Текст книги "Том 2. Два брата. Василий Иванович"
Автор книги: Константин Станюкович
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 30 страниц)
На мгновение говор смолк при появлении новых лиц. Вслед за тем раздались приветственные восклицания. Мужики охотно расступались, пропуская вперед Лаврентьева и Николая. Сразу было видно, что Лаврентьев тут свой человек. Он шел, отвечая на здравствования, в середину толпы, пожимая приятелям-мужикам руки. С появлением Григория Николаевича толпа как будто оживилась. Все точно просветлели, ожидая с надеждой утешительного слова.
Прошла секунда, другая, и Николаю сделалось стыдно за чувство малодушного страха, охватившего его было вначале. Достаточно было бросить беглый взгляд на массу этих загорелых, добродушных физиономий, чтобы почувствовать себя совершенно спокойным среди этих рассвирепевших «зверей», о которых только что рассказывали. Какие «звери»! Ни одной черточки зверя не мог он уловить в лицах окружающих. Напротив: несмотря на раздражение, проглядывавшее на многих из этих лиц, в то же время что-то покорное, необыкновенно доверчивое сказывалось в их огрубелых чертах, в этих типических простонародных физиономиях… Раздражение было – раздражение, какое чувствует самый покорный человек вследствие боли, – выражавшееся в жалобах на Кузьку, которые раздались, как только Лаврентьев спросил в чем дело, на то, что их хотели совсем «рушить» и не соглашались повременить хоть до осени, пока хлебушко созреет; но даже и в этих жалобах звучала такая покорная нотка, которая невольно резала сердце… Такое впечатление произвели на Николая эти «звери», которых он вначале так испугался. Однако среди этих жалобных нот нет-нет, а попадались протестующие, но таких было немного.
Глядя на эту толпу, Николай невольно вспомнил чье-то сравнение народной толпы с могучим львом. Да, перед ним – лев, но лев, не чуявший еще своей силы, лев, издающий покорные жалобы, но не тот народ-лев, один слабый ропот которого внушает страх и ужас тем, кто сознает себя виноватым…
Николай чувствовал какую-то симпатию к народу, но в то же самое время сознавал, что он ему чужой и что всем этим мужикам нет до него никакого дела. Теоретически он, пожалуй, и любил народ, но все эти грубые лица, этот запах земли, навоза и пота были чужды ему, даже неприятны… Он понимал, что заговори он теперь с мужиками, – и он будет им непонятен… Целая пропасть лежала между ними… А между тем Лаврентьев говорил и говорил совсем понятно… Его слушали со вниманием и объясняли ему, как и почему это случилось, что пристава уехали и «Потапку маленечко помяли».
Ветхий старик с большой седой бородой, высокий и худой, с длинной багровой шеей, на которой дрожали синие жилы, с лицом фанатика аскета, опершись на палку, внимательно прислушивался к восклицаниям жалобы, отчаяния и недоумения, вырывавшимся односложными, короткими обрывками из толпы, и, показалось Николаю, великой скорбью запечатлено было лицо старика…
Когда старик начал говорить, толпа затихла. Видно было, что этот старик пользовался большим уважением, односельцев.
– Я миру сказывал, чтобы мир по воле не отдавал решать… Я за мир и ответчик. Бедность наша не скрытая… Они видели… Христовым именем просили ослобонить хоть до Покрова… Так пусть теперь я один буду за мир ответчик…
– Не дадим тебя в обиду… Не дадим! – заревели голоса.
Старик низко поклонился миру.
– Я стар, я немощен, какая от меня миру помога… Я готов постоять за мир… Милости прошу!
– Антон Федосеич! – заговорил стоявший впереди черноволосый здоровый мужик с умным, энергичным лицом. – Ты мир обижаешь… Мы все решали…
– Все, все!.. Одни мироеды в утек!
– И ежели что, все и в ответе!..
– Все, все! – опять раздались голоса.
– Друг дружку не выдавать!
– Миром… Всем миром!
– А что теперича будет?
– Известно что будет!..
– Все равно решат… Сегодня не решили, завтра решат! – послышались голоса.
Высокая красивая баба с ребенком на руках, стоявшая напротив Николая, усмехнулась едкой усмешкой и крикнула:
– А еще мужики! Рази хуже будет?
– Баба это правильно…
– Нет, братцы, Кузьма так не оставит!.. – заговорил старик. – Не сумлевайтесь…
– Все едино порешат!..
– Лучше по доброй воле…
– Раззор, одно слово!
– Еще подожди, что ответишь!
Снова толпа загудела… Слышались восклицания, что «так никак невозможно», «царь не позволит», «в законе нигде не показано!» и т. п., но тем не менее нотка отчаяния все более и более звучала в этих криках, как будто толпа чувствовала, что, во всяком случае, дело ее проиграно. Даже обещание Лаврентьева просить начальство об отсрочке, сперва было возбудившее надежду, впоследствии, под впечатлением скептических речей большинства, потеряло оживляющий смысл… Покорность судьбе начинала сменять порыв возбуждения. Точно инстинктом, народ понял, что неоткуда ждать помощи, и Николай удивился, когда через несколько времени уж шли разговоры о том, как придется теперь отвечать и т. п.
Несмотря на попытку двух-трех мужиков и высокой бабы с ребенком поддержать уверенность, что начальство «смирит Кузьку», что «царь не попустит обиды», что они, не позволивши решить себя, ничего дурного не сделали, – толпа, минуту тому назад готовая надеяться, уже не надеялась. Да и едва ли те, которые обнадеживали, сами верили тому, что говорили.
Порыв, вызванный отчаянием, проходил, сменяясь тупой покорностью. Лев, издававший стоны, обращался в подъяремного вола.
Угрюмый, стоял Лаврентьев перед народом. Что мог сказать он ему в утешение? Чем мог пособить ему?
Николай понял, что нечем, и с участием взглядывал и на эту толпу, и на «дикого человека».
– Вот что, братцы… Я сегодня же поеду в губернию насчет вашего дела, а вы выберите человек трех ходоков… Дойдем до губернатора… Но только, ребята, мое слово такое: если чего, боже храни… вы, смотри, лучше не того… смирненько штобы…
Голос Лаврентьева осекся… Он обещал и сам сомневался в успехе своих хлопот. Он рекомендовал, чтобы «смирненько»…
– Ну, а если…
И снова что-то засело в горле… Он не мог говорить.
– Спасибо тебе, Григорий Николаевич!..
– Заступник ты наш!
– На добром слове спасибо…
– Бог не оставит тебя!
«И они еще благодарят! и как благодарят! Только за слово участья, за желание помочь, за человечное отношение!» – подумал Николай, ощущая прилив необыкновенно хорошего чувства… Слезы выступили у него на глазах. Он весь как-то умилился при этой сцене. А Лаврентьев, напротив, стал еще мрачнее после этих слов и как-то резко крикнул:
– Чего галдите? Нечего галдеть-то!.. Выбирай, ребята, ходоков!..
Снова загудела толпа. Стали выбирать депутатов для подачи жалобы губернатору. Выбрали худого старика, черноволосого мужика и еще третьего, старого, степенного мужика. Все трое низко поклонились миру за честь.
– А вы, Николай Иванович, помогите-ка нам прошение смастерить, да побольше жалких слов… Губернатор любит… Видели?.. – прибавил он. – Каков бунт? Разбойники! И что я присоветую им? – прошептал он с тоской в голосе.
Он помолчал и, как бы спохватившись, прибавил:
– О брате я вам и не сказал… Он тут в правленье за Потапкой ходит…
– Как ходит?
– За лекаря! – усмехнулся Лаврентьев. – Потапку помяли, и то не все, – иначе бы Потапки и в живых не было, – а два-три молодых парня, и поделом подлецу! А Вася при нем же… Эко сердце у вашего брата… Парень золото! Пойдем в волостное, там и пишите прошение; авось что и выйдет.
Толпа медленно стала расходиться, разбившись по кучкам. Разговоры стихали. Все находились под гнетом ожидания. Бабы причитали и взвизгивали. Некоторые спохватились выносить из изб свой скарб и прятали его на задах.
– Небось Кузьма разыщет! – посмеялся кто-то над бабами.
– Эти дела Кузьма не впервой делает! – объяснил Лаврентьев, направляясь с Николаем в волостное правление. – Раз к нему мужик в лапы попал – не выпутается. Процент берет отчаянный, окромя того, делает ярыжнические договоры… Даст по времени, когда мужику деньга до зарезу нужна, рублев двадцать, а через год-другой мужик, смотришь, полета должен… А условия-то какие! Ужо я покажу вам… Избы и вся движимость в залоге, да и хлеб на корню запродан по самой низкой цене… Одна кабала! А тут как на грех два года неурожаи… Народ и вовсе обнищал!
Они подходили к волостному правлению, когда около раздался насмешливый женский голос:
– Какие вы мужики? Хуже баб, право хуже!..
Николай обернулся.
Та самая высокая молодая баба с ребенком на руках, которая на сходе обратила на себя внимание Николая, стыдила теперь трех молодых парней. Ироническая усмешка скривила ее губы. Необыкновенно строгое, красивое лицо ее дышало ненавистью и презрением.
– Мужики! Хороши мужики! – повторила она, бросая уничтожающий взгляд. – А еще хвастали, что укротите Кузьку! – заметила баба, понижая голос.
– Вы знаете эту бабу? – спросил Николай.
– Прасковью-то? Еще бы не знать… Норовистая баба… Муж ее, – прибавил Григорий Николаевич, – в Сибирь пошел из-за Кузьки… Кузька ее в полюбовницы норовил, она у него в работницах жила… Кто их знает, что у них было, – темное дело, только мужик царапнул Кузьку ножом… Засудили… Она при детях осталась… Погоди, еще она Кузьме припомнит… Эта баба не простит!..
Вошли в волостное правление. Из-за перегородки, разделявшей избу на две комнаты, слышались стоны, прерываемые ругательствами.
– Спасибо, Василий Иванович… Век не забуду… Ох, матушки… пресвятая богородица!.. Ужо погоди, голубчики… Ужо ответ дадите… Идолы проклятые… Чуть не до смерти!..
– Это Потапка причитает! Должно, помяли порядочно! – заметил Лаврентьев.
Они заглянули в соседнюю комнату. На диване лежал «Потапка», а около него сидел Вася. Он подошел к вошедшим, взволнованный, пожимая руки.
– Потапку стережете? – тихо проговорил Лаврентьев улыбаясь. – Здорово помяли его?
– Порядочно-таки… Прикладываю ему компрессы. Все просит, чтобы я не отходил… боится!..
– Отлежится!.. – тихо заметил Лаврентьев. – Ему не раз бока мяли!.. Сказывают, вы, Вася, его отстояли?
– Нет, я так… около случился, когда его схватили и трое стали бить… Народ-то очень сердился, что человека так избили… Да он сам виноват… Тут горе великое, а он еще дразнит людей! Неужели, Григорий Николаевич, ничего нельзя сделать?.. Так и разорят?
– Попытаем!..
– Василий Иваныч! Отец родной! Что ж вы оставили меня? – застонал Потап Осипович из угла. – Не оставляйте, а то убьют меня, звери окаянные… душегубы безжалостные… Ох, господи, боже мой… Ох, мучения какие!..
– Не бойсь, Потап Осипович, не убьют!.. – проговорил Лаврентьев, подходя к дивану. – Как бог тебя милует… цел еще?
– Совсем истерзали, Григорий Николаевич… Если бы не Василий Иванович, как бы архангел, не видать бы мне божьего света… Безвинно пострадал, за чужое дело… Ох, господи милосердый!.. Спасите вы меня отсюда. Увезите поскорей, благодетели, голубчики… Век буду бога молить за вас…
Николай приблизился и увидал толстого небольшого человека с темно-рыжими волосами, лежащего на деревянном диване в изодранном сюртуке, из-под которого виднелись полосатая жилетка и клочки ситцевой рубахи, запачканной кровью. Лицо избитого было закрыто полотенцами. Оставались открытыми только вспухший рот да подбородок, окаймленный рыжей редкой бороденкой.
– Посмотри-ка, Григорий Николаевич, что они со мной сделали!
С этими словами Потап Осипович, охая, приподнял толстую руку, на коротеньких пальцах которой были надеты перстни, и снял полотенца, обнажив вздувшееся сине-багровое лицо, сплошь покрытое кровавыми подтеками. Из-под вспухших век злобно выглядывали маленькие неприятные рысьи глаза. Все лицо представляло собой сплошную кровавую маску.
Заметив на лице Николая чувство ужаса при виде этого зрелища, Потап Осипович нарочно не закрывал своего лица, несмотря на совет Васи, как бы радуясь впечатлению, произведенному его физиономией.
– Каково это?.. А здесь посмотрите!.. Вот не угодно ли?.. Что они с телом сделали?.. Тело-то как истерзали!..
Он было стал открывать грудь, но ему сказали, что не надо.
– Нет, господа, будьте свидетелями… Каково тут, а?.. Дотронуться больно… Пожалуй, ребро тронуто… Тоже и у меня семейство… Я безвинно, человек служащий… подневольный. Кузьма Петрович послали меня к этим дьяволам для присутствия, в виде как бы аблаката, а они убить… Это как же?.. Тело в растерзании, нутренность вся потревожена… Как я теперь могу продолжать свои занятия?.. С кого взыскивать буду?.. Разве эти люди вознаградят?!.
– Бог даст отлежишься, Потап Осипович… И после поговорим насчет вознаграждения… с рассудком человек будешь и спросишь подходящую цену. А пока лежи смирно, ничего не бойся…
– Как не бояться… Чуть было не убили…
– Не ври, Осипыч… Кабы хотели, давно от тебя мокренько бы осталось. Благодари бога, что цел! – проговорил Лаврентьев.
Через несколько времени Потапа Осиповича отправили по его просьбе в усадьбу Кривошейнова. Старшина и писарь, избитые, по словам пристава, куда-то скрылись… Кто-то видел, что они уехали. По словам мужиков, их даже и не «помяли».
Николай написал прошение, Лаврентьев одобрил его и прочитал мужикам. Мужики остались довольны, ставили под ним кресты и подписывались, кто умел. Выборные уже собрались и отправились в губернский город, сопровождаемые пожеланиями. Лаврентьев обещал вечером ехать туда же, только прежде повидается с исправником, и наказал без него к губернатору не ходить.
Вслед за тем Лаврентьев и Вязниковы оставили Залесье, напутствуемые благодарностью и благословениями.
– Подай вам господи, добрые люди!
– Заступники вы наши…
– Бог не оставит вас!..
– Прощай, Григорий Николаевич! – произнесла высокая баба с ребенком, протягивая руку Лаврентьеву.
Молча возвращались наши путники назад. Только что виденное произвело на всех огромное впечатление. На Васе лица не было… Скорбные мысли волновали юношу.
XVIII
Солнце садилось, когда оба брата вернулись домой. Старики радостно встретили их с встревоженными лицами. Иван Андреевич уже слышал о происшествии в Залесье, узнал, что Вася был там, и боялся за сына. Он выслушал рассказ Николая, – Николай рассказал обо всем очень живо и талантливо, – и в волнении заходил по кабинету.
– Я поеду к губернатору, – сказал он, – и объясню всю эту историю. В самом деле, это вопиющее дело!
– Если бы ты видел сам, папа!.. – вставил Вася.
– А ты как туда попал? – резко оборвал его Иван Андреевич. – Ты зачем мешаешься не в свои дела, скажи мне на милость, когда твое дело учиться? К чему ты побежал в Залесье? Чем ты помог? Ты только себя погубишь своими глупыми выходками. Послушай, Вася, я давно хотел с тобой поговорить… Твое поведение, признаюсь тебе, крайне мне неприятно.
Он остановился и взглянул на Васю. Вася стоял смущенный, кротко посматривая на взволнованного старика.
– Оставь нас, Николай, – промолвил он, и, когда Николай ушел, он сказал Васе: – Сядь!
Вася сел на кресло. Старик уселся напротив и первые минуты молчал, стараясь побороть вспышку гнева. Его взгляд понемногу смягчался, останавливаясь на задумчивом лице сына. И чем дольше он глядел на Васю, тем более и более смягчался. И отцу вдруг бесконечно стало жаль своего бедного мальчика. В кротком, страдальческом взоре восторженных голубых глаз, в бледном лице, в этом немощном теле старик впервые прозрел что-то необыкновенно глубокое, искреннее, беззаветное. Ему почему-то припомнилось, что он видел однажды, во время своей молодости, молодого раскольника, шедшего под кнут с таким же самым восторженным лицом. И сердце заныло у старика. Разве можно сердиться на Васю? Об этот кроткий взгляд разбивался всякий гнев.
«В самом деле, он какой-то особенный, не похожий на других, этот Вася. Чем же занята его голова? Чем болит его сердце в такие юные годы?» – думал Иван Андреевич, с тоскливым участием взглядывая на Васю.
– Ты извини меня, Вася, – начал Вязников совсем смягченным голосом, – я давеча горячился и был резок…
– Что ты, папа!.. – остановил его Вася. – Что ты!
– А теперь, мой милый, скажи мне откровенно, как другу: зачем ты ходил в Залесье? Какие побуждения заставили тебя идти туда? Конечно, не любопытство?
– Любопытство? Как можно смотреть на страдания ближних из любопытства?
– Ну, разумеется, нельзя: по крайней мере ты не станешь… Я знаю…
– Я, видишь ли, папа…
Вася остановился на секунду в колебании и продолжал:
– Ты не смейся, папа, надо мной, а впрочем, что ж я заранее прошу! – улыбнулся юноша. – Может быть, оно и смешно, но только мне не смешно… Я, видишь ли, думал как-нибудь пособить, отвратить это несчастие… Когда туда приехали продавать, я просил пожалеть, отсрочить, доложить губернатору, что так нельзя…
– Ты просил?
– А то как же? Я полагал, что они убедятся…
– И что ж тебе сказали?
– Сказали, что не мое дело… Все так говорят!.. Но как же не мое дело? Мне кажется, это дело всякого! И должен я тебе еще признаться, – я тебе не говорил прежде и никому не говорил, – что раньше еще я ходил к Кузьме Петровичу.
– Ты? Зачем? – все более и более удивлялся Иван Андреевич.
– Просить его о том же. Но только и его я напрасно упрашивал. Он не согласился. Стращал урядником. Странный он… Рассердился…
– Да ведь это, Вася, в самом деле смешно, мой милый. Ходить убеждать Кузьму! Кто дал тебе право давать советы людям, которые их не спрашивают? Рассуди сам. И разве ты приобрел право учить других, ты, мальчик, который еще сам ничего не знает, который должен учиться, а не учить других?! И почему ты полагаешь, что ты прав? Откуда такая уверенность?
– Я никого не учу, я только просил…
– И ты видишь, все твои просьбы бесплодны… Тебя волнует, что Кузьма поступает недобросовестно, – я не спорю, он нехороший человек, – но разве ты призван исправлять его? Мало ли дурных людей на свете! Мало ли несовершенств! Но все это не дает тебе права считать себя судьей чужих дел. Удивил ты меня! Ходить к Кривошейнову! Убеждать его! Это чересчур смешно! Воображаю, как он смеялся, слушая твои увещания. Еще благодари, что он только прогнал тебя, а не поднял истории.
– Какой истории?
– Ты не понимаешь?.. Он мог извратить смысл твоих слов, и мало ли что могло быть.
– Что бы ни было, но ведь нельзя же!.. Ты пойми, нельзя же!.. Я никогда не учу, я не считаю себя судьей, – сохрани меня бог! – но нельзя же равнодушно смотреть, как людей оскорбляют. Разве можно?.. Я не могу… Сердись не сердись, папа, а это выше моих сил. Я не знаю, что делать, как помочь, но чувствую, что надо, надо!.. – проговорил юноша.
– И не смотри равнодушно, друг мой; но чтобы быть полезным, надо учиться. Наука даст исход твоим хорошим стремлениям. Наука скажет тебе, что зло всегда было, но что постепенно оно уменьшается, люди постепенно делаются лучше, отношения становятся мягче… И тогда, когда ты научишься, ты действительно можешь быть полезным своей родине, а в противном случае ты, Вася, с своими добрыми стремлениями, с своей восторженностью, останешься бесполезным и, боже храни, бесплодно погибнешь. Какая-нибудь выходка, вроде той, которую ты сделал, и жизнь твоя потеряна для других.
Старик продолжал говорить на эту тему и увлекся. Он говорил о назначении образованного человека, о пользе, которую он может принести; он приводил исторические примеры, как постепенно улучшается жизнь, и когда кончил и взглянул на Васю, то увидал, что юноша все так же смотрит своим кротким, страдальческим взором и что горячие слова отца не произвели на него того впечатления, на которое рассчитывал старик.
И правда: Вася слушал, и все-таки слова отца не произвели на него успокоивающего действия. Скорее сердце, чем разум, подсказывало ему, что в словах отца что-то не то, что они не отвечают на вопросы, над которыми он задумывался.
По своему обыкновению, он припоминал слова отца и, помолчавши, заметил:
– Ты, папа, осуждаешь мои выходки и вообще советуешь беречь себя, чтобы не погибнуть бесплодно. Так ведь?
– Ну, конечно.
– Прости меня, если я тебе напомню. Ты в молодости за что же пострадал? Разве не за то, что тебя мучило несчастье ближних? И разве ты раскаивался когда-нибудь?
Старик был поставлен в затруднение этим вопросом. Раскаивался ли он? Конечно, нет!
– Ошибки отцов служат уроком детям! – ответил он, с любовью посматривая на Васю.
– Так это была ошибка с твоей стороны? – опять спросил Вася.
– Увлечение, пожалуй… Но видишь ли, Вася… Когда я увлекался, я все-таки кое-чему учился! – улыбнулся Иван Андреевич.
– И вот что еще, – продолжал Вася. – Ты говоришь, что наука даст выход, что образованный человек принесет пользу, но объясни мне, почему же вот и ты образованный, и Коля образованный, и мало ли образованных, а в Залесье такая история?.. Да и в одном ли Залесье?.. Объясни мне, бога ради, почему же одни должны терпеть, а другие должны мучить?.. Скажи мне, дорогой мой, скажи, разве это так должно быть? Разве это и есть правда? Меня эти вопросы, папа, давно мучат. Ну, научи же ты, как же это… Разреши мои сомнения… Кто разрешит мне их?
Он произнес последние слова таким страстным, замирающим голосом, со слезами на глазах, что Иван Андреевич испуганно взглянул на Васю, подошел к нему, обнял и тихо промолвил:
– Вася… Вася, что с тобой, голубчик? Разве можно так волноваться?
– Как же не волноваться? И чем я виноват, что волнуюсь? Ты успокой меня, и я перестану…
– Болен ты.
– И Коля говорит… Нет, я не болен, папа…
– Скажи мне, откуда у тебя эти мысли, эти вопросы?
– Как я скажу тебе, откуда? Я не знаю, откуда… Вижу я, что кругом делается, и раздумываю, отчего это так делается, а не иначе…
Долго еще старик беседовал с сыном, стараясь разъяснить ему мучительные вопросы, но Вася ушел неудовлетворенный и неуспокоенный.
И старик, оставшись один, сам чувствовал, что он не успокоил сына. Он со страхом думал о будущности «бедного» восторженного мальчика и долго не мог заснуть в эту ночь, волнуемый тяжелыми мыслями и не зная, как помочь сыну избавиться от пагубных заблуждений.
XIX
На следующий день Иван Андреевич собрался ехать вместе с Николаем в губернский город С. Вязников принял близко к сердцу вчерашнее происшествие в Залесье и выразил надежду, что бог даст дело как-нибудь обойдется и никаких дурных последствий для крестьян не будет. Быть может, явится даже возможность через губернатора, который, в сущности, добрый человек, – прибавил Вязников, – повлиять на Кузьму и убедить его отсрочить продажу.
– Во всяком случае, надо попытаться!
Вася просиял, когда за чаем услышал этот разговор. Он так восторженно любовался отцом, что старик, улыбаясь, промолвил:
– Ты что так смотришь, Микула Селянинович, а? И сегодня ты как будто веселей, не то что вчера.
– Я надеюсь, что ты, папа, поможешь. Тебя послушают.
– Ну, брат, не особенно нас слушают! Ведь вот ты же меня вчера не послушал, я не убедил, кажется, тебя, что тебе надо учиться, а не поучать Кузьму и становых! – шутя заметил Вязников. – Но я не падаю духом и не теряю надежды со временем убедить тебя, что твои увещания по меньшей мере бесполезны. Еще поспорим, мой философ! Теперь будем чаще спорить, а то ты какой-то со мной бука был, мой мальчик. Будем ведь спорить?
– Будем.
– Но споры – спорами, а занятия – занятиями. Надеюсь, что ты будешь готовиться к экзамену?
– Я готовлюсь.
– Ты не захочешь огорчить нас, стариков, оставаясь неучем?
– Мне было бы тяжело огорчить вас! – с чувством проговорил Вася как бы в раздумье.
– То-то… Эх, брат, перемелется – мука будет! Не все кругом ложь да зло, как тебе кажется. Ну, до свидания. Пожелайте нам успеха, господа! – проговорил старик, прощаясь с женой и сыном.
Вечером Вязниковы приехали в губернский город С. и остановились в гостинице. Иван Андреевич облекся в черный сюртук, чтобы тотчас же отправиться к губернатору, а Николай собирался в театр. Они условились после театра поужинать вместе с отцом в трактире.
– Сегодня я тебя угощу шампанским! – заметил Николай.
– Ладно, ладно. Я, признаться, люблю это вино. Благородный напиток!
– Смотри же, в одиннадцать часов. Желаю тебе успеха! – проговорил Николай, прощаясь на подъезде с отцом. – Быть может, и мое прошение подействует. Верно, уж Лаврентьев здесь!..
В это самое время его превосходительство Евгений Николаевич Островерхов, военный генерал лет под сорок, сидел в своем кабинете, внимательно слушая сообщение Кузьмы Петровича Кривошейнова о подробностях происшествия в Залесье и о нанесении побоев его доверенному. Время от времени его превосходительство нетерпеливо поднимал глаза на рассказчика, не без брезгливости рассматривая угреватое, грязноватое лицо Кривошейнова и его толстые, жирные пальцы и снова опуская глаза на бумаги, лежавшие на письменном столе.
Еще вчера его превосходительство получил от рыжеватенького станового телеграмму о происшествии, – Ивана Алексеевича, исправника, не случилось в ту пору дома, и становой решился сам телеграфировать, – и утром сегодня выслушал доклад об этом деле лично от станового и от Ивана Алексеевича, поспешившего приехать в город и доложить со слов своего помощника. Распорядительный и энергичный генерал еще ночью отправил на место происшествия чиновника особых поручений, приказав ему немедленно дать знать ему о том, что делается в Залесье, и уполномочив в крайнем случае вызвать из ближайшего города воинскую команду. В то же время сообщено было судебной власти, и на место происшествия отправились прокурор и следователь. Первые сведения, полученные его превосходительством, были таковы, что дело представлялось крайне серьезным. Выходило как бы вроде бунта или по крайней мере сопротивления властям, так что не мудрено было, что его превосходительство был крайне озабочен этим делом и внимательно выслушивал многоречивые объяснения Кузьмы Петровича, приехавшего просить защиты своих интересов и «ограждения неприкосновенности».
Его превосходительство нахмурился, когда Кузьма Петрович, между прочим, старался придать этому делу оттенок подстрекательства и рассказал, как несколько недель тому назад к нему приходил сын Вязникова и с угрозами просил не поступать по закону, причем говорил возмутительные речи.
– Я тогда не пожелал обеспокоить ваше превосходительство, полагая, что Иван Андреевич, как родитель, образумит своего сынка, но вчерась этот молодой человек был в Залесье и, как мне известно, подстрекал мужиков.
– Откуда вам это известно?
– От доверенного моего. И наконец становой видел.
– Становой пристав о подстрекательстве мне не докладывал…
– Кроме того, туда же приехали господин Лаврентьев и старший сын Вязникова.
– И что же?
– Они, ваше превосходительство, говорили речи мужикам.
– Я насчет этого имею более верные сведения! – сухо проговорил его превосходительство. – Вас, очевидно, ввели в заблуждение, и я не советую вам, Кузьма Петрович, давать такое ложное направление этому происшествию. Могу вас успокоить, что в этом деле никаких подстрекательств не было, по крайней мере, судя по данным, пока имеющимся у меня. Во всяком случае, поверьте, что дело это будет строжайше исследовано и интересы закона соблюдены.
Его превосходительство привстал, давая знать, что аудиенция кончена, и, протянув руку, проводил Кузьму Петровича до дверей.
– Скотина! – произнес генерал, оставшись один и беспокойно шагая по кабинету. Тем не менее поступок молодого Вязникова и присутствие Лаврентьева и Вязниковых в Залесье во время происшествия, о чем генералу было донесено становым приставом и подтверждено исправником, – несколько беспокоили его превосходительство, особенно ввиду слухов, уже ходивших в городе по поводу этого происшествия. Он нетерпеливо ожидал телеграммы от чиновника по особым поручениям, но от него известия еще не было. Его превосходительство уже третий год управлял губернией, и, слава богу, все шло благополучно, как вдруг теперь неприятное происшествие, о котором дойдут, пожалуй, в Петербург превратные известия… Это тревожило генерала, мечтавшего о видной дальнейшей карьере. Он был назначен сюда после очень строгого губернатора, и ему при назначении намекнули действовать зорко, но осторожно, и вдруг такое неприятное дело у него в губернии.
Он позвонил и приказал лакею позвать правителя канцелярии.
Невысокий скромный молодой человек тотчас же явился в кабинет.
– Известий новых нет из Залесья, Александр Львович?
– Нет…
– Странно…
– Быть может, дороги задержали Лазарева, ваше превосходительство!
– Вы думаете, дороги?
– Полагаю, что дороги…
– Дай бог, чтобы не было хуже. Сейчас Кривошейнов был… Он там, между прочим, разные кляузы рассказывает.
– Он уже и мне говорил… По-моему, все это вздор.
– Пожалуй, в городе кричать будет… Этот мужик в последнее время совсем с ума спятил. И откуда он набрался этого духа? Конечно, поступок Вязникова смешон, дик, но тем не менее…
В эту минуту лакей принес телеграмму.
– Наконец-то, – произнес Островерхов, быстро вскрывая телеграмму. – Ну слава богу! Снежков доносит, что порядок в Залесье вполне восстановлен и что главные зачинщики арестованы! – прибавил генерал, протягивая телеграмму правителю канцелярии.
Скромный на вид чиновник, молодой человек, лет под тридцать с некрасивым, несколько заморенным лицом, с плоскими аккуратно прилизанными волосами, стал читать телеграмму. По мере чтения лицо его делалось серьезнее и серьезнее, и если бы генерал внимательно взглянул в это время на своего подчиненного, то увидал бы едва заметную улыбку, искривившую тонкие губы скромного чиновника. Впрочем, улыбка тотчас же исчезла, и лицо чиновника снова сделалось бесстрастно.
– Ну, что скажете, милейший Александр Львович?.. Да что вы не присядете? Прикажете папироску?
– Очень вам благодарен, Евгений Николаевич! – отказался чиновник. – Внизу спешная работа. Мне кажется, ваше превосходительство, что телеграмма Снежкова нисколько не разъясняет дела. Какие беспорядки, чем они были вызваны – об этом ни слова здесь нет.
– Вы разве сомневаетесь в донесении пристава? Телеграмма его была очень тревожная, и наконец не смеет же он так нагло лгать!
– Я позволю себе заметить, ваше превосходительство, – с некоторой аффектацией скромности продолжал молодой человек, – что под первым впечатлением весьма возможны сильные преувеличения. До меня дошли об этом деле несколько иные слухи. Сегодня приехал из своего имения Лаврентьев, который, как ближайший сосед Залесья, поехал на место происшествия и был там. Не угодно ли будет вашему превосходительству повидать Лаврентьева и самому услышать от него подробности? Лаврентьев человек честный и благонамеренный, и я уже имел честь докладывать, что все рассказы Кривошейнова о нем не имеют ни малейшего основания.
– Я верю, верю, но все-таки этот Лаврентьев… Впрочем, пригласите его.
– Прикажете сегодня?
– Нет, дайте, Александр Львович, и мне вздохнуть! Пригласите его завтра утром, в девять часов. Кстати, мне очень любопытно будет познакомиться с этим чудаком. О нем столько рассказывают смешного, – усмехнулся его превосходительство. – Говорят, он совсем мужиком глядит? Правда это?