Текст книги "Гоголь. Соловьев. Достоевский"
Автор книги: Константин Мочульский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 80 страниц) [доступный отрывок для чтения: 29 страниц]
Соловьев определяет задачу любви: «Осуществить единство или создать истинного человека как свободное единство мужского и женского начала, сохраняющих свою формальную обособленность, но преодолевших свою рознь и распадение, это и есть собственная задача любви». При любви непременно бывает идеализация: любящий действительно видит не то, что другие. И эта идеализация совсем не субъективная иллюзия, а глубокое мистическое прозрение. Любовь открывает нам образ Божий в другом человеке, его подлинную сущность. Недостаточно любоваться прекрасным образом, нужно преобразовать по нему несоответствующую действительность, ибо духовно–физический процесс восстановления образа Божия в материальном человечестве не может совершиться помимо нас. Трубадуры и рыцари средних веков не умели этого сделать: Дон–Кихот кончил безнадежным разочарованием в своем идеале. И ныне никто не верит в преображающую силу любви. «Свет любви ни для кого не служит путеводным лучом к потерянному раю; на него смотрят как на фантастическое освещение краткого любовного «пролога на небе», которое затем природа весьма своевременно гасит как совершенно ненужное для последующего земного представления».
Соловьев возвеличивает половую любовь, но сурово осуждает всякое «внешнее соединение, житейское и в особенности физиологическое». В любви он эротический аскет: семья и деторождение отвергаются им как извращение подлинной любви. «Чувство любви само по себе есть только побуждение, внушающее нам, что мы можем и должны воссоздать целость человеческого существа. Каждый раз, когда в человеческом сердце зажигается эта священная искра, вся стенающая и мучающаяся тварь ждет первого откровения славы сынов Божиих».
Любовь должна победить смерть, более того, только любовь и нуждается в бессмертии; все остальное – гений, искусство, наука, политика – временны и конечны. Человечество призвано к тому, чтобы отменить закон смерти, и оно может это совершить только через любовь. «Самое разделение между мужским и женским элементом человеческого существа, – пишет Соловьев, – есть уже состояние дезинтеграции и начало смерти. Бессмертным может быть только целый человек». Как же мыслить это воссоединение? Оно не достигается ни неограниченным удовлетворением половой потребности животного человека, ни семейным союзом общественного – оба они оставляют человека в дезинтегрированном состоянии, ведущем к смерти. Но в человеке есть третье высшее начало – духовное, мистическое или божественное. Оно является его естественным состоянием, тогда как низшие элементы для него, в сущности, противоестественны.
И автор строит свою теорию андроги–низма, связывая ее с учением о Вечной Женственности. Образ Божий относится не к отдельной части человека, а к цельному человеку, мужу и жене вместе. Дело истинной любви прежде всего основано на вере: человек должен творить свою жену, как Бог творит мир. «Бог как единый, различая от себя свое другое, т. е. все, что не Он сам, полагает его как единство пассивное, женское». Но, различая, Он возводит его к себе, реализует высшее в низшем, ибо в Боге действительность принадлежит только всеединству. Любя реальную женщину, мы утверждаем ее идею в Боге. «Небесный предмет нашей любви только один, всегда и для всех один и тот же – Вечная Женственность Божия».
Мы знаем, что в нашей жизни такая любовь не реализуется. Но пусть факты нас не соблазняют: опыту внешних чувств противопоставим опыт веры, будем терпеть до конца. Любовь должна взять свой крест, любовь есть нравственный подвиг.
Тут Соловьев вспоминает учение об общем деле воскресения Н. Федорова. Индивидуальный подвиг любви еще не спасет мира. Если даже допустить невероятное, а именно что одна пара любящих нравственным подвигом достигла бессмертия и дала бессмертие человечеству, – этого бессмертия нельзя принять, «если миллиарды отцов будут тлеть в своих могилах». Можно спасти мир только вместе со всеми. Обособленная от жизни всемирной, наша любовь оказывается физически несостоятельной, бессильной против смерти и нравственно недостойной.
Вполне в духе Федорова Соловьев призывает человечество к сизигическому отношению к космосу как телу мистическому. Он заканчивает: «Можно утверждать, что всякая сознательная деятельность человека, определяемая идеей всемирной сизигии и имеющая целью воплотить всеединый идеал в той или другой сфере, тем самым действительно производит или освобождает реальные, духовно–телесные токи, которые постепенно овладевают материальною средою, одухотворяют ее и воплощают в ней те или другие образы всеединства – живые и вечные подобия абсолютной человечности».
* * *
Основа работы Соловьева – платоновское учение об Эросе, крылатом боге, соединяющем мир идеей с миром действительности. Автор как бы продолжает вдохновенную речь Диотимы в «Пире» Платона, раскрывая и развивая заложенные в ней гениальные прозрения. Высотой и чистотой мысли ученик Платона достоин своего учителя. Его рецепция платонизма необычайно своеобразна и смела: учение об Эросе сочетается с учением о Софии, Вечной Женственности Божией, и с федоровской космической теургией. Все это органически связано с общим мировоззрением автора и его личным жизненным опытом. Новым и несколько неожиданным в его теории любви может показаться учение об андрогине. Эту платоновскую идею, доселе не входившую в круг его мыслей, Соловьев, несомненно, воспринял в преломлении философии Франца Бааде–ра. Немецкий философ определяет цель любви как реализацию божественной идеи человека, как восстановление его целостности; любовь есть религиозное действие, ведущее к реинтеграции разорванного мира, к примирению природы с человеком и человека с Богом. В «Satze aus der erotischen Philosophic» взгляд Баадера на идеализацию в любви поразительно совпадает с концепцией Соловьева. «С этой высшей (религиозной) точки зрения, – пишет немецкий теософ, – раскрывается духовный смысл той естественной фантасмагории половой любви, благодаря которой любящие кажутся друг другу прекраснее, милее, совершеннее и лучше, чем они суть на самом деле. Это очарование, или, вернее, эта зачарованность, как идеализация любви, должна быть воспринята любящими как вдохновляющий призыв или зов к реальному и внутреннему осуществлению той заложенной в них идеи, которая в волшебном зеркале показывает им эту пророческую фантасмагорию; а между тем обычно влюбленные оказываются бессильными удержать мимолетную зарю: она прячется за серыми тучами, а волшебное зеркало, остающееся у них в руках, служит им только для того, чтобы разглядывать в нем свои отображения и тщеславно, безмысленно и праздно любоваться друг другом».
Согласно с учением Якова Бёме, Ба–адер считает высшей целью любви восстановление, или инкарнацию, божественной Девы Софии, которая после грехопадения отлетела от человечества. Ее сияющий образ горит над нами как звезда, зовущая нас на потерянную родину. Для мужчины она принимает образ любимой женщины, для женщины образ любимого мужчины. Любящие должны совместным творческим усилием воплотить Деву Софию, создать совершенного андрогина.
Соловьев перерабатывает идеи Бёме и Баадера, пытаясь согласить их учение об андрогинной Деве Софии со своим учением о Софии Вечной Женственности. Он не замечает, что эти два учения внутренне несовместимы и что в его софиологической теории любви «андрогинизм» лишен всякого обоснования.
Парадоксальность «Смысла любви» Соловьева – в соединении противоположностей, крайнего эротизма с крайним аскетизмом. Автор утверждает, что только половая любовь владеет преображающей силой – никакая другая не побеждает смерти. Царство Божие созидается только любящими парами, половая любовь – единый доступ к нему. Это противоречит словам Спасителя: «Больше сия любви ник–тоже имат, да кто душу свою положит за други своя». Соловьев требует, чтоб душу отдавали не за «други своя», а только за возлюбленную. Он даже не упоминает о христианской любви, которая, конечно, не совпадает с любовью половой. В связи с этим он отрицает христианскую семью и брезгливо отвергает рождение детей. Он всецело во власти эротической стихии, любви–страсти и не видит любви–жалости и любви–милости. А наряду с этим апофеозом половой любви – столь же крайнее утверждение аскетизма. Любовь должна быть половой, но одновременно бесплотной. Эротическая взволнованность не должна разрешаться в физическом соединении. У Соловьева, несмотря на его учение о бо–гоматерии и духовной телесности мира, скрытое недоверие и презрение к плоти. В процессе преображения мира плоть не участвует: ее природа животна и враждебна духу, ее закон – дурная бесконечность размножения и смерти.
Очень характерен общий дух статей: говоря о преображении, автор не упоминает не только о церкви, но даже о христианстве. Он стоит на почве свободной теософии, родственной Сведенборгу. Не вера во Христа, а «идея всемирной сизигии» лежит в основе дела воскрешения. И наконец, учение о «реальных духовно–телесных токах» ближе к оккультизму, чем к христианской мистике.
Своей философией любви Соловьев хотел «заклясть» темную силу чувственной страсти, хотел творческим словом вызвать «свет из тьмы», хотел освобождения. Но освобождение не наступило. Пушкин знал аполлиническую светлую тишину вдохновения после дионисического кипения страстей. «Прошла любовь – явилась Муза». У Соловьева любовь не прошла. Его вдохновенные речи о любви – не песнь освобожденного, а пифическое вещание влюбленного.
Теория любви Соловьева возбуждает множество возражений и сомнений, волнует и тревожит; ее внутренние противоречия, парадоксальные утверждения и необычайно смелые выводы требуют активности от читателя. Автор говорит о самом существенном, ставит проблему во всей ее сложности и глубине, решает ее с бесстрашным радикализмом. С этим решением можно спорить, но нельзя с ним не считаться. Вопросы, поставленные Соловьевым, обращены в упор к каждому лично.
14 Полемика с Розановым. Акт 18 февраля 1896 г. Соловьев в девяностые годы (1893—1896)
После «эротической бури» наступает мертвое затишье, отлив творческих сил. 1893—1894 годы – период душевной усталости и физического изнеможения. Соловьев ищет исцеления от несчастной страсти в странствиях. Летом 1893 года он предпринимает большое путешествие: через Финляндию едет в Швецию, оттуда – в Шотландию, долго живет в Динаре во Франции, конец ноября и декабрь проводит в Париже. Суровая Финляндия, северное море, светлые ночи, проведенные на палубе парохода, производят на него «магическое» действие. Он пишет брату Михаилу о том, что финны издавна славились колдовством, «а потому и немудрено, что древняя финская столица получила свое название от магии, что вполне подтверждается магическим впечатлением, которое она производит…» «Я первую ночь сидел на палубе до восхода солнечного, в честь которого написал стихи, а вторую ночь даже спал на палубе, под вечными звездами, в честь чего получил изрядную простуду». «Одинокая пучина морская» отражает его собственное безграничное одиночество:
В одинокой душе тот же вольный простор,
Что вокруг предо мной и за мною.
«На палубе Фритиофа»
Безмолвие северной природы, холодный лунный свет, серые скалы, туманные очертания гор погружают его в какой‑то гипнотический сон. В стихотворении «Лунная ночь в Шотландии» – острое ощущение мертвой красоты мира:
Точно светлый простерт балдахин
Над гробами минувших веков,
Точно в лунную ночь на земле я один
Средь незримой толпы мертвецов.
Лунный холод проникает до сердца, со всех сторон окружают призраки и тени, оживают немые скалы, слышатся голоса из невидимых стран, открывается вход «к царству духов». Мистический опыт Соловьева уже не тот, что был в юности. Тогда, в Египетской пустыне, ликующая земля просыпалась в золотом и пурпурном сиянии, с пламенеющего неба сыпались розы, под «корой вещества» горел божественный огонь. Тогда торжествовал свет и ночные тени пугливо от него бежали. Теперь вместо знойного юга – холодный север, вместо солнечного дня – печальная ночь, – вместо пожара лучей – лунный холод. Видения стали бесплотней, призрачней; царство духов – это «незримая толпа мертвецов». Подруга Вечная больше не появляется; в сердце мира не сила воскресения, а оцепенение смерти. Отчего ж этой ночи краса Словно призрак безмолвный грустна?
* * *
Из Динара Соловьев пишет Стасюлевичу: «Динаром я очень доволен со стороны климата, красивых видов и спокойной жизни. Но все хвораю… Отсюда еду «прямо, прямо на Восток»: «Шартр, Париж, Берлин, Петербург».
В Париже он знакомится с «депутатом нового рода аббатом–социалистом Лемиром» и с большим сочувствием относится к движению «христианского социализма». Его статьи девяностых годов находятся под несомненным влиянием этого учения. Религиозность его все дальше уходит от «правоверия» [73]73
В юмористическом стихотворении «Признание» Соловьев утверждает,
Что правоверие с безверием
Вспоило то же молоко.
[Закрыть], от церковности и догматизма, В юмористическом стихотворении «Признание» Соловьев утверждает, становится более индивидуально–мистической. Появляются нотки иронии и «вольнодумства» по отношению к прежним святыням. По поводу трактата о свободе воли своего старого друга Л. Лопатина он пишет Стасюлевичу: «Автор сильно преувеличивает значение своего произведения (нечто подобное случилось даже с автором неба и земли, который по сотворении всемирной махины объявил ее тоб меод – весьма хорошей, тогда как для беспристрастного взгляда за нею можно признать только среднее достоинство)». В таком тоне проповедник софийности мира еще никогда не говорил о его Творце.
1893—1894 годы скудны творчеством: кроме нескольких статей о поэзии Соловьев ведет полемику с Львом Тихомировым и В. В. Розановым [74]74
К этой полемике относятся статья: «Вопрос о самочинном умствовании» (1892), «Порфирий Головлев о свободе и вере» (1894), «Спор о справедливости» (1894), «Конец спора» (1894).
[Закрыть] о свободе совести и веротерпимости. Он делает это без вдохновения, как скучную, но полезную черную работу. В начале статьи «Спор о справедливости» он так характеризует свою деятельность: «В хороших монастырях никто из монахов не гнушается самыми неприятными и нечистыми службами: всякая служба (вне богослужения) называется «послушанием» и исполняется с одинаковым усердием. Конечно, наша современная литература похожа на хороший монастырь разве только обилием черной работы, но тем более причин и здесь не быть особенно брезгливым. Я за последнее время взял на свою долю добровольное «послушание»: выметать тот печатный сор и мусор, которым наши лжеправославные лжепатриоты стараются завалить в общественном сознании великий и насущный вопрос религиозной свободы».
Соловьеву приходится подробно объяснять такие элементарные истины, как свобода совести, справедливость, веротерпимость. Он скучает и раздражается; тон полемики становится мелочным, придирчивым, озлобленным. Спор его с Розановым переходит в грубую брань.
Столкновение их было бурным и кратковременным. Ничто, казалось, его не предвещало. В 1890 году Розанов выпустил брошюру «Место христианства в истории». Соловьев нашел ее «прекрасной» и прислал автору в Елец свой лестный отзыв. В 1892 году Розанов решил издать письма покойного К. Н. Леонтьева к нему, а так как в этих письмах часто шла речь о Соловьеве, то он обратился к последнему за разрешением. Соловьев не только разрешил, но и пообещал несколько писем Леонтьева к нему «весьма интересных» и прислал их в распоряжение Розанова. И вот, в 1894 году в «Русском вестнике» появляется статья Розанова «Свобода и вера», в которой автор дает парадоксальное отрицательное определение свободы и утверждает, что терпимость свойственна только неверию и что настоящая вера даже не допускает борьбы с собою. «Церковь, – пишет он, – не только не допускает какой‑либо борьбы с собой, но и не знает того, что могло бы с нею бороться под иным углом, как только подлежащее исчезновению, рассеянию». Соловьев вознегодовал и написал в ответ заметку «Порфирий Головлев о свободе и вере»; он заявляет, что статья «Свобода и вера» сочинена известным героем Щедрина, Иудушкой. «Кому же, кроме Иудушки, может принадлежать это своеобразное, елейно–бесстыдное пустословие?» – спрашивает он и далее говорит о «зверообразно–дикой сущности веры» Головлева–Роза–нова, о его лживости и скотоподобии, о его готтентотовском субъективизме и т. д.
Эпитеты довольно решительные, но они совершенно тускнеют по сравнению с той виртуозной бранью, которой ответил ему Розанов. Он называет Соловьева танцором из кордебалета, тапером на разбитых клавишах, слепцом, ушедшим в букву страницы, блудницей, бесстыдно потрясающей богословием, татем, прокравшимся в церковь, святотатцем, слепорожденным, палкой, бросаемой из рук в руки, и т. д. Сквозь плотный слой этой ругани с трудом можно различить идею, во имя которой Розанов борется с Соловьевым. Однако спор между ними шел не о терпимости, а о чем‑то гораздо более значительном и глубоком – о самой сущности православия. Розанову, так же как и Леонтьеву, был ненавистен христианский гуманизм Соловьева: они считали его отступником, врагом православной церкви, чувствовали в его деятельности антихристов дух. Соловьев проповедовал терпимость, а они прозорливо видели за этим уход от церкви, охлаждение веры, «вольнодумство». И, несмотря на непристойные выходки и чудовищные обвинения Розанова, в чем‑то он был прав: он грубо касался тайной раны Соловьева, бил по самому больному месту – вот почему обычно корректный и сдержанный противник отвечал ему таким взрывом ярости. Розанов предчувствовал новую эру православия в России – суровый и строгий дух, византийски–аскетический чин, богослужение «в черных ризах».
О Соловьеве и его сторонниках Розанов пишет: «Их обманул двухвековой карнавал нашей истории; настал его последний день, а они требуют веселья нестерпимого, огней, вина, наконец, блуда, и, если возможно, в неслыханных формах… Между тем, в запертой и еще пустой церкви все изменяется, светлые ризы заменяются черными, на место одних книг приготовляются другие, главные… Ударит протяжный колокол, и народ необозримыми толпами потянется к храму, где все другое, и он сам в нем другой… Новая эпоха, новая эра нашей истории, о, если бы скорее она наступила!»
Сквозь обычное у Розанова кликушество и юродство пробивается пророческое предчувствие: наша эпоха кончается, начинается новая, трагическая и мрачная. Как ни противоположны по духу Соловьев и Розанов, в этом эсхатологическом предчувствии они близки друг другу. Только Розанов надеется еще, что «черное православие» спасет мир, а Соловьев в глубине души верит только в страшный суд и грядущего Антихриста. И гуманизм Соловьева, и стилизованная церковность Розанова были масками, которые они надевали для людей и под которыми иногда задыхались; соблюдая свое «социальное лицо», они должны были бороться как смертельные враги. Но, сбрасывая маски, узнавали друг в друге братьев. В 1892 году Соловьев писал Розанову: «Я так же далек от ограниченности латинской, как и от ограниченности византийской, или аугсбургской, или женевской: исповедуемая мною религия Св. Духа шире и вместе с тем содержательнее всех отдельных религий: она не есть ни сумма, ни экстракт из них, как целый человек не есть ни сумма, ни экстракт своих отдельных органов».
И в этой религии Св. Духа они чувствовали себя «братьями». Журнальная схватка не затронула этой глубинной близости. Они знакомятся в 1895 году. «О полемике, – пишет Розанов, – мы никогда не вспоминали – просто, как о том, что «прошло»… Я все время чувствовал и, думаю, не обманываюсь, постоянную его ласку к себе». В 1895 году Соловьев снова торжественно свидетельствует о своем «братстве» с Розановым. Вот это замечательное письмо:
«Дорогой мой Василий Васильевич!
Не только я верю, что мы братья по духу, но и нахожу оправдание этой веры в словах Вашей надписи относительно signum Царствия Божия. Кто одинаково знает по опыту и одинаково понимает и оценивает этот знак, залог или предварение Царствия Божия, те, конечно, братья по духу, и ничто не возможет разделить их».
В своих воспоминаниях о Соловьеве [75]75
В. Розанов. Из старых писем. Письма Вл. С. Соловьева. Вопросы жизни. 1905, № 10—11.
[Закрыть] Розанов утверждает, что православие, католичество, лютеранство казались Соловьеву не окончательными формами религиозного сознания, а стадиями, ступенями. «Душа его была предана, и притом всегда «религии Св. Духа», и быть может с нею очень и очень новым религиозным исканиям».
Все подтверждает это проницательное суждение Розанова; после крушения теократии Соловьев приходит к новой вере. Религия его в девяностые годы есть «религия Св. Духа». Она свободна от всех внешних форм и учреждений, далека от видимой Церкви, догматов и авторитета и в основе своей эсхатологична. Предсмертные сочинения двух «братьев» – «Повесть об Антихристе» Соловьева и «Апокалипсис нашего времени» Розанова – закрепляют их духовную связь на пороге вечности.
За крушением теократии, а затем и «правоверия вообще» должна была исчезнуть как «ложная претензия» вера в мессианское призвание России.
Это последнее и, быть может, самое горькое отречение засвидетельствовано в стихотворении «Панмонголизм» 1894 года.
Уже с начала девяностых годов Соловьев начинает предчувствовать «врага с Востока» и говорит о надвигающейся опасности необуддизма; в сочинении «Китай и Европа» (1890) он предсказывает неизбежность столкновения «двух культурных миров – Европы и Китая»; в статье «Япония» (1890) спрашивает: «Не скрывается ли за нынешним англо–французским необуддизмом другое, более могучее и таинственное движение, не предваряет ли и не подготовляет ли оно последнюю мировую реакцию языческого Востока пред окончательным торжеством вселенского христианства?»
Это зловещее предчувствие находит свое выражение в «Панмонголизме»:
Панмонголизм! Хоть слово дико,
Но мне ласкает слух оно,
Как бы предвестием великой
Судьбины Божией полно.
Автор говорит о падении «растленной» Византии и о возвышении Москвы, третьего Рима. Но Россию ждет Божья кара – на нее надвигается Восток.
Как саранча неисчислимы
И ненасытны как она,
Нездешней силою хранимы,
Идут на север племена.
О Русь! забудь былую славу:
Орел двуглавый сокрушен,
И желтым детям на забаву
Даны клочки твоих знамен.
Смирится в трепете и страхе
Кто мог завет любви забыть…
И третий Рим лежит во прахе,
А уж четвертому не быть.
Соловьев, воплотивший в себе дух русской империи, создавший величественный образ русского теократического императора, строющего земное царство Мессии, выразивший в предельной полноте имперский универсализм – мировой размах русской державы, – Соловьев первый почувствовал обреченность этой империи, смертельную болезнь, разъедающую ее сердце, первый прочел на гордом лице ее черты близкой смерти. «И третий Рим лежит во прахе» – следующему за ним поколению было суждено пережить исполнение этого страшного пророчества…
То, что в поэтической форме выражено в стихотворении «Панмонголизм», обосновывается исторически в статье «Византизм и Россия» (1896). Соловьев подвергает пересмотру вопрос о России, третьем Риме; он пользуется при этом материалом своих полемических статей 80–х годов, снова вспоминает о Св. Владимире, Иоанне Грозном, Никоне, Петре Великом и приходит к заключению, что русское государство было «Востоком Ксеркса», а не «Востоком Христа» и что русская Церковь, отравленная византизмом, не имеет никаких прав на «претензию» вселенскости.
* * *
С 1894 года излюбленным местопребыванием Соловьева становится Финляндия. Спокойная жизнь у озера Саймы постепенно возвращает ему душевное равновесие и энергию; он приступает к писанию «Оправдания добра» и задумывает ряд больших сочинений.
О новом приливе жизнерадостности и творческих сил свидетельствует его письмо к Стасюлевичу (1895 г.).
«Здесь был на Рождестве один очень милый и основательный врач, который после необыкновенно тщательного исследования моего бренного естества и чрезвычайно убедительной диагнозы решил, что я могу продлить свое временное существование лишь под условием жизни на чистом воздухе, без страстей и тревог. А так как я твердо намерен с помощью Божьей и Вашей типографии напечатать прежде кончины живота еще десятка полтора толстых книг, то продление дней моих на сей планете есть для меня настоятельная необходимость… Торжественно объявляю о своем неотменном решении сложить с себя звание «анфан террибля» русской интеллигенции».
1895 годом заканчивается полемико–публицистическая деятельность Соловьева; он возвращается к «любви своей молодости» – занятиям теоретической философией. Как будто предчувствуя, что ему остается прожить недолго, он торопится привести в исполнение все свои старые замыслы. «Теократический» период кажется ему теперь досадным пробелом в жизни, потерянным временем. В шутливых стихах к М. Кавосу он пишет о жажде творчества и славы:
Не оставивши потомка,
Я хочу в потомстве славы,
Объявляю это громко,
Чуждый гордости лукавой…
Но стянула жизнь у славы
Десять лет по крайней мере.
Так теперь я должен, право,
Наверстать сию потерю.
Десять лет, которые «стянула жизнь», – и есть годы, посвященные теократической идее.
Еще более определенно говорит он об этом переломе в своей жизни за год до смерти – в предисловии к первому тому перевода Платона: «С нарастанием жизненного опыта, без всякой перемены в существе своих убеждений, я все более и более сомневался в полезности тех внешних замыслов, которым были отданы мои так называемые «лучшие годы». Разочароваться в этом значило вернуться к философским занятиям, которые за это время отодвинулись было на дальний план».
Признаваясь в «разочаровании и внешних замыслах», Соловьев настаивает на том, что сущность его убеждений не изменилась.
«О французских своих книгах, – пишет он Л. Никифорову, – не могу Вам ничего сообщить. Их судьба меня мало интересует. Хотя в них нет ничего противного объективной истине, но те субъективные настроения, те чувства и чаяния, с которыми я их писал, мною уже пережиты».
* * *
Однако теократия была для Соловьева не только теорией, но и программой деятельности. Разочаровавшись в осуществимости этого «внешнего замысла», он должен был перестроить весь план своей дальнейшей работы. «Существо» его убеждений остается неизменным: он верит, что Царствие Божие скоро наступит, что человечество призвано к подготовлению его пришествия и что для этого все истинные христиане должны соединиться. Но это соединение он мыслит теперь не как унию, проведенную официальными представителями разделившихся церквей, а как свободный союз немногих верных. Только эта мистическая церковь избранных устоит в последней борьбе с Антихристом. Теократическая программа действий сменяется эсхатологической.
Подробное изложение новой «христианской политики» Соловьева мы находим в его письме к Тавернье (май 1896 г.).
«Respice finem. Относительно этого вопроса у нас есть только три несомненные истины, засвидетельствованные Словом Божиим:
1) Евангелие будет проповедано по всей земле, то есть Истина будет возвещена всему человеческому роду.
2) Сын Человеческий почти не найдет веры на земле, другими словами, в последние времена истинно–верные останутся в меньшинстве, численно незначительном,
все же остальное человечество последует за Антихристом.
3) И тем не менее после короткой и ожесточенной борьбы зло будет побеждено и верные восторжествуют. Из этих трех истин, столь же простых, сколь и несомненных для всякого верующего, я вывожу следующий план христианской политики.
И прежде всего: проповедь Евангелия по всей земле только тогда может приобрести ту эсхатологическую значительность, которую признал за ней сам Господь, упомянув о ней особо, если она не ограничится внешним распространением Библии, молитвенников и сборников проповедей среди негров и папуасов. Все это только средства, ведущие к единой цели: поставить человечество перед дилеммой – принять или отвергнуть истину с полным знанием дела, то есть истину ясно изложенную и хорошо понятую. Ведь если истина принимается или отвергается по недоразумению, от этого акта не может зависеть судьба никакого разумного существа».
Из этого Соловьев делает выводы: 1) необходимо построить ясную и определенную систему христианской философии, без которой проповедь Евангелия невозможна.
2) «Если несомненно, что истина будет окончательно принята только гонимым меньшинством, то следует решительно оставить идею о могуществе и внешнем величии теократии как прямой и непосредственной цели христианской политики. Цель эта заключается в правде, а слава есть только ее следствие, которое придет само собой».
3) Все истинно–верные должны принять активное участие в борьбе Христа с Антихристом. «А так как истинно–верных меньшинство, то они тем более должны обладать качественными преимуществами и внутренней силой; и для этого, первое условие – моральное и религиозное единство, которое должно строиться не произвольно, а на законном и традиционном основании: это – долг, диктуемый нам благочестием. В христианском мире существует один только законный и традиционный центр единения, поэтому все истинно–верные должны объединиться вокруг него; это тем более исполнимо, что центр этот не обладает более внешней принудительной властью, и поэтому каждый может воссоединиться с ним в той мере, на какую указывает ему его совесть. Я знаю, что многие священники и монахи думают иначе и требуют полного подчинения церковной власти, как Богу. Это – заблуждение; когда оно будет точно формулировано, его надобно будет назвать ересью. Можно ожидать, что девяносто девять процентов этих священников и монахов перейдут на сторону Антихриста… Это их право и их дело».
Письмо заканчивается следующими словами:
«Я думаю, что прежде всего необходимо проникнуться Духом Христовым, чтобы иметь возможность по совести сказать, что такое‑то дело или предприятие является действительным сотрудничеством с Иисусом Христом («une collaboration positive avec Jesus Christ»). В этом окончательный критерий».
Итак, Соловьев решительно отвергает теократическую идею и строит христианскую политику на эсхатологическом основании. Он возвращается к занятиям теоретической философией, так как без полной системы «христианской философии» проповедь Евангелия неосуществима. Соединятся не исторически разделенные церкви, а группы «истинно верных»; церковная иерархия почти вся (99 процентов) пойдет за Антихристом. Поэтому «христианская политика» должна вести не к соединению. церквей, а к «сотрудничеству» с Христом в Его борьбе с Антихристом.
Доселе, проповедуя соединение церквей, Соловьев протестовал против всякого личного присоединения к католичеству, считая его не только бесплодным, но и вредным. Теперь все изменилось: о вселенской церкви, охватывающей все человечество, он больше не мечтает. Он заботится только о «гонимом меньшинстве». Каждый лично для себя должен решить вопрос – с кем он, с Христом или Антихристом? И если он решит пребыть верным до конца, то обязан противоставить количеству врагов свое духовное качество: «гонимое меньшинство» должно проникнуться Духом Христовым, стать сильным и единым. Но единство возможно только при условии признания «законного и традиционного центра» – римского папы; в последнем Соловьев видит не главу католической церкви, а духовный центр вселенского христианства.