Текст книги "Том 9. Рассказы и очерки"
Автор книги: Константин Станюкович
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 26 страниц)
«Экий подлец! Без всяких правил», – подумал Василий Леонтьевич.
И, сам честный человек, имевший правила, от которых не отступал, он смягчился от комплиментов и извинения блестящего капитана.
– Я в частном разговоре, по-товарищески, высказал вам, Василий Леонтьич, – говорил капитан еще мягче и вкрадчивее, – свое мнение о механике.
Пустив душистым дымком хорошей гаваны, продолжал:
– Между нами говоря, не люблю я штурманов, механиков и артиллеристов… Порядочные таки хамы…
И сколько презрения к этим париям флота было в тоне Ракитина и сколько уверенности, что старший офицер вполне с ним согласен!
Хотя и Василий Леонтьевич не был лишен кастового предрассудка, но далеко не был таким ненавистником офицеров корпусов, как Ракитин.
И старший офицер сказал:
– Наши штурмана, механики и артиллерист достойные офицеры, Владимир Николаич!
– Еще бы были у меня лодыри!..
– И вполне порядочные люди… А если не особенно показные… не светские… Так ведь это, я думаю, не порок, Владимир Николаич! – проговорил Василий Леонтьевич.
– Очень рад слышать такой отзыв… Значит, наши… приятное исключение…
Наступило молчание.
Старший офицер поднялся с кресла и спросил:
– Я вам больше не нужен, Владимир Николаич?
– Нет, Василий Леонтьич…
Когда Василий Леонтьевич вышел из каюты, Ракитин ненавидел своего старшего офицера.
V
На флагманском корабле поднят был сигнал: «Убрать паруса».
Матросы «Витязя» превзошли ожидания даже Ракитина.
Они уже кончали крепить марселя и брамселя, когда французские матросы еще только расходились по реям.
– Экие бабы! – произнес с веселой улыбкой капитан и стал смотреть на реи «Витязя».
Марсовые точно волшебством забирали мякоть подобранных парусов марселей и связывали их сезнями (бечевами), упираясь ногами на перты – веревки, протянутые вдоль рей.
Обещавшие не «осрамить» капитана, марсовые с возбужденными, вспотевшими и раскрасневшимися лицами торопились, словно обезумевшие, для которых мгновение – сокровище. Казалось, в эти секунды они не знали чувства самосохранения и забыли, что тонкие веревочные перты, качавшиеся от движения сильных и цепких ног, были опасной опорой, требующей осторожности и владения нервами.
А восхищенный капитан, предчувствовавший торжество победы, только любовался, как бешено рвутся и «идеально» крепят марселя «молодцы», покачивающиеся на высоте рей.
Старший офицер, напротив, взволнованный, с тревогой смотрел наверх. Бешеная торопливость марсовых возбуждала опасения, и совесть его была неспокойна. И он взволнованно крикнул:
– Марсовые! Осторожнее! Крепче держись, братцы!
Ракитин метнул на старшего офицера злой взгляд и насмешливо кинул ему:
– Марсовые не бабы, Василий Леонтьич!
– Люди, Владимир Николаич! – значительно и возбужденно ответил он.
– Знаю-с, что люди! – надменно сказал капитан, краснея от негодования, что его учат.
И только что он это сказал, как перед его глазами с грот-марса-реи сорвался человек.
Что-то белое ударилось о ванты, отбросилось вбок и звучно шлепнулось о палубу.
Ни крика, ни стона.
Работавшие на шканцах матросы ахнули и отвернулись от недвижного человека, вокруг которого палуба окрасилась кровью.
Голова была размозжена, но красивое молодое лицо марсового Никеева уцелело. Большие черные глаза выкатились, померкнувшие в застывшем взгляде ужаса.
Многие торопливо перекрестились.
Грот-марсовые невольно взглянули вниз и снова стали вязать сезни.
Безумный пыл исчез. Явилось вдруг чувство самосохранения.
– В лазарет человека! – скомандовал старший офицер.
Голос его дрогнул. Василий Леонтьевич не смотрел на убитого.
Боцман Никитич уже прикрыл размозженную голову, и двое шканечных отнесли Никеева вниз. Матросы отводили глаза от убитого, крестились и снова трекали снасти. Офицеры поторапливали. Прибежал бледный и испуганный судовой врач. Какой-то старый баковый матрос, забулдыга и пьяница Кобчиков, крепивший кливер, промолвил вполголоса:
– Тоже спешка. Вот и спешка!
– Молчать! – окрикнул первый лейтенант, распоряжавшийся на баке.
Работы горели.
– Марсовые с марсов и салингов долой! – скомандовал Василий Леонтьевич.
В его команде не было прежнего возбуждения. Убитый не выходил из его головы.
«Витязь» был победителем.
Еще на французской эскадре не были убраны паруса, а «Витязь» красовался с оголенными мачтами. Снасти были убраны.
Несмотря на торжество русского корвета, на палубе стояла зловещая тишина только что бывшего несчастья.
Потрясенные матросы притихли и угрюмо молчали, стоя у своих снастей.
Только забулдыга Кобчиков тихо говорил с иронической ноткой в сиплом пропитом голосе двум товарищам:
– А вы рвись, такие-сякие… Подыхай из-за секунда!.. Зато молодцы! А ему начхать, что Егорка расшибся… Ты погляди, что ему… Это не Волчок… У того душа!
Действительно, блестящий капитан был под впечатлением торжества.
Напрасно он старался принять озабоченный вид. В его еще торжествующем лице было лишь выражение досады, когда он произнес, обращаясь к старшему офицеру:
– Экий неосторожный матрос…
И, не получив ответа, спросил:
– Кто сорвался, Василий Леонтьич?
– Егор Никеев… Уже второе несчастье в течение месяца! – взволнованно-сердито проговорил старший офицер…
И скомандовал:
– Подвахтенные вниз!
Капитан, раздраженный и еще выше поднявший голову, ушел в каюту.
Разговаривая между собой, офицеры спускались в кают-компанию.
Мичман Лазунский вскочил на мостик, вступая на вахту.
Расстроенный и грустный, словно бы желая поделиться с кем-нибудь тяжелым настроением, он сказал старшему офицеру:
– И если бы вы знали, Василий Леонтьич, какой был славный Никеев!
– Знаю. Всякого было бы жаль. Человек! – раздумчиво и серьезно промолвил Василий Леонтьевич.
– Еще бы… Конечно, всякого, Василий Леонтьич…
И, мгновенно вспыхивая, чуть не со слезами в голосе, точно боялся, что Василий Леонтьевич может дурно подумать о мичмане, Лазунский торопливо и застенчиво прибавил:
– Вы не подумайте обо мне, Василий Леонтьич, будто я…
– Что вы, что вы, Борис Алексеич?.. Я думаю… я уверен, что вы славный юный мичман… Таким и останьтесь, когда будете капитаном! – ласково сказал Василий Леонтьевич… И уходя, прибавил: – Панихида будет в одиннадцать… Дайте знать капитану в одиннадцать… И половину вахтенных отпустите вниз…
– Есть, Василий Леонтьич! – ответил мичман.
А глаза его говорили:
«И какой добрый этот Василий Леонтьевич».
VI
Через полчаса старший офицер прошел в лазарет. У двери стояла толпа, ожидая очереди. В маленькой каюте лазарета толпились матросы, пришедшие взглянуть на покойника и, перекрестившись, поцеловать его лоб.
Уже обмытый и одетый в чистые штаны и рубаху, с парусинными башмаками, он лежал на койке. Голова покоилась на подушках. Глаза были закрыты, и уже мертвенно пожелтевшее лицо казалось спокойным, с тем выражением какого-то важного недоумения, которое часто бывает у покойников. Образной читал псалтырь.
Василий Леонтьевич постоял минуту-другую, не спуская глаз с покойника, потом перекрестился, поклонился ему и вышел, испытывая тяжелое чувство виноватости.
– Послать ко мне в каюту боцмана! – приказал вестовому Василий Леонтьевич.
Через минуту Никитич вошел в каюту старшего офицера.
Василий Леонтьевич велел покойника перенести в палубу перед образом и сказал, что панихиды будут два раза в день, а через день его похоронят на французском кладбище.
– Чтобы взвод провожал, и может идти на похороны кто пожелает.
– Есть, ваше благородие…
– Да вот еще что, Кириллов… Узнай, из какой деревни покойный Никеев и живы ли у него родители?..
– Никого у его в живых, ваше благородие…
– Так, может, близкие кто у него на родине?..
– Точно так, ваше благородие, и по той причине дозвольте разрешить…
– Что?
– Собственные вещи Никеева отправить на родину. Покойник беспременно наказывал своему земляку Иванову… Ежели, говорит, случаем расшибусь, отпиши в Кронштадт и без промедления отправь вещи…
– Хорошо. Я отправлю. А какие вещи?..
– По малости бабьи гостинцы, ваше благородие! На платье штучка, два колечка, платок и сорок франоков… Покойный не занимался вином, ваше благородие.
– Ладно. Принеси мне. И адрес дай.
– Очень благодарны, ваше благородие… Душевный был матросик… Простой. Вся команда жалеет… Горяч был на работе. Из-за горячности и сорвался. Хвастал не осрамить капитана. И не осрамил, ваше благородие!
– А кому же послать?.. Кто она?..
– В законный брак с ей собирался, ваше благородие, как «Витязь» вернется. Той самой невесте и копил гостинцы. Пригвоздила, значит, покойного Егорку эта вроде не то, с позволения сказать, вроде девицы, матросская дочка. И сама пригвоздимшись… Три года с им зналась, как мужняя жена… И часто отписывала ему… Только и была близкая ему.
– А отчего Никеев, такой молодец, думал, что убьется?..
– Так, зря болтал, а вышло быдто чуял судьбу, ваше благородие… Азартный был сердцем. А капитан еще давеча приказывал не подгадить… И лестно так… Никеев и распалился… И дозвольте, ваше благородие, еще доложить…
– Что?.. Говори!
– Очень эта спешка самая может извести команду… Так попросили бы командира… Он добер… Даст ослабку, ваше благородие…
Василий Леонтьевич сморщился и обещал поговорить.
После похорон матроса старший офицер осторожно поговорил с капитаном… и разговор кончился тем, что Василий Леонтьевич на другой же день списался с корвета и уехал в Россию.
Ледяной шторм *
Посвящается А.В. Вергежскому
I
Яйла * «курила» и сверкала под блеском южного солнца своими белоснежными гребнями, расщелинами и склонами.
Срывая и крутя алмазную пыль, порывы горного ветра налетали с бешеной силой все чаще и чаще и так пронизывали своим ледяным дыханием, что напоминали близость не Черного моря, а Ледовитого океана.
Ветер дул и с гор, и с моря, и, казалось, с самого неба, подернутого бирюзой, по которому величаво и словно бы лениво поднималось ослепительное солнце, появившись из-за гор.
Над ними неслись нежно-белые перистые облачка, а на противоположном горизонте, над морем, надвигались черные, тяжелые и нависшие тучи и точно грозили приближением шторма.
И, чуя его, бакланы и чайки тревожно, короткими концами, носились низко над волнами, как будто скользя по ним.
И белые как снег чайки словно бы предостерегали друг друга своим грустным криком, похожим на плач обиженного ребенка.
В маленькой открытой гавани Ялты, у набережной, трепыхались, прыгая на своих якорьках, зимовавшие каботажные суденышки.
Этот десяток маленьких бригантинок и шкунок допотопной конструкции не внушал большого доверия. По-видимому, не особенно доверяют им и господа шкипера – из отставных боцманов военного флота или «из греков» – и не плавают на своих «каботажках» в зимнюю пору, когда Черное море задает «форменные трепки», от которых не спасет моряков даже заступничество св. Николая Мирликийского * . Да и тихое, оно на долгое время заволакивается таким густым туманом, что здешние шкипера, умеющие плавать только «на глаз», вблизи знакомых берегов, и не имеющие понятия о прокладке курса по карте и о компасе, знают, что легко вместо Феодосии попасть в Одессу, а то и в Константинополь.
Ошвартовавшийся у мола, раскачивался пассажирско-грузовой «Баклан», только что пришедший из Севастополя. Выпущенные пары прогудели о приходе. Ветер подхватывал черные клубы дыма из горластой трубы. Несколько палубных пассажиров в порты Кавказа вышли на берег, чтобы купить кое-чего и попробовать твердой земли после сильной качки на пароходе… А что еще будет впереди?..
Крепчало.
Волны взбухали и «разгуливались». Сталкиваясь между собою, гребни пенились с сердитым воем, и ветер подвывал волнам, срывая верхушки «зайчиков» и разнося брызги.
Море вблизи седело и становилось сердитей.
А вдали, совсем вдали, оно казалось холмистым, темным, таинственно-грозным и жутким.
Прибой гудел.
Особенно был высок подъем столба воды у волнореза мола.
Эта, суженная вверху, прибойная волна взлетала с бешеной стремительностью на высоту тридцати футов, почти вертикально… Еще мгновение – и, рокочущая и обессиленная, она низвергалась, сливаясь с широкими волнами. Через несколько секунд взлетала следующая могучая и бушующая волна.
Кучка людей уже пришла на мол.
Грузчики подавали тюки и ящики к лебедке, поворачивающейся с парохода к пристани. Несколько зрителей из «серой» публики напряженно и испуганно взглядывали то на море, то на пароход, словно бы изумляясь и сожалея людей, которые пойдут на «Баклане», казавшемся скорлупой перед взволнованным, вздувшимся морем.
Были и «господа».
В отдалении от стенки, чтобы не получить ледяной ванны, они любовались высоким и грозным прибоем, и бессмысленная его сила невольно наводила почтительный страх.
Какой-то художник с подстриженной бородкой, худощавый, молодившийся старик, быстро, размашисто и самоуверенно писал масляными красками эскизы прибойной волны. Но неуловимо характерный, трепетавший жизнью, грозный, красивый и, казалось, каждое мгновение менявший и цвет, и мощь, и прозрачность воды, прибой едва ли был почувствован художником.
В выражении его изжитого и скептического лица виден был ум, но «бога» в нем не было.
И он, ловя натуру, в то же время взглядывал на молодую, красивую и изящно одетую девушку, стоявшую от него в двух шагах с пожилой дамой. Обе восхищались и ужасались прибоем, не обращая ни малейшего внимания на художника.
Зато дамы невольно заглядывались на пригожего, белокурого студента с худощавым и одухотворенным лицом и необыкновенно мягкими и «чистыми» голубыми глазами. Возбужденный и зарумянившийся на стуже, он озабоченно расставлял фотографический аппарат, чтоб снять в разных видах прибой, произведший сильное впечатление.
II
Один из «серых» зрителей, обращавших исключительное внимание на сравнительно небольшой, низко нагруженный пароход, молодой человек с болезненным и напряженно-встревоженным лицом, лихорадочными и угрюмо-насмешливыми глазами, с жидкой черной бородкой и маленькими усиками над тонкой бескровной губой, – по-видимому, находился в отчаянно скверном положении.
По крайней мере костюм его далеко не соответствовал собачьему холоду в Ялте, побаловавшей еще вчера чудной, теплой погодой.
Летнее «легкомысленное» пальтецо, тонкое и протертое на локтях, настолько выцвело, что определить его цвет было трудно. Дырявые и стоптанные ботинки обнажали голые грязные пальцы. Легонькая фуражка, когда-то модная, очевидно, попавшая с большой головы, была с вентиляцией… Одним словом, вся одежда несомненно плохо защищала молодого человека, пронизываемого ледяным норд-остом.
Только шерстяной шарф, в который он прятал нос, представлял собою лучшую и основательную часть костюма и, казалось, именно он и придавал некоторый апломб всей этой худенькой, бессильной и вздрагивающей фигурке. И молодой человек носил свое рванье с таким же достоинством, с каким сытые люди носят свое хорошо сшитое платье.
Молодой «зритель» пытливо смотрел на пароход и не без зависти думал о солидно одетых матросах, работавших на лебедке, и о теплом помещении на кубрике. Да и у машины было тепло…
И, несмотря на грохочущий в конце мола прибой, на гул вздымающегося моря и на вой ветра, молодой человек, словно бы озаренный вдруг решением, обратился к одному из грузчиков. Он показался молодому человеку умнее и симпатичнее других, этот пожилой здоровый брюнет, обросший сильно заседевшими бородой и усами. Он только что спустил с широкой сутулой спины изрядный ящик и, остановившись в нескольких шагах от парохода, ловко закурил на ветре папироску.
– Пойдет в «рейц», господин рабочий?
И, приложив к козырьку засиневшие пальцы, молодой человек махнул головой на пароход.
– Пойдет! – обрывисто и далеко не любезно ответил грузчик.
– В такого-то дьявола-шторм?
– Капитан знает, коли идет! – строго и авторитетно промолвил грузчик и отвернулся.
– Разве по воле пойдет в бурю?
– Отстоялся бы здесь, если б хотел.
– Может, и очень бы хотел, да службы решиться не смеет…
– А ты знаешь, что ли? – резко спросил грузчик.
– То-то знаю… Небось, ваши шишки, главные, значит, начальники в страхе капитанов держат… Лестно, мол… Я, такой-сякой, захочу – прогнал с места, захочу – оставил… Им ведь, вашим начальствам «обормотам», сиди на сухом пути да жри хороший харч с мадерой вином, а вот ихние подначальные капитаны, по опаске и глупости, хоть сам потопай да матросов топи!.. Они и виноватые останутся… А управляющие, мол, не при чем… Очень просто… И ежели в тебе есть понятие, то обмозгуешь, что везде одна и та же идет линия… Все, что по своему месту или по капиталу над людьми куражатся, – одно слово, озверелые свиньи и сволочь! – прибавил с злой насмешкой молодой босяк.
И эта неожиданно дерзкая речь, не совсем понятная грузчику, который никогда и не думал о людской неправде, хотя, быть может, и чувствовал ее своими боками, и оборванный вид этого босяка, видимо, дошедшего до точки, – вызвали в грузчике неодобрительные чувства к оратору.
И он, основательный и домовитый семейный человек, тепло одетый и хорошо напившийся чаю с хлебом в своем маленьком домишке в слободке, купленном на деньги жены, неизвестно как добытые ею, – строго взглянул на бездомного босяка и ничего не проговорил.
Однако, заинтересованный этим оборванцем с такой дерзкой «фанаберией», не уходил.
А молодой оборванец неожиданно сказал:
– А если капитана этого парохода спросить… не возьмет ли он матросом?
– Это кого взять матросом? – удивленно спросил грузчик.
– Меня.
– Тебя!?. Такого… господина?
И грузчик рассмеялся.
Но оборванец, казалось, не обратил внимания на презрение в смехе этого сильного и здорового человека к слабосильному, нищему и самоуверенному проходимцу. И он спокойно ответил:
– То-то такого господина… Сию минуту нанялся бы. Бури не боюсь…
– Ты хоть и отчаянный господин, но капитану не требуются матросы. Да тебя, все равно, не возьмут… Тоже лодырь, объявился матрос!..
– Правильно рассудил, сытый грузчик!.. А ежели, например, наняться грузчиком на пристани, а то носильщиком?..
– Проваливай лучше… Замерзнешь в своем легком кустюме!
– А я полагал, по тому самому ты и порекомендуешь меня на должность!.. – с резкой и угрюмой иронией проговорил молодой человек.
– Другой должности ищи… А пока что… оденься.
И с этими словами грузчик торопливо отошел, испытывая какую-то неловкость, вроде виновности, перед этим вздрагивающим босяком с чахоточным лицом.
– Сволочи! – негодующе бросил искатель занятий, два месяца тому назад приехавший из Керчи, где был, по болезни, рассчитан с табачной фабрики и со штрафом за дерзкие слова управляющему.
Замерзнувший от ледяного ветра, молодой человек почти побежал с мола и направился в «матросскую слободку», где жил у старой квартирной хозяйки, ялтинской мещанки, которой платил три рубля в месяц за крошечную конуру, без отопления, разумеется.
Ни у кого из встречных, шедших к молу – посмотреть на прибой и на пароход, собирающийся уходить в бурю, – он не решился попросить гривенника, чтобы купить десяток папирос и выпить в кофейне стакан горячего чая.
Уже два месяца он напрасно искал работы и продал все, что было возможно, чтобы не умереть с голода.
Вчерашний день он не ел.
III
Ветер усиливался с быстротой. Барометр падал.
Прибой у мола взлетал выше и рокотал грознее.
Нагрузка парохода приходила к концу после того, как несколько бочек и ящиков были выгружены.
Был одиннадцатый час утра.
Капитан парохода, спавший лишь часа два на переходе из Севастополя в Ялту, встревоженный, озабоченный и не выспавшийся, торопливо напился чаю с свежими булками и вышел из своей каюты на палубу.
Взглянув на собравшуюся у пристани преимущественно серую публику, испуганную и по временам выражавшую опасения, он, казалось, спокойно и уверенно приказал старшему помощнику поторапливать нагрузку и, поднявшись на мостик, стал смотреть на далекий горизонт чернеющего моря и на зловещие темные тучи, клочковатые и низкие…
Но горькие думы поднимались в душе этого, по-видимому, хладнокровного и сдержанного капитана.
Это был низенький и кряжистый человек с крупными, грубыми и добродушными чертами обветрившегося, красного и напряженно-серьезного лица.
Никифору Андреевичу Москалеву далеко за пятьдесят.
Здоровый крепыш, он был очень неказист, морщинист и с седою, как лунь, бородой. Его неладно скроенная фигура была гибка, поступь легка, и его маленькие, воспаленные от бессонной ночи и возбужденные серые глаза еще горели молодым блеском.
Он был в стареньком, сильно потертом пальто, подбитом густым и крупным крымским бараном, с мерлушечьим воротником и в высоких смазных сапогах. Из-под форменной фуражки с толстым потемневшим золотым галуном на околыше выбивались сильно поседевшие русые волосы.
Капитан впился в даль моря и тяжко вздохнул.
Штормяга будет серьезная, и он его встретит.
Мысли наводили страх на старого моряка, давно плававшего по Черному морю. Сперва он ходил здесь на военных судах молодым штурманским офицером, потом на коммерческих пароходах, когда оставил военную службу, всегда мачеху для штурманов – этих обойденных, обиженных и обозленных пасынков морской семьи * .
О, как хотелось ему быть теперь в Севастополе и там пережидать шторм, вместо того, чтобы идти в море.
И зачем он пошел из Севастополя? Зачем?
Капитан понимал: зачем. Он малодушно боялся выговора. Начальство подумает, что он струсил. Шторма еще не было в Севастополе. Но ветер уже крепчал, и волнение разводило большое. Следовало бы остаться.
Пожалуй, и промело бы.
Никифор Андреевич служил в коммерческом флоте двадцать семь лет и пятнадцать последних командует пароходами. Он дорожил местами и смолоду привык к неодолимому, чисто рабьему страху перед людьми, от которых зависела его судьба. Боялся, хотя бы не уважал и даже презирал в душе своих патронов.
И слава богу, до сих пор все шло благополучно. Исправный, пунктуальный и осторожный, он ни разу не бил пароходов, даже аварий не случалось. И начальство, кажется, им довольно, хотя и долго не заикалось о пассажирском пароходе. А Никифор Андреевич никого не просил и не любил беспокоить начальство. «Само знает». Товарищи прямо говорили, что давно следовало бы Никифору Андреевичу получить пассажирский пароход на Крымской линии, но, верно, не дают за то, что он не представительный человек. Мало ли какие высокопоставленные пассажиры и какие важные светские пассажирки ездят в Крым.
Необыкновенно скромный, до болезни застенчивый Никифор Андреевич сознавал, – и очень страдал прежде, – что он не только не представительный, а просто-таки «безобразная рожа», как самоотверженно называл он свое топорное лицо. Особенно возбуждал в нем чувство отвращения и словно бы виноватости перед людьми его мясистый, похожий на картофелину и багровый, как у пьяниц, нос. Он был самым главным изъяном его лица и самым «больным местом» мнительного и втайне болезненно самолюбивого Никифора Андреевича.
Он не увеличивал своих достоинств, а скорее умалял их. Он понимал, что не «боек умом», никогда не «заносился», ничего не читал, о чем можно бы задуматься и иметь шире кругозор, был не речист и терялся, особенно перед важными людьми. Даже и со своим начальством не умеет разговаривать и не умеет подлаживаться. Явится, бывало, по окончании рейса в Одессу, доложит, по возможности, лаконично о том, что все благополучно, и, робеющий, стесняющийся и застенчиво краснеющий, скорее вон из кабинета и на квартиру – повидать семью и пробыть «дома» два-три не всегда счастливые дня до следующего ухода в рейс недели на три, а то и на четыре.
И Никифор Андреевич старался подавить оскорбленное самолюбие обойденного человека и обиду усердного работника на семью, благосостояние которой являлось для него чуть ли не главным и единственным смыслом жизни.
Положим, на пассажирском и выгоднее, и виднее, и пароходы быстрее и лучше, но, того и гляди, какая-нибудь история из-за пассажиров первого класса. И в рейсе капитан должен быть всегда начеку и одет щегольски. Замухрышка-капитан неприятен пассажирам. Они ведь требовательные, с претензиями и капризами. То покажется какому-нибудь генералу, что капитан недостаточно «приличен» и внимателен, то будто обед недоброкачествен, то вино скверное и дорогое, то качает, и виноват капитан, что не стоит на мостике, а болтает или спит; то зачем в туман пароход стоит по нескольку часов и капитан не обращает внимания на советы идти в Ялту, до которой всего полчаса, и сирена гудит. Особенно дамы нервничают. То и дело спрашивают капитана, погибнет ли пароход? Есть ли надежда спастись?.. Капитан должен оберегать их. Они ведь жены известных лиц в Петербурге… Все генеральши и со связями… Или жены миллионеров из Москвы… И всех этих плачущих, перетрусивших барынь надо уговаривать и успокаивать… А пассажирам надо объяснять, что в такой густой туман, когда бака не видно с кормы, лучше переждать, пока не прояснится… И эти стрекулисты из газет тоже… народец. Задаются!.. Форсят!.. Не покажи особенного внимания к представителю прессы, не помести одного в каюту, не пусти на мостик, – начнет фыркать и… все нехорошо, не так, как на заграничных пароходах, и потом закатит корреспонденцию, в которой разнесет вдребезги капитана. А ядовитый генерал, у которого болит печень? Он едет в Ессентуки и, сердитый, выискивает за что бы придраться, и главным образом за то, что капитан не знает, что этот желтый и худой старик, с гладко выбритыми щеками и с застланным взглядом озлобленных глаз, тайный советник и директор департамента. Такой господин и того хуже… Он непременно напишет председателю правления письмо о беспорядках на пароходе, на котором, по несчастью, поехал, и попросит обратить внимание на недостаточную вежливость капитана с пассажирами… И тогда запрос правления директору… Тот, в свою очередь, капитану… Оправдывайся… Того и гляди, переведут на грузовой пароход… Бывали такие случаи.
«Бог с ними, с этими пассажирами. Лучше подальше от них… По крайней мере спокойнее!» – утешал себя Никифор Андреевич.
Но недавно Никифору Андреевичу обещали, что летом ему дадут пассажирский пароход… Под старость Никифор Андреевич показался начальству несколько благообразнее, и старый моряк обрадовался за семью. Тогда он будет получать жалованья с процентами до пяти с половиною тысяч. А теперь он получал с прибавками за долгую службу только три с половиной. Конечно, и с этими деньгами возможно жить, но осторожно и с уменьем. Недаром же Анна Ивановна недовольна, что Никифор Андреевич так мало получает и не умеет обратить внимания на свои заслуги. Семья не маленькая: кроме Анны Ивановны, четыре дочери. Две уж невесты и… хоть бы один жених!..
«И что с ними всеми будет, если, боже храни, кормильца не будет?» – подумал вдруг Никифор Андреевич.
И сердце его замерло от тоскливого ужаса за близких.
Как дорога и любима семья – эти некрасивые, застенчивые, обидчивые «девочки». Они живут в скромной обстановке, при вечной воркотне матери о трудности сводить концы с концами, не знают развлечений, почти без знакомых мужчин. Особенно всегда недовольны и раздражительны две старшие дочери, часто говорят, вытирая слезы, что они жить хотят…
И по временам Никифору Андреевичу больно и тяжело в семье, когда, после рейсов, он проводил эти редкие, желанные дни дома. Он ждал тепла и любви, ждал отдыха в «гнезде», ради которого работал без конца, – и вместо этого ни ласки, ни внимания… Не такими хотел бы он видеть их.
Они точно безмолвно укоряли отца, что он не сумел сделать их счастливыми и не старался зарабатывать столько, чтобы семья жила прилично.
Жена, моложавая сорокалетняя Анна Ивановна, с ним холодна и несколько третирует, считая его недалеким и очень некрасивым. Никифор Андреевич это чувствует и побаивается жены. И прежде она не любила мужа и вышла замуж, чтобы пристроиться. Пригожей и бедной бесприданнице было восемнадцать, когда она пошла за некрасивого, смешного и влюбленного сорокалетнего Никифора Андреевича только что назначенного капитаном парохода.
Первые годы супружества пронеслись в голове капитана. Как он страдал, ревновал и любил! И сколько было у жены любовников! Он знал и не показывал, что знает.
Теперь нет и осадка. Он все простил. И жена стала ласковее, как узнала, что муж получит наконец пассажирский пароход… Семья будет жить лучше.
– И вдруг нищие! – прошептал Никифор Андреевич. – Нищие! – в ужасе повторил он, представив положение семьи, если…
«И как он беспомощен… И как он беззащитен!»
Словно бы только теперь, перед явной опасностью, он вдруг прозрел, что в глазах начальства он только исправный капитан, а не человек.
Заболей он – через шесть месяцев уволят. Состаришься – убирайся вон и живи, как знаешь. Умри – семье ни гроша пенсии. Погибни в море – семья моряка, проплававшего двадцать семь лет, нищая!
«Бессовестные! Бессердечные!» – подумал Никифор Андреевич и спустился с мостика, по-прежнему не понимая, что делает людей бессовестными и бессердечными.
IV
– Первый свисток! – приказал капитан первому помощнику.
– Есть! – неуверенно и смущенно проговорил статный красивый молодой брюнет в щегольской тужурке и высоких сапогах.
И, стараясь скрыть перед капитанам чувство жуткого страха, овладевшего им, и не спеша исполнять приказание, дрогнувшим голосом прибавил:
– Мы, значит, уходим, Никифор Андреевич?
Старый капитан, владевший собою несравненно лучше своего помощника, словно бы не понял его вопроса.
И в его серьезном, казалось, не встревоженном лице и в обычном спокойном голосе было словно удивление, когда он, в свою очередь, спросил:
– А то как же, Иван Иванович?
– Я полагал, Никифор Андреевич, переждем… шторм…
– Не оставаться же здесь… Заштормуй – пароход разобьет в щепки об мол. Вот в Керчи и отстоимся, если штормяга прихватит…
«Уже бушует в море!» – подумал Никифор Андреевич. И, стараясь подбодрить и себя и помощника, прибавил:
– Слава богу, дойдем!
Помощник взглянул на море.
– Ведь не загружены, Иван Иванович!
– Да, Никифор Андреевич… Здесь пустяки груза.
– А машина у нас здоровая. Отлично выгребали из Севастополя…
– Как бы не заливала нас продольная волна, Никифор Андреевич… Взгляните, что там! – испуганно проговорил брюнет.
И в голове его пронеслась мысль:
«Здесь пароход разобьет, зато все живы будем!»
Но сказать этой мысли не смел. Громадная волна, которая будет заливать и обледенять палубу и бугшприт, тревожила и капитана.
И, вероятно, оттого, что это его мучило и вселяло опасения, Никифор Андреевич, обыкновенно ровный и добродушный с подчиненными, раздражительно и даже с озлоблением воскликнул, глядя в упор на красивое, взволнованное и румяное лицо помощника.
– Да что заранее трусу праздновать, Иван Иванович! И что вы каркаете, Иван Иванович! Вы не ворон!