355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Станюкович » Том 9. Рассказы и очерки » Текст книги (страница 9)
Том 9. Рассказы и очерки
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 21:20

Текст книги "Том 9. Рассказы и очерки"


Автор книги: Константин Станюкович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 26 страниц)

– Набрехал все про Феньку…

– А ты полагал: она по-собачьи? Сейчас меня обнадежила, а завтра с другим?.. Ты про нее подумай! Даром что ты со сломанной ногой… Нешто не понял, что я обсказал?..

– Так по какой же причине Фенька вдруг тебя обанкрутила?

– По какой причине? – переспросил Волк.

И сам терзающийся непониманием, с какой-то отвагой отчаяния произнес:

– Есть, значит, причина. Из-за моего подлого карактера бросила…

Волк смолк.

Ввиду предупреждения Волка, не расспрашивал более и Бычков и, разумеется, не смел сказать своего мнения о Феньке.

А Волк чувствовал неодолимую потребность убедить и Бычкова и, главное, себя, что Фенька не беспардонная душа.

И он проговорил:

– Слушай… Я обскажу тебе, какая это матроска… Ты увидишь…

– Обсказывай!

Волк вздохнул и начал.

IV

– Из-за ей – прямо сказать – свет увидал. А ты как думал, неверный матрос? Небось всякий жизни ищет, а не то чтобы очень рад, когда шкуру твою оббивают, словно она барабанная шкура, а больше как о ей и не смей полагать. По каким таким причинам ты вроде быдто арестант?.. И всего у тебя и радостей, что напился на берегу да пьяный облапил бабу. Что Машка, что Аксюшка – все равно, а потом и айда на корабль. Жди там боя да шлиховки из-за всякой малости, ежели строгость самая что ни на есть форменная. И какой ты ни покорный матрос, и у тебя, может, душа требует отдышки. Чтобы хоть на берегу по-хорошему пожить, узнать привет и ласку. Чтобы настоящая душевная баба, с понятием, и могла понимать, какой я приверженный и доверчивый… И чтобы она не боялась… и безо всякой облыжности… На совесть… Хвостом не верти!.. Да только такой бабы, может, и не встретить во всю жизнь. Только в башке полагаешь да в душе тоскуешь… А то если и ветрел, а она начхала… Отваливай, мол!

– И ты такую бабу ветрел, Волк? – недоверчиво спросил Бычков.

– Такую самую и ветрел. Поздно только по своим годам… Не сустоял в рассудке… Привязался, как смола. Тоже обезумел старый матрос. На мертвом якоре оставаться обнадеживал я себя в ослепленности… А заместо того – крышка!.. А все-таки обидно, а сердца против Феньки нет… И в каких смыслах крышка?.. Не все ли равно? А она не виновата… И не забуду, что из-за ейной доброй воли я два года был во всей своей форме человеком. Душу получай, мол, всю. Только бери! И чтобы ей никакой обиды… Понял я с ей, какая приверженность во мне… Бывало, с конверта на берег – так ног под собой не слышу, как бегу в слободку… Одним словом – новый оборот жизни… И пить бросил… Пойми, ведь я кто такой?.. Грубая матрозня и из себя вроде старой швабры. И она… обратила на такого внимание… И ведь я чуть было от судьбы не убежал…

Волк вздохнул и примолк.

«Прост ты, Волк. Поверил бабе. Лучше бы не встревал эстой Феньки!» – подумал Бычков и спросил, заинтересованный рассказом:

– Ты почему полагаешь?

– А по той самой причине, что не хотел тогда идти к Иванову – боцману с «Костенкина». Беспременно звал приходить в слободку. Женка, мол, именинница… Пирог и ведро водки.

– Как же не хотел на такое угощение? – удивился Бычков.

– Накануне меня отодрали на «Гонце». С берега вернулся в беспамятном виде. Так я остерегался… Однако отпросился у старшего офицера – и на именины. Ладно. Вошел я это в ихнюю хибарку… Поздоровкался с хозяевами, и как увидал Феньку, словно тую самую ветрел, что давно знал в мыслях… Оконфузился даже и всего только пять шкаликов выпил… Зашабашил. И украдкой взглядываю на матроску… Около нее матрозня. Всякую брехню брешут… Видит – приваживает. Отсмеивается, но очень-то не позволяет… Так и отбреет, ежели уж очень матросы пристают… А мне и обидно… Как она такие собачьи разговоры позволяет?.. «Нехорошо», – думаю. А сам нет-нет да и взгляну… А из себя белая, чистая лицом и, видно, башковатая. Глаза большие-пребольшие, и взгляд переменчивый… То смеется, то ласковый, то вдруг быдто невеселый… Задумается – и опять встряхнет головой и смеется… Вижу: молода, а тоже, видно, на сердце что-то есть… И что больше взглядываю, то жальчее… И все дивуются, что я не жру винища… И стал тут боцман рассказывать, какой я, мол, отчаянный матрос и какой я пьяница. Не будь пьянства, был бы, мол, давно боцманом.

«Чего ж не пьешь, Волк?» – вдруг кинула Фенька.

Ну, еще больше оконфузился. Ответил: «Не хочу, мол». Пронзительно так посмотрела и улыбнулась. Видно, поняла, что с первого раза ошарашила. И правильно, ошарашила как есть, и стыдно перед ей быть в пьяном виде. А матросы хмелели. И давай к Феньке пуще приставать. «Упоцелуй, мол, вдовая матроска! Тебя не убудет!» Она смеется и грозит в ухо. «Свиньи, говорит, вы невежливые с вдовой». А один унтерцер облапил. Ну, я не стерпел этого охальства. К унтерцеру – да отдернул. «Никто, говорю, не смей, матросы, обидеть бабу!» Все видят, что не шутю, и в шутку обернули. Однако оставили Феньку. И она взглянула на меня. Вижу – удивилась. А молодой белобрысый марсовой с «Костенкина», бледный и словно командир над ей, говорит: «Хвостом не верти, так и матрос не обидит». – «Ты мне муж, что ли?» – это Фенька в ответ и злая и прескучная стала. Отошел. Воззрился на Феньку, а она и не глядит на марсового.

– Кто ж он для нее был?

– А ты, матрос, не перебивай… Узнаешь, какой это подлец… Хорошо… Фенька еще посидела, пить не пила, а пригубила рюмку да в девятом часу стала с хозяевами прощаться. Уходить, мол, пора – поздно. И со мной попрощалась. «Спасибо, говорит, Волк, что не свинья, как прочие! Буду помнить». И вышла, а с ей белобрысый увязался. Вышел и я следом. «На конверт, говорю, срок». А я на случай около Феньки быть, чтобы не обидел ее этот белобрысый. Мало ли нашего брата подлеца с бабой… да еще с глаза на глаз. В слободке темень… ни зги… И тучи на небе… и ни души… Только часовые с города перекликаются… Глухая слободка ночью… Небось знаешь, какие подлости там бывают? А глаз у меня зоркий. Вижу, как Фенька с матросом идут в город. А я за ими. И вдруг между ими разговор.

И чем дальше – громче, в расстройку. Слышу, матроска отчекрыжила:

– Больше не согласна… Отваливай!..

А белобрысый вскричал:

– Это как же, подлая? Давно ли говорила, что люб тебе…

– Ну и что ж? Мало ли что говорила и кому говорила… Хочу – люб, хочу – нет. Я в своей воле…

– Так ты так? Думаешь, смеешь?..

– Испугалась, что ли?..

– Видно, другого нашла?

– А хоть бы нашла? Тебе какое дело?.. Я не обвязанная…

Тут матрос обругал Феньку последним словом и стал драться. «Подлец… не смей!» – отчаянно крикнула Фенька. А я уже подскочил и давай бить этого подлеца. До смерти бы избил, да Фенька меня в рассудок привела. «Брось!» – говорит. И пошла. А я за ей. Провожу, мол, до людной улицы. Идем – молчим. Слышу – плачет, тихо, ровно забиженный ребенок… И так мне стало ее жалко, что и не обсказать. Вышли этто мы на Большую улицу, а она во все глаза смотрит на меня… видно, удивленная… И говорит: «А я полагала, что ты заступился из-за своей мужчинской подлости… Вижу, ты, Волк, первый матрос, что не надругался надо мной, как над последней тварью… Дай тебе бог всего хорошего… Ты, может, и меня заставил на себя взглянуть, какая я есть…» И так это мне было лестно, что она поняла обо мне. Ведь до какого понятия о мужчинском сословии довели матроску. Нечего сказать, вовсе как звери были с ей. И такая стала она мне родная, такая светлая и так жалко ее, что и не обсказать. Сразу оказалось, какой она человек. В тую ж минуту сердцем почуял ее смятенную душу, тоску и отчаянность в разговоре с матросами. Быдто и в самом деле беспардонная. А какая она беспардонная?! Она обиженная и другой жизни хотела, а не то что… Сразу беспардонность ейная прошла, как с ею добром. «Иди, говорит, Волк, на свой конверт, а то опоздаешь и наказание из-за меня получишь. И то защитил, добрый человек!» А у меня и слов нет. Не смею оказать себя и даже спросить не осмеливаюсь, можно ли когда повидать. А она мне: «Может, и захочешь меня проведать когда?» И так, братец ты мой, словно виноватая, тишком проговорила. «Так зайдешь?» – спрашивает. «С полной, говорю, радостью, Федосья… А как по батюшке?» – спрашиваю. «Фенькой зови… Какая я Федосья!» И объяснила, что вроде куфарки у антиллерийской офицерши, и сказала дом. И, прощамшись, кинула: «А ты, Волк, не думай, что я болтала тому матросу… Так, зря, от отчаянности».

Ушел я на Графскую пристань и совсем по-другому быдто понимаю, какая есть на свете жизнь. Нанял ялик – и на конверт. Назавтра выпороли за опоздание на полчаса. Лупцуйте, мол! А я быдто безо всякого внимания. И вовсе другим стал. И Фенька на уме. Вот поди ж ты! – словно бы оправдываясь, прибавил Волк.

Минута-другая прошла в молчании.

– А что дальше? Сказывай, Волк… И по какой причине раздрайка? Чудна что-то твоя Фенька! – проговорил Бычков.

– Небось не видал такой?

– То-то не видал…

– Так ты слушай и пойми ее беспокойную душу…

И Волк продолжал.

V

– Вскорости пошел к ей. Посидел. Чаем угостила. Балакаем. И такая понятливая ко всему – совсем не бабий в ей рассудок. Стал чаще ходить – сказываю про всякое понятие мое, и о том, как матросу нудно на свете, и как не по правде люди живут, и как обидно простому человеку… Вижу – слушает, не скучает. И простая со мной. А мне – хоть не уходи с кухни… Поняла, значит, что я вовсе привязамшись, и не гонит… Зовет, а обнадежить себя не решаюсь. Не к рылу, мол. Однако как кампанию кончили, перебрались в казармы поздней осенью, пришел к Феньке и сдерзничал – открылся. «Не обессудь, говорю, за мою приверженность по гроб жизни». И Фенька на это: «Такой не видала, говорит, приверженности, и ты мне люб, – говорит…» Однако в закон не согласилась.

– Отчего?

– По своей гордости… вот отчего… «Не хочу, говорит, быть обвязанной и ни твоей, ни своей воли решиться… И обманывать тебя не стану».

Оставила Фенька место, и наняли мы комнату в слободке. Стала белье стирать. Не хотела, чтобы я один для нее старался… Жалела. И никакой в ей корысти не было… Не льстилась на деньги… И жили мы душа в душу так два года… Заботливая обо мне была – придешь, бывало, с конверта или из караула – точно в раю… И щекотливая была… Не любила, если я приревную… «Ты, говорит, верь моей совести… Не думай, какая прежде я была… Я, говорит, в рассудок пришла. Что было – было. Лучше и не вспоминать. И самой стыдно… И помни: станешь ты мне чужой – скажу. Обидно тебе будет, а правды не скрою…» А я верю Феньке и в полном доверии и изо всех сил стараюсь, чтобы ей было хорошо… Чем-нибудь потешишь. Одно слово, при ей вроде крепостного… И чем дольше, тем сильнее моя приверженность… И опять в закон прошу…

«Подожди», – говорит…

Обнадеживаю я себя и счастью своему краю не знаю. Только будто обидно, что бог ребенка не дает. Так прошло два года. И стал я замечать, что Фенька нет-нет да и заскучит. И приду, бывало, с конверта – я обсказываю, что было, – она уж не в охотку слушает. Обнимешь – она чаще отстранять стала. И страшно сделалось. Думаю – не та Фенька и обо мне не заботливая… Подозревать стал – мука одна. Молчу – скрываю; только приду и сердце свое срываю. То куда ходила, то отчего есть не приготовлено, то отчего без дела сидишь. Жду – лаской ответит, простит грубость, догадается, отчего сердце кипит во мне, а она мне: «Ты что с попреками… Я не жена, слава богу… Я сама по себе…» Обвязала голову платком, да и ушла… Вернулась, и глаза заплаканы.

А я сам не свой… В полной расстройке души. Кажется, кожу с себя готов снять, и меня же вроде быдто подлеца поняла… Чтобы попрекать? За что?

– А ты, Волк, оттаскал бы Феньку за косу. Нешто нельзя сказать бабе, чтобы сполняла свое дело?.. – возбужденно проговорил Бычков.

– Феньку да за косу?.. И какой ты, матрос, дурак! Сам-то только и понимаешь, когда тебя по уху…

– Так ты что же?.. Сам же и виниться стал перед ей?..

– То-то и повинился. И со всей покорностью, глупая башка. Без Феньки мне жизнь – что вроде могилы. Пойми ты, ежели в тебе настоящая душа… Ведь приверженность не сапоги. Снял, и шабаш!..

– Ну, ладно… Обсказывай!.. Тоже и ты, я скажу, чудной!..

– Замирились… Простила… И после говорит: «Незадачливая я… Только тебя мучаю и себя расстраиваю… Ты обо мне лучше полагаешь, чем я есть… Бедный ты мой, бедный Волк!.. Видно, не умею я ценить твою ко мне любовь… Обиженная от бога природой!..» Так прошел месяц… Я, дурак, опять успокоился… Вижу, не брезгает мною… А что-то в ей беспокойное – дума какая-то… Не объясняет… А уж прежней ласковой и веселой Феньки нет… То скучная, то вдруг приникнет ко мне и приласкает… И я рад… Думаю: обойдется… И как-то раз говорит: «Уеду от тебя, Волк, в отлучку на несколько дней… К сродственникам, в Симферополь хочу…» Попрощались. Уехала… Обещала дать весточку, как вдруг через два дня отписала: «Не жди меня больше, Волк. За все добро и приверженность много благодарна. Но нет во мне прежней любви… Прости, если виновата, за зло и не поминай бесталанную Феньку…»

Волк смолк. Казалось, долгий рассказ не успокоил его. Он по-прежнему не понимал причины этой внезапной перемены и не сомневался, что и Бычков думал о Феньке то, что говорил и Руденко.

Он не верил и отгонял подозрения… Но, когда его глазам мучительно грезилась пригожая Фенька, такая же ласковая и порывистая, в объятиях молодого солдата в Симферополе, в голову Волка невольно закрадывалась мысль, что Фенька – беспардонная душа.

VI

Прошло две недели.

Волк поправился и явился на корвет.

Матросы обрадовались Волку. Старший офицер потребовал его в каюту и шутливо спросил:

– Совсем починили тебя?

– Точно так, ваше благородие.

– И больше не «скучишь» из-за бабы?..

Волк смущенно молчал.

– Не стоит, братец… Понял?

– Есть, ваше благородие!

– Особенно в твоих годах. Молодые не очень-то любят пожилых. Слышал об этом?

– Точно так, слышал, ваше благородие, – угрюмо ответил Волк и весь побагровел.

Петр Петрович не сомневался, что утешил матроса, и отпустил его.

А Волк далеко не успокоился и был по-прежнему молчалив и угрюм. И все дивились, что башковатый матрос мог так долго тосковать из-за бабы. Даже мичман Кирсанов, который уже забыл госпожу Перелыгину и «по-настоящему любил» госпожу Дышлову, не с прежним уважением и симпатией смотрел на Волка. Он слышал кое-что о Феньке и теперь считал Волка порядочным дураком. Можно любить по-настоящему хорошую женщину, а не какую-нибудь… Разве можно любить женщину, которая не заслуживает уважения… Вот хоть бы он… Убедился, что госпожа Перелыгина далеко не пушкинская Татьяна, и… наказал ее своим забвением… Госпожа Дышлова, та… вполне понимает, что такое настоящая любовь…

И мичман как-то завел разговор с Волком на эту тему, но встретил такой иронически-холодный взгляд матроса, что лишил его своего расположения и больше с ним уже не разговаривал.

«Решительно, он – грубая скотина, не понимает сочувственного человеческого отношения!» – не без некоторой горечи подумал мичман и уже начинал разделять мнение кают-компании насчет того, что бить и драть матроса обязательно нужно и для службы полезно.

Вскоре «Гонец» пошел в крейсерство к кавказским берегам.

У Анапы быстро разыгрался шторм. Просвистали спускать стеньги.

На фор-марсе вышла какая-то заминка. Там был мичман Кирсанов. Был и Волк. Когда после спуска реи все спустились, мачтовый офицер стал ругать Волка. Мичман ни слова не сказал в защиту лихого матроса. Не то не хотел противоречить лейтенанту, не то не принял к сердцу несправедливости. «И то всего обругали! Стоит ли из-за этого вступаться?»

И тем не менее мичману стало неловко, когда он встретил взгляд прежнего своего фаворита. И сколько было в этом взгляде недоумения и укора! Ведь мичман видел, что Волк не виноват…

А ведь он думал, что мичман добер к матросам и справедлив…

«Где же правда на свете?» – подумал Волк и ничего не ответил на ругань лейтенанта.

И в этот штормовой день Волк работал за двоих, и его, как всегда, посылали делать опасное дело. И он казался еще хладнокровнее и угрюмее.

А шторм усиливался. Показалась течь. Откачивали во все помпы. Вода прибывала. Корвет трещал по всем своим старым швам. У матросов закрадывалась мысль о гибели. Только Волк, казалось, был равнодушен.

«На что теперь мне жизнь?» – пробегала в его голове мысль неразрывно с мыслью о Феньке. Но он все-таки наваливался во всю силу на помпу.

К вечеру шторм стал стихать, и «Гонец» вбежал в Анапу.

Когда затихла погода, командир возвратился в Севастополь и вошел в док, чтобы починиться после шторма. «Гонец» порядочно-таки расшатало.

VII

В первое же воскресенье первую вахту отпустили на берег.

И только что Волк вышел на Графскую пристань, как увидал Феньку.

Бледная, исхудавшая, стояла она около него.

– К тебе вернулась, если не забыл Феньку… Небось состарилась?

Волк не находил слов и крепко сжимал своей мозольной, шершавой рукой маленькую руку. Глаза его сияли восторженным счастьем.

– Идем, Фенька… Так не брезгуешь мною?

– Глупый… Я уж две недели тебя жду…

Голос ее звучал лаской. И глаза улыбались.

– И знай… Никого я не знала в Симферополе… И снова к тебе потянуло… Без тебя соскучилась… Больше не буду тебя мучить. Узнала, как тебя из-за меня ранили.

Волк сиял.

Через неделю они повенчались.

Прошел год, и началась война. И Волк на четвертом бастионе часто встречал свою храбрую матроску, носившую мужу булки, еду и гостинцы, несмотря на то, что пули и ядра свистали над ней. Встречал и, забывая о близости смерти, глядел на нее такими счастливыми глазами, что Фенька только ласково улыбалась, угощая мужа, и расспрашивала о делах бастиона.

Оба уцелели. Ужас войны окончательно сблизил их. Нечего и прибавлять, что Волк по-прежнему был «подвахтенным» у Феньки.

Блестящий капитан
I

Был девятый час сентябрьского утра.

Тулонский рейд точно млел в мертвом штиле. Солнце еще не томило жгучими лучами.

Капитан «Витязя», стоявшего рядом с флагманским кораблем французской эскадры, только что принял обычные утренние рапорты и, оставшись на мостике, радостно, почти что влюбленно любовался своим красавцем корветом, с изящными линиями обводов, стройным, с высоким рангоутом, белоснежною трубой и сверкавшею белизной палубой.

Капитан-лейтенант Ракитин, молодой моряк, впервые назначенный командиром, еще переживал медовые месяцы власти и командования одним из лучших судов балтийского флота и щеголял безукоризненным порядком, умопомрачительной чистотой «Витязя» и «идеальной» быстротой работ на нем.

И «Витязь» приводил в восторг даже иностранных моряков.

То было время обновления и во флоте. Только что были отменены телесные наказания. Капитан умел и без жестокости властвовать командой, и его «молодцы», как он называл матросов, рвались на работах изо всех сил, рискуя из-за «идеальной» быстроты на учениях увечьями и даже жизнью ради самолюбивого щегольства и желания отличиться блестящего капитана. И он был доволен «молодцами». Они не осрамят «Витязя».

Щеголевато одетый, весь в белом, стройный и хорошо сложенный блондин лет под тридцать, красивый, с самоуверенным лицом, с шелковистыми светло-русыми усами и бакенбардами, Ракитин взял бинокль и смотрел на флагманский французский корабль. И торжествующая победоносная улыбка играла на его лице.

Он отвел бинокль и, щуря голубые глаза, кинул, обращаясь к вахтенному офицеру, мичману Лазунскому:

– У французов, верно, сегодня парусное ученье.

– И у нас будет, Владимир Николаич? – почтительно и весело спросил мичман.

– Конечно.

– Опять французы «опрохвостятся», Владимир Николаич! – возбужденно проговорил мичман.

И его юное безбородое и жизнерадостное лицо светилось счастливой улыбкой победителя.

Но Ракитину, щепетильно оберегающему свое капитанское достоинство, вдруг показалось, что мичман фамильярен, вступая с капитаном в разговоры. И Ракитин оборвал мичмана, проговорив резким тоном:

– Сигнальщик пусть не спускает глаз с крюйс-брам-стеньги адмирала!

– Есть, смотрит! – мгновенно делаясь серьезным, отвечал мичман.

– И вы посматривайте. Не прозевайте сигнала.

– Есть! Не прозеваем! – еще серьезнее, тоном служебной аффектации, ответил несколько обиженный мичман.

И несмотря на то, что сигнальщик не спускал подзорной трубы с адмиральского корабля, мичман крикнул ему:

– Хорошенько смотри на адмирала!

«Зря кричишь!» – подумал сигнальщик и крикнул:

– Есть! Смотрю!

Капитан не сходил с мостика и то и дело взглядывал на флагманский корабль, по юту которого расхаживал невысокий худощавый адмирал, горбоносый, с седой эспаньолкой, в темно-синем длинном форменном сюртуке, с отложными воротничками белоснежной сорочки, необыкновенно любезный и вежливый старик орлеанист, хоть и служил при Наполеоне Третьем.

Ракитин нетерпеливо теребил бело-русую жидкую бакенбарду в ожидании торжества «Витязя». Еще бы! Не раз уже «Витязь» возбуждал профессиональную зависть и национальную досаду иностранных моряков и тешил самолюбие русского блестящего капитана.

Когда «Витязю» приходилось стоять в каком-нибудь рейде с французской или английской эскадрой, Ракитин, соблюдая любезность международного этикета, по сигналу иностранного адмирала делал на «Витязе» те же учения, какие делались и на чужих эскадрах. И большей частью русский корвет оставался победителем. Все на «Витязе» радовались. Даже доктор и батюшка торжествовали, что на корвете ставили и убирали паруса минутой или полминутой раньше французов или англичан.

II

– Сигнал! – крикнул во весь свой голос сигнальщик.

На крюйс-брам-стеньге флагманского корабля «Terrible» взвились три комочка и у верхушки развернулись сигнальными флагами: «Поставить все паруса».

В ту же секунду на всех судах французской эскадры поднялись ответные сигналы, и среди тишины рейда раздались командные французские слова.

– Свистать всех наверх! Паруса ставить! – неестественно громко и взволнованно крикнул мичман, срываясь с голоса, которым старался напрасно басить.

Засвистали дудки. Прозвучали голоса боцманов и унтер-офицеров.

Словно вспуганное стадо, бросились матросы к своим местам. Офицеры стремглав выбегали из кают-компании и неслись к мачтам. Старший пожилой штурман рысцой побежал на мостик, а младший тем же аллюром пронесся за ним и взял в руки минутную склянку, чтобы усчитать время маневра.

Старший офицер «Витязя», Василий Леонтьевич, маленький, кругленький, толстенький и свежий, как огурец, лейтенант, лет за тридцать, уже взбежал на мостик и расставил свои короткие ноги, подавшись всем своим корпусом через поручни.

Все стихло.

– Марсовые к вантам! По марсам и по салингам! – громко, весело, задорно и точно грозя кому-то вызовом, скомандовал густым и сочным баритоном Василий Леонтьевич.

С этой командой он бросил взгляд быстрых и острых, как у мышат, карих глаз на «француза»: побежали ли там по вантам.

Нет еще! Слава богу!

А марсовые «Витязя» уже ринулись как бешеные по натянутым вантинам. Лишь мелькали голые пятки. Одни уже были на марсах, другие бежали выше – на салинги, когда французские матросы еще только добегали до марсов.

И шустрый живчик Волчок, как называли на баке Василия Леонтьевича, нетерпеливее и громче крикнул:

– По реям!

Белые рубахи разбежались по марса– и брам-реям, придерживаясь рукой за выстрелы (вроде перекладины поверх реи) для баланса, с такой смелой быстротой, словно бы они бежали по полу, а не по круглым поперечным деревам – реям, которые своими серединами висели на страшной высоте над палубой, а ноками (концами) – над морем.

Матросы точно и не думали, что малейшая неосторожность – и сорвешься, чтобы размозжить голову о палубу или нырнуть с высоты в море и не вынырнуть на свет божий.

– Отдавай!.. Пошел шкоты! С марсов и салингов долой!

Голос старшего офицера звучал нервнее и нетерпеливее.

Капитан, не спускавший глаз с рей, едва сдерживался от нетерпения и самолюбивого волнения. Ему казалось, что вот-вот – и позор: «Витязь» не обгонит французов…

– Сколько минут? – вздрагивавшим голосом крикнул он.

– Две с половиной! – ответил младший штурман.

«И чего эти подлецы копаются!» – думал Ракитин, словно бы забывая, с какою быстротой и с какою смелой удалью делали матросы свое трудное и опасное дело.

– Василий Леонтьич! Скоро ли?! – с упреком воскликнул капитан.

Старший офицер пожал плечами.

– И без того люди рвутся! – ответил Василий Леонтьевич.

Еще минута, бесконечная минута…

И «Витязь» сверху донизу, и с боков и впереди по бугшприту, оделся парусиной и походил на гигантскую птицу с опущенными крыльями.

По-прежнему на корвете царила тишина.

Минуту спустя поставлены были парусы и на судах французской эскадры.

Но торжество капитана было неполное.

Он сердился. Самолюбие блестящего капитана было уязвлено.

Еще бы!

Сегодня на «Витязе» поставили не с обычной сказочной быстротой, приводившей в изумление моряков, а на сорок секунд позже, и «Витязь» опередил французов только на минуту.

– Прикажите команду во фронт, Василий Леонтьевич.

– Есть!

Через минуту матросы стояли во фронте.

Быстрой и решительной походкой, приподняв голову, подошел Ракитин к средине фронта. Все глаза были устремлены на капитана. В напряженных взглядах матросов была подавленность. Несколько секунд Ракитин молчал, остановив прищуренные серьезные глаза на одном матросе, стоявшем против него. И молодой марсовой еще больше и бессмысленнее выпячивал глаза на капитана.

– Не ожидал от вас, ребята! Подгадили сегодня. Копались! – проговорил капитан строго и торжественно-мрачно.

И матросы словно бы почувствовали себя виноватыми. Лица стали еще напряженнее. Эффект вполне удовлетворил капитана, и он, уж смягчая голос, продолжал:

– Смотри!.. Впредь не осрамитесь и меня не осрамите перед французами. Уверен… Вы ведь у меня молодцы…

– Рады стараться, вашескобродие! – облегченно и весело рявкнули матросы.

Капитан велел разойтись, успокоенный, что «молодцы» не осрамят его и ценят слова капитана.

III

Матросы считали Ракитина «молодчагой» по флотской части командиром.

Обрадованные «отдышкой» после прежнего капитана, типичного «мордобоя», с расточительностью наказывавшего людей линьками, матросы находили, что новый командир хоть и донимает службой и спешкой куда больше «мордобоя», но зато «добер». Дрался редко и «с рассудком», зря в штрафные не переводил «для всыпки», не очень уважал, чтобы офицеры занимались сильным «боем», и не взыскивал за пьянство на берегу.

Они, почти не знавшие отдыха и работавшие как бешеные, в самом деле поверили, что «подгадили» из-за сорока секунд и мало стараются, чтобы не осрамить капитана и не осрамиться перед «французом».

И старый боцман Терентьич, сам взвинченный словами капитана, возбужденно говорил на баке матросам:

– Ужо постарайтесь, черти! Не осрамите капитана перед французом, дьяволы! Другой по форме вышиб бы всем марсовым зубы, а капитан – «молодцы, мол»! Небось при «мордобое» лупцевали бы ваши спины, и не была бы у меня цела морда, если бы он распалился за что-нибудь… Еще счастье, что за секунд не взыскивал…

Многие марсовые успокаивали боцмана.

– Не бойся, Терентьич. Постараемся!

– Строг на спешку, а добрым словом…

– Обнадежил, значит… Молодцы, мол.

– И не зудил… Не осрами – и шабаш.

– Покажем, братцы, как закрепим паруса.

– То-то покажем! – подхватили многие голоса.

И громче и возбужденнее прозвучал голос молодого, краснощекого и жизнерадостного марсового Никеева с большими ласковыми черными глазами.

IV

В то же время капитан говорил в своей каюте старшему офицеру:

– Надеюсь, Василий Леонтьич, мы утрем нос французам при уборке парусов… Не подгадим. Прикажете сигару?

– Благодарю… я папироску… Чем же подгадили, Владимир Николаич? Разве что на сорок секунд позже закрепили… Невелико опоздание…

– Невелико, а могло его не быть, Василий Леонтьич… И не должно быть… У нас команда – молодцы! С ними можно и без порки… Умей только понимать психологию русского матроса… Я, слава богу, знаю его! – самоуверенно произнес Ракитин.

– Золотой народ! – горячо проговорил Василий Леонтьевич. И виновато прибавил: – Иногда и ударишь… привычка… Но если за дело – не обижаются.

– А все лучше бы господам офицерам полегче… Того и гляди еще в «Колокол» попадем… Неловко…

Шпилька была направлена в старшего офицера.

Он понял, но ничего не сказал.

– Кто это мог сообщить про бывшего командира «Витязя»?.. Читали?

– Читал… А кто сообщил – и не думал.

– Пожалуй, младший механик Носов отличился. Тоже либерал этот сынок старшего писаря! – с презрительным высокомерием проговорил Ракитин. И, поморщившись, продолжал: – В кают-компании он проповедует глупости… Какой-то механик, а тоже… Вы, Василий Леонтьич, не очень-то позволяйте этому механишке… Мы на военном судне… Чтобы он и не думал заниматься обличительной литературой… Живо сплавлю! – прибавил капитан, с каким-то особенным удовольствием подчеркивая о своей власти «сплавить».

Василий Леонтьевич далеко не уважал этого «бесшабашного карьериста», каким считал Ракитина. Он возмущался и его требованиями какой-то сказочной быстроты, и его высокомерием, и хвастовством, что может офицера сплавить, и самомнением человека, воображающего, что он один сделал «Витязь» таким образцовым судном, и пролазничеством, и нахальством…

«Ишь задается хлыщ! И мне еще ни за что делает выговоры!» – подумал старший офицер. Он вспыхнул и, сдерживая себя суровой школой дисциплины, официально-сухо ответил:

– Андрей Петрович Носов, – нарочно назвал старший офицер механика по имени и отчеству, – не говорил в кают-компании возбудительных речей, за которые я был бы вправе его остановить. А что он говорит в своей каюте или на берегу, до этого мне нет дела. Я старший офицер, а не сыщик-с! И если вам угодно не позволить ему писать, коли Андрей Петрович пишет, то извольте ему приказать или прикажите мне передать ваше приказание…

Блестящий капитан дорожил Василием Леонтьевичем, как отличным старшим офицером, понял свою бестактность перед ним и в первое мгновение был огорошен словами Василия Леонтьевича, казалось недалекого и покладливого служаки.

Тем было досаднее Ракитину, что он не смел оборвать старшего офицера, который так настойчиво противоречил капитану и отказался исполнить его приказание, выраженное в форме совета.

И Василий Леонтьевич, видимо не желавший сближения с Ракитиным с первого же дня его командирства, вызывал в капитане теперь злобное чувство мелкой самолюбивой душонки.

Струсивший служебного разрыва, Ракитин и не показал вида неудовольствия. Напротив, словно бы удивленный, он самым любезным товарищеским тоном, желая очаровать старшего офицера, проговорил:

– Да что вы, Василий Леонтьич?.. Извините, если я вас без намерения обидел… Я и не думал делать вам замечания… И не имею повода… На днях слышал с мостика через открытый люк кают-компании слова механика, и мне показалось… Вас, верно, не было… Я ведь знаю, что вы не допустите чего-нибудь предосудительного… Точно я не знаю, какой вы идеальный старший офицер и незаменимый помощник, Василий Леонтьич!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю