355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Мочульский » Гоголь. Соловьев. Достоевский » Текст книги (страница 13)
Гоголь. Соловьев. Достоевский
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 21:34

Текст книги "Гоголь. Соловьев. Достоевский"


Автор книги: Константин Мочульский


Жанры:

   

Религия

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 80 страниц) [доступный отрывок для чтения: 29 страниц]

Кавелин не удовлетворился этими туманными объяснениями и возражал Соловьеву в статье: «Возможно ли метафизическое знание?» («Неделя», 1875). Под влиянием этой полемики Соловьев обращается к гносеологической проблеме и в 1877 г. пишет несколько глав своей теории познания «Философские начала цельного знания». Его работа остается незаконченной.

На защиту молодого ученого выступил наконец престарелый историк М. П. Погодин; он с возмущением писал о злобных нападках позитивистов: «Осудить, не говоря ни одного доброго слова, но снабдить свой приговор еще ядовитыми инсинуациями о воспитании, о нравственном характере, – это больше чем не хорошо, это стыдно… А главная вина молодого человека состоит в том, что он объявил себя противником позитивизма. Петербургские газеты – позитивные философки, покровительницы позитивной философии! Risum teneatis, amici!.. Где же свобода мнений, которую они проповедуют?»

Любопытно письмо Страхова Льву Толстому (1 января 1875 г.): «Ваше мнение о Соловьеве я разделяю; хотя он явно и отрицается от Гегеля, но втайне ему следует. Вся критика Шопенгауэра основана на этом. Но дело, кажется, еще хуже. Обрадовавшись, что он нашел метафизическую сущность, Соловьев уже готов видеть ее повсюду, лицом к лицу, и расположен к вере в спиритизм. Притом он страшно болезнен, как будто истощен, за него можно опасаться – не добром кончит».

Хотя Страхов, вместе с Л. Толстым, считал молодого философа скрытым гегельянцем, однако он чувствовал, что главное для него – «встреча лицом к лицу с метафизической сущностью». За внешностью блестящего диалектика и искусного полемиста он увидел мистика и спирита, который «добром не кончит».

Болезненность Соловьева была замечена не одним Страховым. Бывший директор Пятой московской гимназии Малиновский поздравлял отца философа с «беспримерно блистательным торжеством сына» и прибавлял: «Пошли ему, Господь, чтобы он так же победоносно справился с недугами и восторжествовал над наклонностью к хворанью, как он уничтожил и победил хитросплетения разъяренных доморощенных позитивистов, материалистов, нигилистов и т. п.».

После защиты диссертации Соловьев стал в Москве знаменитостью. «Светские дамы наразрыв приглашали его на чашку чаю», – вспоминает кн. Д. Цертелев. Рассказывали, что Замысловский, уходя с диспута, сказал: «Он стоит точно пророк», что академик К. Н. Бестужев–Рюмин заявил: «Россию можно поздравить с гениальным человеком». Ходили слухи, что юный философ очень оригинальный и даже странный человек: в личной жизни отличается совершенно монашеским характером; у себя дома в полном одиночестве занимается спиритизмом: недавно ему являлся дух его учителя Юркевича и беседовал с ним.

* * *

В студенческие годы Соловьев писал шутливые стихи в стиле Кузьмы Пруткова. В августе 1873 г. он начинает письмо Е. В. Романовой следующим экспромтом:

За днями дни обычной чередой

Идут – а я письма не получаю,

Другим же пишешь ты… Что сделалось с тобой?

Я этого совсем, мой друг, не понимаю.

И прибавляет: «Видишь, до чего любовь может доводить даже философские натуры: еще немного – и я буду писать настоящие стихи, буду списывать их в тетрадь и буду угощать ими своих близких».

«Настоящие стихи» он начал писать в 1874 г. Его первым опытом был перевод из Платона:

На звезды глядишь ты, звезда моя светлая…

За ним последовало стихотворение «Прометею». Его можно выбрать эпиграфом ко всему творчеству Соловьева. Ложь и зло только «призраки ребяческого мнения», «туманное видение», «тяжелый сон», наступит последний час творения – и эти призраки рассеются.

Преграды рушатся, расплавлены оковы

Божественным огнем,

И утро вечное восходит жизни новой,

Во всех и все в одном.

Шопенгауэрова Майя скоро исчезнет, но под ней откроется не Нирвана, а преображенный в Боге мир, где «всяческая и во всех Христос». Первые стихи Соловьева посвящены «предустановленной в душе его» идее положительного всеединства. Этой мистической интуиции он остался верным всю свою жизнь.

Избранный доцентом Московского университета и одновременно приглашенный Герье преподавать на Высших женских курсах, Соловьев готовится к лекциям, пишет философские статьи, знакомится с московскими писателями и учеными, посещает светские салоны. Начало 1875 г. – период творческого напряжения, жизненных удач и успехов. Им заинтересовываются Катков, Леонтьев, Кавелин. Соллогуб представляет его Самарину и Аксаковым. В статье «Из воспоминаний. Аксаков» Соловьев описывает, как произошла эта встреча: «Вспоминается мне большой просторный дом, барский оазис среди купеческого Замоскворечья, против Николы, что в Толмачах, близ Ордынки… «Сегодня у нас вечер с большими, — говорит Соллогуб, – дядя Юша (Ю. Ф. Самарин) и Анна Федоровна Аксакова хотят тебя смотреть; они теперь внизу у бабушки и будут подниматься не вместе, чтобы не запугать сразу»… Вижу, выходит мать моего приятеля графиня Мария Федоровна Соллогуб (рожденная Самарина), а с нею дама лет 45, невысокого роста, полная и плотная, с очень некрасивым, но оригинальным лицом… Желание Анны Федоровны Аксаковой [27]27
  А. Ф. Аксакова – дочь поэта Ф. И. Тютчева и жена Ив. С. Аксакова.


[Закрыть]
и других лиц «смотреть» меня объясняется некоторым шумом, донесшимся в Москву из Петербурга, где я несколько месяцев перед тем начал свое поприще магистерским диспутом в университете… Я сразу оценил Анну Федоровну и пожелал продолжать знакомство. В ближайшее воскресенье я отправился на Спиридоновку – кажется, там жили тогда Аксаковы, и застал дома обоих хозяев. Скоро потом я поехал за границу, потом оставил Московский университет и переселился в Петербург. Но, часто и подолгу бывая в Москве, посещал и Аксаковых, у которых собирались по пятницам разные люди, более или менее примыкавшие к Славянскому Комитету, где председательствовал тогда Иван Сергеевич».

Впоследствии Соловьев близко сошелся с Анной Федоровной. Она была глубоко мистической натурой. «Сверхъестественный мир, – пишет он, – был для нее реальностью, она наполовину жила в мире вещих снов, пророческих видений и откровений. В моих воспоминаниях Анна Федоровна неизбежно вызывает память о фактах мистических. Пока сообщу только два, имеющие особое значение…» На этом рукопись обрывается.

14 января 1875 г. Соловьев начал свой курс по истории греческой философии на Высших женских курсах в Москве. «Предметом своего курса, – пишет Герье, – он избрал философию Платона – один час в неделю. Чтобы не стеснять его, я был только один раз на его лекции и не помню, о чем именно он тогда читал. Но я хорошо помню чарующее впечатление, которое он производил своей элегантной фигурой, красивым лицом, устремленными вдаль несколько прищуренными темными глазами, бледностью лица и немного дрожащим голосом… Он был настоящий провозвестник Платона» [28]28
  См. «Материалы», собранные Лукьяновым.


[Закрыть]
.

До нас дошла краткая запись первой лекции Соловьева на Курсах, принадлежащая одной из слушательниц, Е. М. Поливановой.

«Я определяю человека, – говорил Соловьев, – как животное смеющееся… Человек рассматривает факт, а если этот факт не соответствует его идеальным представлениям, он смеется. В этой же характеристической особенности лежит корень поэзии и метафизики… Поэзия вовсе не есть воспроизведение действительности, – она есть насмешка над действительностью… Животные принимают мир таким, каков он есть, для человека же, напротив, всякое явление есть только маска, за которой он ищет невидимую богиню… А я скажу: лучше быть больным человеком, чем здоровой скотиной».

Платонизм молодого Соловьева окрашен в цвета романтизма. Раздвоение между миром идеальным и миром реальным он еще не воспринимает трагически. Зло – только маска, гримаса, скорее смешная, чем страшная; мудрец не боится призраков, как бы зловещи они ни были, ибо он знает, что это – игра теней. И на игру он отвечает смехом. Соловьев помнит романтическую теорию о «божественной игре», о философской иронии; он ближе к Фр. Шлегелю, Тику и Новалису, чем к Платону. Молодой философ ищет «неведомую богиню», образ которой уже приоткрывался ему в детских и юношеских видениях, и верит, что найдет ее. Он полон платоновского эроса и земной страстности. Поливанова отмечает странное сочетание в его лице чувственности с одухотворенностью.

«Не особенно красив у него рот, главным образом из‑за слишком яркой окраски губ на матово–бледном лице; но самое это лицо прекрасно и с необычайно одухотворенным выражением, как бы не от мира сего; мне думается, такие лица должны были быть у христианских мучеников».

Через две недели после начала чтения на курсах, 27 января 1875 года, Соловьев прочел вступительную лекцию в Московском университете на тему: «Метафизика и положительная наука». Тезисы ее следующие: человеческая мысль всегда стремится к свободе, современный же позитивизм пытается замкнуть ее в тесный круг относительных явлений и отнять от нее всю область познания метафизического. Между тем в основе всех положительных наук лежит та или другая метафизика. Разве эфир и атомы физики не метафизические начала, причем лишенные всякой достоверности? Разве наука о человеке может существовать без высших начал? Мы живем накануне появления новой метафизики, мы уже слышим удары, возвещающие о подземной работе.

«Сравнивая необходимые логические результаты новейшей германской метафизики с результатами философии индийской и греческой, мы увидим, что ум человеческий постоянно вырабатывал и развивал одно и то же истинное воззрение».

По сравнению с основными положениями диссертации вступительная лекция заключает в себе нечто новое. В «Кризисе западной философии» Соловьев утверждал, что истины, до которых дошла западная мысль, совпадают с истинами «учений Востока, отчасти древнего, а в особенности христианского». Это можно было понять в славянофильском духе: необходим синтез западного рационализма с восточным православием. В вступительной лекции программа значительно расширяется: автор ставит себе целью доказать, что германская метафизика выработала то же «истинное воззрение», что и индийская религия и греческое искусство. Православие и славянофильство остаются в стороне: молодой философ собирается ехать в Лондон, чтобы там, в Британском музее, погрузиться в изучение древних религий. В прошении о командировке он пишет, что намерен изучать «памятники индийской, гностической и средневековой философии».

В той же лекции он говорит, что «видимая действительность не есть что‑нибудь серьезное, не сама подлинная природа, а только маска ее, только покров Изиды». В то время он верил, что «откровение истины» близко, что покров Изиды скоро упадет, и он увидит лицом к лицу свою богиню.

Курс Соловьева по немецкой метафизике продолжался всего несколько недель. Доцент готовился к заграничной поездке, был охвачен глубоким душевным волнением и мистическим вдохновением. Чтение теософической литературы, Сведенборга. Сен–Мартена и Парацельса, занятия спиритизмом, чувство близости «последнего дня творения», нового откровения Вечной Женственности и вера в свое таинственное призвание, – все заставляло его жить в таком духовном напряжении, которое могло коа–читься нервным заболеванием.

О неуравновешенном состоянии Соловьева перед отъездом за границу свидетельствуют многие факты. В кружке Н. И. Кареева он выступил с вдохновенной проповедью о торжестве христианства и закончил ее «чтением символа веры с чрезвычайным подъемом». А через несколько дней тому же Карееву он говорил, что человек обладает сидерическим телом, которое атрофируется, если он долгое время не причащается. Еще более тревожный факт «по слуху» передает Лукьянов. Соловьев будто явился раз к своей слушательнице по курсам Герье В. Н. Чернышевой, был «в порядочно возбужденном состоянии и говорил что‑то беспорядочное о белых слонах». Достоверность рассказа довольно сомнительна; и все же подобные слухи показательны: с Соловьевым действительно в это время творилось что‑то неладное. Недаром Страхов пророчил, что молодой доцент «добром не кончит».

Наконец это душевное напряжение разрешилось любовным увлечением. Соловьев влюбился в свою ученицу Е. М. Поливанову; сначала они встречались тайно на Пречистенском бульваре; потом он стал бывать у них в доме, а весной 1875 г. прожил несколько дней в их имении Дубровицах.

«Когда он говорил о своем будущем, – вспоминает Поливанова, – его серо–синие глаза как‑то темнели и сияли, смотрели не перед собой, а куда‑то вдаль, вперед, и казалось, что он уже видит перед собой картины этого чудного грядущего. В такие минуты я также уносилась мыслью вперед, а на него смотрела с благоговейным восхищением, думая про себя: «да, он пророк, провозвестник лучшего будущего, вождь более совершенного человечества».

В Троицын день Поливанова с Соловьевым взобрались на крышу деревенской церкви, чтобы полюбоваться открывавшимся оттуда видом. И вдруг, неожиданно, Соловьев признался ей в любви. Она растерялась и «с испуга» отвечала «да». Через несколько дней, обливаясь слезами, она объявила ему, что его не любит. Соловьев ласково ее утешал. Вскоре после этого он уехал за границу.

После этого взрыва любви его душа была подготовлена к новой встрече с Подругой Вечной. Как всегда в его жизни, любовь земная готовила путь Любви Небесной. И предчувствия не обманули: Прекрасная Дама ждала его в Египетской пустыне.

4 Путешествие в Лондон и Египет (1875—1876)

Соловьев уезжает из Москвы в июне 1875 г. Из Варшавы он пишет кн. Д. Цер–телеву, что чувствует себя превосходно и обдумывает план своего сочинения: выходит стройно, «вроде канто–гегелевской трихотомии». Читает по–польски Мицкевича, пишет стихи, переводит из Гейне:

Коль обманулся ты в любви —

Скорей опять влюбись,

А лучше посох свой возьми

И странствовать пустись.

Так, работой, странствиями, стихами старается он освободиться от своей мимолетной, неудачной любви к Поливановой. Не останавливаясь в Берлине и отказавшись от намерения познакомиться с философом Гартманом, Соловьев в двое суток доезжает до Лондона. Попадает в маленький дешевый отель и на следующий же день переселяется в меблированные комнаты миссис Сиггерс, против Британского музея. Лондон ему нравится, и он рассчитывает прожить в нем целый год. Упражняется в английском языке с уличными мальчишками и чистильщиками сапог; жалуется на то, что ему приходится «повсюду таскать на своей голове огромной величины цилиндр». Днем он работает в Британском музее, а вечером иногда встречается с доцентом И. И. Янжулом, с молодыми учеными М. М. Ковалевским и Капустиным, но «большую часть времени проводит один». Родным он сообщает, что «обедает в разных тавернах – английских, французских, немецких и итальянских, пьет портер и пиво». Но это пышное перечисление, вероятно, импровизируется для того, чтобы успокоить их насчет своего здоровья. Жена И. Янжула пишет иное: Соловьев мяса не ел, к английской еде привыкнуть не мог, постоянно забывал обедать, жил впроголодь и «поражал своим мрачным аскетическим видом». Ей приходилось по вечерам подкармливать его рыбным желе.

Соловьев знакомится с лондонскими спиритами и быстро разочаровывается. «Шарлатаны, с одной стороны, – пишет он Цертелеву, – слепые верующие – с другой, и маленькое зерно действительной магии, распознать которое в такой среде нет почти никакой возможности. Был я на сеансе у знаменитого Вильямса и нашел, что это фокусник более наглый, чем искусный. Тьму египетскую он произвел, но других чудес не показал. Когда летавший во мраке колокольчик сел на мою голову, я схватил вместе с ним мускулистую руку, владелец которой духом себя не объявил… Являвшийся Джон Кинг так же похож на духа, как я на слона. Вчера был я на сборище здешнего спиритуалистического общества и познакомился, между прочим, с известным Круксом и его медиумом, бывшей мисс Крукс… Через неделю в спиритическом обществе будет test – сеанс при свете, но с тем же В., который, по–видимому, был несколько сконфужен моими открытиями в прошлый раз». Перечислив всех знаменитых лондонских медиумов и спиритов: Вильямса, Уолласа, Юма, Кэт Фокс, Крукса и других, – Соловьев приходит к печальному заключению: «Спиритизм тамошний (а следовательно, и спиритизм вообще, так как в Лондоне есть его центр) есть нечто весьма жалкое».

Увлечение спиритизмом постепенно проходит; он выздоравливает от своей «детской болезни». Но интерес к оккультным наукам, к «тайному знанию» не исчезает вместе со столоверчением. Соловьев погружается в теософические науки, изучает в Британском музее Каббалу и гностиков. От лондонского периода сохранились его рукописи автоматического письма. Но главное его внимание направлено на задуманный им «важный труд».

«Я теперь занят очень большим и, если не обманываюсь, важным трудом, который требует напряжения всех моих сил и не позволяет отвлекаться ни для чего другого» (письмо к о. Петру Преображенскому).

Замкнутый в себе, нелюдимый, истощенный и нервный, Соловьев производил на своих русских приятелей в Лондоне впечатление человека несколько ненормального. Янжул вспоминает, как Соловьев сидел неподалеку от него в Британском музее над книгой о Каббале. «Сосредоточенный, печальный взгляд, какая‑то внутренняя борьба отражалась у него на лице почти постоянно». Жена Янжула писала своим родителям: «Странный человек этот Соловьев. Он очень слабый, болезненный, с умом, необыкновенно рано развившимся, пожираемый скептицизмом и ищущий спасения в мистических верованиях в духов. Во мне он возбуждает симпатию и сожаление; предполагают, что он должен сойти с ума…»

Перед отъездом из Лондона Янжула и Ковалевского Соловьев угощает их ужином с шампанским в «бодеге» на Оксфорд–стрит. Разговор зашел о Белинском, и Соловьев объявил, что он уже сделал больше, чем Белинский. Тогда Янжул посоветовал «подождать, когда другие признают вас равным». «Владимир Сергеевич разразился рыданиями, слезы потекли у него обильно из глаз».

Соловьев вел себя странно… То начинал с цинизмом говорить о женщинах и рассказывать неприличные анекдоты, то впадал в мрачность, то разражался неистовым смехом и повторял: «Чем хуже, тем лучше!» Янжулу он сообщал, что действует по внушению какой‑то нормандки XVI или XVII века; Ковалевского полушутя–полусерьезно уверял, что по ночам его смущает злой дух Питер, пророча ему скорую гибель.

В Лондоне написано им четырехстишие: «Хоть мы навек незримыми цепями», вторая строфа которого говорит о божественном единстве мира:

Все, что на волю высшую согласно,

Своею волей чуждую творит,

И под личиной вещества бесстрастной

Везде огонь божественный горит.

В сентябре соотечественники Соловьева разъехались; он остался «совсем почти один в Лондоне»; изредка только встречался с дьячком русской церкви Орловым. «Heimweh чувствую довольно сильно, – пишет он родителям, – и постараюсь к июлю вернуться в Россию».

И вдруг 14 октября он посылает матери коротенькую записку, искусственно непринужденную: «Дорогая мама! Шубу присылать было бы совершенно бесполезно, так как здесь в домах холоднее, чем на воздухе. Зима еще не начиналась, но я уже успел основательно простудиться. К счастью, мои занятия требуют отправиться на несколько месяцев в Египет, куда я уезжаю послезавтра. Поеду через Италию и Грецию. С дороги напишу Вам».

Это невероятное решение объявляется в самом естественном тоне. Объявляется без всякой подготовки и с таким расчетом, чтобы родители не могли ни отговорить, ни задержать. Предполагалось, что для занятий он пробудет год в Лондоне; теперь занятия требуют немедленной поездки в Египет.

Чем же была вызвана эта внезапная перемена? М. М. Ковалевский сообщает уже вернувшемуся в Москву Янжулу «самую удивительную новость»: Соловьев едет в Египет; духи сообщили ему о существовании там тайного каббалистического общества и обещали ввести в него.

Быть может, Соловьев и рассказал что‑нибудь в этом роде Ковалевскому, но не духи влекли его в Египет и не каббалистическое общество: он слышал другой, более властный и таинственный голос.

Молодой философ поехал в Лондон не только для научной работы: он искал ключа к тайной мудрости, чуда, преображающего мир; ему было мало теоретического познания, он хотел дела. Разочаровавшись в спиритизме, он принялся за чтение «социалистов и других фантазеров по экономической области, но всегда старался придавать всем их построениям религиозную подкладку». Янжул [29]29
  Воспоминания И. Н. Янжула напечатаны в «Русской старине» 1910,1, II, III.


[Закрыть]
вспоминает, что в Лондоне они с Соловьевым читали книгу Нойеса о «библейском коммунизме» и Нордгофа об американских коммунах. Соловьев признавал будущее только за религиозными общинами вроде «шекеров». «Онеида» его сильно интересовала, но «Новую Гармонию» он решительно отвергал.

Этих свидетельств достаточно. Соловьев никогда не был кабинетным ученым и отрешенным от мира мистиком. Он чувствовал себя религиозно–социальным реформатором, жил сознанием приближающегося конца и хотел действовать немедленно, чтобы его ускорить.

Изучая в Британском музее литературу о Софии Премудрости Божией, он ждал Ее откровения, Ее светлого пришествия. И когда раздался голос, он бросил все и без раздумий и колебаний помчался в Египет.

Об этой встрече рассказывается в поэме «Три свидания».

…Забуду ль вас блаженные полгода?

Не призраки минутной красоты,

Не быт людей, не страсти, не природа —

Всей, всей душой одна владела ты.

Все ж больше я один в читальном зале,

И верьте, иль не верьте, видит Бог,

Что тайные мне силы выбирали

Все, что о ней читать я только мог.

Когда же прихоти греховные внушали

Мне книгу взять «из оперы другой», —

Такие тут истории бывали,

Что я в смущеньи уходил домой.

И вот однажды – к осени то было —

Я ей сказал: «о, божества расцвет!

Ты здесь, я чую, что же не явила

Себя глазам моим ты с детских лет?»

И только я помыслил это слово, —

Вдруг золотой лазурью все полно,

И предо мной она сияет снова, —

Одно ее лицо – оно одно.

И то мгновенье долгим счастьем стало,

К земным делам опять душа слепа,

И если речь «серьезный» слух встречала,

Она была невнятна и глупа.

Я ей сказал: твое лицо явилось,

Но всю тебя хочу я увидать.

Чем для ребенка ты не поскупилась,

В том – юноше нельзя же отказать.

«В Египте будь!» – внутри раздался голос.

В Париж! – и к югу пар меня несет.

С рассудком чувство даже не боролось:

Рассудок промолчал, как идиот.

Мы принуждены или признать внезапный отъезд Соловьева из Лондона совершенно беспричинным, или же принять полную реальность описанного им мистического события. Намеренно подчеркнутый реализм поэмы, обилие бытовых подробностей, точное соответствие между изложением автора и приведенным нами биографическим материалом не позволяют сомневаться в духовной подлинности «встречи».

16 октября 1875 года он уезжает из Лондона; едет через Францию, Италию, не останавливаясь; около Турина впервые входит в соприкосновение с католическим миром и выносит благоприятное впечатление. «От Шамбери до Турина, – пишет он матери, – ехали со мной в одном поезде двести пятьдесят черных ряс из Вандеи в Рим, с двугривенным папе на водку – славный народ и нисколько не похожи на иезуитов». В Бриндизи он садится на пароход, в три дня доезжает до Александрии и оттуда отправляется в Каир. Там он поселяется в гостинице «Аббат», посещает музей египетских древностей, купается в Ниле, видит «настоящую сфинксу», осматривает мечети и влезает на пирамиду Хеопса. Для каких занятий приехал он в Египет? Оказывается, – снова вполне неожиданно – «для изучения арабского языка». Предполагает пробыть в Каире месяцев четыре или пять. «Затем, может быть, прямо вернусь в Россию, ибо в Западной Европе мне решительно нечего делать».

Проходит неделя – и опять «удивительная новость». Письмо к матери от 25 ноября начинается так: «Я в пустыню удаляюсь от прекрасных здешних мест. Когда Вы получите оное, я буду в Фиваиде, верстах в 200 отсюда, в месте диком и необразованном, куда и откуда почта не ходит, и ни до какого государства, иначе как пешком, достигнуть нельзя».

В тот же день он пишет О. А. Новиковой: «Отправляюсь на шесть недель гулять в Фиваидскую пустыню… Я живу здесь две недели, видел все, что можно видеть, но еще ничего для себя важного не понял. В феврале или марте отправляюсь в Индию, если будет угодно богам».

Совершенно ясно, что Соловьев поехал в Египет не для научных занятий (зачем было ему бросать Британский музей?), не для осмотра египетских древностей (они мало его интересовали) и не для изучения арабского языка (он никогда им не занимался). Он хотел «понять что‑то для себя важное» – и отправился в Фиваидскую пустыню.

Внешне это путешествие окончилось плачевно: верстах в двадцати от Каира он чуть не был убит бедуинами, которые ночью приняли его за черта, должен был ночевать на голой земле и на другой день вернулся назад.

М. де Вогюе [30]30
  М. de Vogue. Sous l'horizon. Hommes et choses d'hier, Paris, 1905.


[Закрыть]
вспоминает о своей встрече с Соловьевым в Каире в гостеприимном доме Лессепса. «На этот раз, – пишет он, – Лессепсу удалось выудить где‑то в Эзбекии молодого русского, с которым он нас познакомил. Достаточно было раз взглянуть на это лицо, чтобы оно навсегда запечатлелось в памяти: бледное, худощавое, полузакрытое массой длинных вьющихся волос, с прекрасными правильными очертаниями, все оно уходило в большие, дивные, проницательные, мистические глаза… Такими лицами вдохновлялись древние монахи–иконописцы, когда пытались изобразить на иконах Христа славянского народа, любящего, вдумчивого, скорбящего Христа. Несмотря на зной египетского лета, на Владимире Сергеевиче был длинный черный плащ и высокая шляпа. Он чистосердечно рассказал нам, что в этом самом одеянии он ходил один в Суэцкую пустыню, к бедуинам; он хотел разыскать там какое‑то племя, в котором, как он слышал, хранились некие тайны религиозно–мистического учения Каббалы и масонские предания, будто бы перешедшие к этому племени по прямой линии от Соломона. Само собой разумеется, что ничего этого он не нашел, и в конце концов бедуины украли у него часы и испортили ему шляпу».

М. М. Ковалевский свидетельствует, что Соловьев отправился в Египет в поисках тайного каббалистического общества; де Вогюе пишет о том же; оба ссылаются на слова самого Соловьева. Такова, очевидно, была его официальная версия. Он должен был мотивировать свою «прогулку в пустыню», но не мог и не хотел признаться, Кого он там искал. И только через двадцать лет, и то в полушутливых стихах, он рассказал правду.

Мы читаем в «Трех свиданиях»:

Кредит и кров мне предложил в Каире

Отель «Аббат», – его уж нет, увы! —

Уютный, скромный, лучший в целом мире.

Там были русские, и даже из Москвы.

Я ждал меж тем заветного свиданья,

И вот однажды, в тихий час ночной,

Как ветерка прохладное дыханье:

«В пустыне я – иди туда за мной».

…………………………..

Смеялась, верно, ты, как средь пустыни,

В цилиндре высочайшем и в пальто,

За черта принятый, в здоровом бедуине

Я дрожь испуга вызвал и за то

Чуть не убит, – как шумно по–арабски

Совет держали шейхи двух родов,

Что делать им со мной, как после рабски

Скрутили руки и без лишних слов

Подальше отвели, преблагородно

Мне руки развязали и ушли.

Смеюсь с тобой: богам и людям сродно

Смеяться бедам, раз они прошли.

Тем временем немая ночь на землю

Спустилась прямо, без обиняков.

Кругом лишь тишину одну я внемлю

Да вижу мрак средь звездных огцньков.

И долго я лежал в дремоте жуткой,

И вот повеяло: – «Усни, мой бедный друг!»

И я уснул; когда ж проснулся чутко, —

Дышали розами земля и неба круг.

И в пурпуре небесного блистанья,

Очами полными лазурного огня

Глядела ты, как первое сиянье

Всемирного и творческого дня.

Что есть, что было, что грядет вовеки —

Все обнял тут один недвижный взор.

Синеют подо мной моря и реки,

И дальний лес, и выси снежных гор.

Все видел я, и все одно лишь было, —

Один лишь образ женской красоты…

Безмерное в его размер входило,

Передо мной, во мне – одна лишь ты.

О, лучезарная! тобой я не обманут:

Я всю тебя в пустыне увидал…

В моей душе те розы не завянут,

Куда бы ни умчал житейский вал.

Один лишь миг! Видение сокрылось —

И солнца шар всходил на небосклон.

В пустыне тишина. Душа молилась.

И не смолкал в ней благовестный звон.

Еще невольник суетному миру,

Под грубою корою вещества

Так я прозрел нетленную порфиру

И ощутил сияние божества.

Предчувствием над смертью торжествуя

И цепь времен мечтою одолев,

Подруга вечная, тебя не назову я;

А ты прости нетвердый мой напев.

Мистический опыт по природе своей есть «неизреченное». Образы не выражают его, а только символизируют. Видение предстоит духовному взору, а не земному зрению. Поэтому свет, цвета, краски, очертания только намекают на внутреннюю реальность, связываясь с ней по таинственной аналогии. Мистики переводят свои созерцания на язык света и огня (Симеон Новый Богослов, преп. Серафим Саровский, св. Тереза, св. Иоанн Креста, «Фаворский свет» исихастов). У Соловьева через все встречи проходит мотив лазури, «лазури золотистой», «золотой лазури», «лазурного огня», «сияния», «лучезарности».

В свидании с Julie (1872 г.) ее лицо «горит розовым светом»; в свидании 1875 г. – земля и небо «дышат розами», и она является «в пурпуре небесного блистанья». Ощущение света все нарастает: сначала лазурь, еще расплывающаяся в тумане, потом в лазури разгорается золото, свет теплеет, делается «розовым» и, наконец, превращается в пурпур. В видении дается откровение божественного единства мира, и это единство – «образ женской красоты». В повести «На заре туманной юности» мы читаем: «…Как в чистом зеркале отражался один чудный образ, и я чувствовал и знал, что в этом одном было все». В «Трех свиданиях»: «Все видел я, и все одно лишь было, — один лишь образ женской красоты». Это единство раскрывается как всевременное («что есть, что было, что грядет вовеки»), всепространственное («синеют подо мной моря и реки, и дальний лес и выси снежных гор»), безмерное («безмерное в его размер входило»). Время, пространство, материя исчезают, как призрак. Внутреннее не противостоит больше внешнему («передо мной, во мне – одна лишь ты»), единство не противоречит множественности. Все и одно: «en kai pan». Дальнейшая философская работа Соловьева будет заключаться в том, чтобы перевести эту мистическую интуицию на язык метафизических понятий («положительное всеединство») и раскрыть ее в системе историософии, этики и религиозно–социального строительства. На мгновение он уже видел мир преображенным («первое сиянье всемирного и творческого дня»), время и смерть побежденными. Но это было только мгновенное предчувствие. Видение скрылось – и «грубая кора вещества» снова сковала «нетленную порфиру». С восходом солнца «суетный мир» снова входит в свои права, и представитель здравого смысла, генерал Фаддеев, советует мечтателю не рассказывать об этом «постыдном происшествии»: обидно ведь прослыть «помешанным или просто дураком».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю