университета, доктор философии, стольких‑то лет, вероисповедания православного, холост, знаков отличия не имеет, под судом не находился. А если не верите, спросите таких‑то» – и тут он выписал полные титулы и фамилии двух своих высокопоставленных хороших знакомых.
Что‑то детское было в характере Соловьева: среди самого серьезного разговора он выкидывал вдруг какую‑нибудь «озорную штуку», начинал «бессовестно» каламбурить или беспричинно разражался своим громыхающим, икающим смехом. Он недолюбливал «взрослых», любил подурачиться с детьми «без старших». Однажды сын А. Пыпина, человек лет тридцати, сказал в его присутствии: «Когда я буду большой…» Все засмеялись, а Соловьев заметил: «А я так вас понимаю; я также часто про себя думаю: когда я буду большой». С детьми у него сразу же устанавливались особенные интимные отношения, как между равными. Когда дети слишком шалили, он делал свирепое лицо и поднимал стакан со словами: «Выпьем за доброго царя Ирода!»
Животные любили Соловьева. С собакой Величко Мартышкой у него были «приятельские отношения». Она не отходила от него и целыми часами просиживала в его комнате, прислушиваясь к скрипению его пера. В письмах к Величко Соловьев не забывает «пожать лапу Мартышке». «Что такое собаки? – говаривал он, – по–моему, это не собаки, а какие‑то особенные существа».
Как только он водворялся в номере гостиницы «Англия», в оконные стекла начинали биться десятки голубей. Когда он поселялся у Величко – голуби прилетали туда вслед за ним.
В наружности Соловьева было что‑то монашеское, иконописное. При всей своей безграничной доступности и простоте в обхождении он все же был человеком из другого мира: тонкая стеклянная стенка отделяла его и от светского общества, в котором он любил бывать, и от кружков либеральной интеллигенции, которые считали его «своим». Казалось, что он до конца отдается философии, публицистике, це рковно–политической и общественной работе, и в то же время чувствовалось, что все это не самое настоящее, не «последнее» в нем. Во всей своей блестящей и разносторонней деятельности он был не дома. «Вот уж был странник в умственном, идейном и даже чисто бытовом, так сказать, жилищном отношении», – пишет Розанов [81]81
В. Розанов. Около церковных стен. СПб., 1906. – См. В. Розанов, На панихиде по Вл. С. Соловьеву.
[Закрыть]. «Он пробирался в щелочку, садился пугливым гостем, готовым вот–вот вспорхнуть и улететь со своим двусмысленным смехом».
Во всем облике Соловьева чувствовалась священническая наследственность. Прозорливый В. В. Розанов подметил эту особенность. «Дедовская священническая кровь, – пишет он, – отразилась в Соловьеве. Он был какой‑то священник без посвящения, точно несший обязанности, и именно литургические обязанности, на себе. Точно он со всеми говорит–говорит, а вот придет домой, наденет епитрахиль и начнет готовиться к настоящему, должностному, к завтрашней службе».
Соловьева нередко принимали за духовную особу. Когда он жил в Финляндии, в отеле Рауха, кучер, возивший его на вокзал, питал к нему благоговейное почтение; слыша, что все называют Соловьева «Herr Professor», он переделал это название в «отец Парфенсон»; для него Соловьев был чем‑то вроде старообрядческого архиерея.
В письме к матери (27 января 1887 года) Соловьев рассказывает следующие случаи. Когда он приходил к Крамскому, который в это время писал его портрет, к нему выбегали две маленькие девочки, дочери швейцара, и, хватая за полы шубы, восклицали: «Божинька, Божинька!» Они принимали его за священника. «А однажды на лестнице Европейской гостиницы незнакомый почтенный господин с седой бородой бросился ко мне с радостным возгласом: «Как! Вы здесь, батюшка!» И когда я ему заметил, что он, вероятно, меня принимает за другого, то он возразил: «Ведь Вы отец Иоанн?»
«Священник без посвящения» – вот психологический корень «теократии» Соловьева.
Как мог русский светский философ восьмидесятых годов на путях своей теоретической мысли встретиться с величайшей идеей средневековых римских пап Григория VII и Иннокентия III? Разве не «тайное священство» побудило молодого профессора Московского университета спуститься из туманов немецкого идеализма на почву «реальной политики» и броситься на борьбу за Церковь? И не оно ли лежит в основе его теургического понимания всего человеческого творчества?
* * *
Соловьев жил в двух мирах; потустороннее было для него не меньшей, а иногда и большей реальностью, чем эмпирическая действительность: оно врывалось в житейское, врезывалось внезапно в обыденные дела, дружеские беседы, ежедневную суету. Резкие перебои настроения, неожиданные переходы от веселости к мрачности, необъяснимые припадки тоски и угрюмого безмолвия пугали и тревожили его друзей.
«Брат бывал мрачён и тоскливо угрюм», – вспоминает сестра Соловьева М. С. Безобразова [82]82
М. С. Безобразова. Воспоминания о брате Владимире Соловьеве. «Минувшие годы». Май – июнь, 1908.
[Закрыть]. «Отправится к каким‑нибудь «добрым знакомым», сядет куда‑нибудь в сторонке да и просидит несколько часов, не разжав губ, а затем встанет и уйдет… Меня пугала его мрачная тоска сама по себе, пугала и смущала жалость, охватывавшая при этом к нему».
«В резких переходах от веселости к мрачному безмолвию и наоборот, – пишет В. Величко, – как и во всем душевном складе Владимира Сергеевича, было, если можно так выразиться, нечто медиумическое: точно не все его слова и действия были вполне произвольны, точно какие‑то невидимые силы вселялись в тайники его духа».
«Медиумические состояния» Соловьева были связаны с «вестями из того мира», походили на мгновенные трансы, соединялись с ясновидением и вещими предчувствиями. Об одном таком телепатическом явлении Соловьев писал Стасюлевичу (1894 г.): «В четверг на страстной неделе, в восьмом часу вечера, за обедом у Вас я ощутил без видимой причины смертельную тоску, о чем сообщил вам обоим, и выразил свою уверенность, что в это время случилось какое‑нибудь несчастие с кем‑нибудь из моих близких. Представьте себе, что действительно, в это самое время в восьмом часу вечера в великий четверг один мой друг детства, Лопатин (брат московского профессора философии), подвергся паралитическому припадку».
Кн. С. Н. Трубецкой рассказывал Н. Давыдову [83]83
Н. Давыдов. Из воспоминаний о В. С. Соловьеве. «Голос минувшего». Декабрь, 1916 г.
[Закрыть] о другом странном случае. «Однажды они вдвоем с Вл. С. ужинали в общей зале какого‑то ресторана. Вл. С. во время оживленного разговора внезапно побледнел, откинулся, замолчав, на спинку стула и так пробыл некоторое время с закрытыми глазами, как бы в бессознательном состоянии. С. Н. не нарушил его, а когда Соловьев раскрыл глаза и «ожил», он сообщил, что ему представилось видение: кто‑то несуществующий приходил к нему».
Мистическая одаренность Соловьева, творческое проникновение в божественную основу мира тесно сплетались с его оккультными способностями – медиумической пассивностью. В его мистическом опыте небесная лазурь часто заволакивалась астральными туманами и активная мужественность сменялась женственной восприимчивостью. У светлого Соловьева был темный двойник, который издевался над ним, цинично острил и разражался демоническим смехом.