355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Станюкович » Том 9. Рассказы и очерки » Текст книги (страница 3)
Том 9. Рассказы и очерки
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 21:20

Текст книги "Том 9. Рассказы и очерки"


Автор книги: Константин Станюкович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 26 страниц)

За щупленького
I

Среди таинственного полусвета тропической лунной ночи плыл, направляясь к югу, военный корвет «Отважный», слегка покачиваясь и с тихим гулом рассекая своим острым носом точно расплавленное серебро – так ярко светилась фосфоричестым блеском вода.

На трех мачтах корвета стояли все паруса, какие только можно было поставить, и корвет, подгоняемый ровным мягким пассатом, шел узлов по пяти – шести, легко и свободно поднимаясь с волны на волну.

Ночь была воистину волшебная.

Спокойный в этих благодатных местах вечного пассата, Атлантический океан словно бы дремал и с ласковым рокотом катил свои лениво нагоняющие одна другую волны, залитые серебристым блеском полного месяца. Поднявшись высоко, он томно глядел с бархатного неба, сверкавшего бриллиантами ласково мигающих звезд. После истомы палящего тропического дня от океана веяло нежной прохладой.

Тишина вокруг. Тихо и на палубе корвета.

Вахтенный офицер, весь в белом, с расстегнутым воротом сорочки, лениво шагал по мостику, оглядывая по временам горизонт: нет ли где шквалистой тучки или огонька встречного судна, и изредка вскрикивал:

– На баке! Вперед смотреть!

– Есть! Смотрим! – отвечали два голоса с бака.

И скоро наступала тишина. И снова вахтенный офицер шагал по мостику и вдруг спускался на палубу ловить дремлющих и спящих.

Вахтенное отделение матросов было по своим местам, притулившись у мачт и бортов. Чтобы не поддаваться чарам сна, среди небольших кучек идут разговоры вполголоса: вспоминают про свои места, про Кронштадт, сказывают сказки и обмениваются критическими мнениями, порой весьма ядовитыми, насчет командира, старшего офицера, вахтенных начальников, штурманов, механиков, кончая доктором и батюшкой.

А соблазнительная дрема так и подкрадывается в неге дивной ночи и в мягком дыхании освежающего ветерка. И дремали бы себе матросы, стой на вахте другой офицер, зная, что в тропиках при пассате почти что и нечего опасаться. А у этого нельзя. Этот злющий. Его так и звали матросы – Злющий. Подкрадется и, чуть увидит задремавшего, изобьет. И с каким-то жестоким удовольствием изобьет, точно в самом деле беда, если матрос на такой благодатной вахте, когда нечего почти делать, вздремнет, готовый очнуться при первом же окрике.

И матросы борются с дремой, взглядывая по временам на мостик, где шагает Злющий, и не без зависти прислушиваясь к храпу вахтенных, которые сладко спят не внизу, как обыкновенно, а на палубе, обдуваемые легким ветерком, на своих тоненьких тюфячках.

– И хо-ро-шо, братцы! Ах, как хорошо! – раздался среди тишины мягкий голос у баковой пушки. – Такой ночи в нашей земле не увидишь… И теплынь… И звезд что понасеяно… И океан ласковый… Гляди – не наглядишься, – восторженно прибавил матрос и вздохнул полной грудью.

– Таких спокойных местов не много. Вот минуем тропики, войдем в Индийский океан… Там, небось, поймешь флотскую службу, – ответил сиплый басок.

– А страшно в Индийском?

– Еще как страшно-то! А тебе и вовсе нудно придется. Не по твоей комплекции служба флотская. Тебе, по твоему виду, прямо на скрипке играть… А там то и дело «пошел все наверх!» – боцман будет кричать. То поворот делать, то рифы брать, то штурмовые паруса ставить. Только поворачивайся да не считай зуботычин. Ну, а ты, братец, не того фасону. Недаром тебя Щупленьким прозвали. Щупленький и есть!

Тот, которого на корвете все звали Щупленьким, никогда не называя его по фамилии, действительно оправдывал свое прозвище.

Маленький, тоненький, с впалой грудью и бледноватым лицом, с ласковым и несколько испуганным взглядом больших серых глаз, этот первогодок, Семен Лузгин, попавший из деревенских пастухов в матросы, как-то плохо привыкал к морской службе, хотя и из кожи лез вон, чтобы привыкнуть и быть таким же лихим матросом, как другие. Но в нем не было ни физической силы, ни матросской отчаянности, и никак он ее приобрести не мог.

Фор-марсовый Леонтий Егоркин, здоровенный коренастый человек за сорок, полный этой самой отчаянности, которую он приобрел после изрядной порки в первые годы своего морского обучения, и потерявший от пьянства голос, был до некоторой степени прав, говоря, что Лузгину по его виду на скрипке играть.

И он действительно играл, и играл артистически, но не на скрипке, а на гармонике, и игрой своей доставлял огромное удовольствие всем, и особенно Леонтию Егоркину. Из-за этого, кажется, Леонтий Егоркин благосклонно относился к молодому матросику и жалел Щупленького. Впрочем, его и все жалели. Жалел даже и великий ругатель и «человек с тяжелой рукой», боцман Федосьев, и если и «смазывал» Щупленького, то больше для порядка и без всякой ожесточенности.

– Того и гляди, дух из его вон, ежели по-настоящему съездить! – словно бы оправдываясь, говорил боцман другим унтер-офицерам… – И что с его, с Щупленького, взять… Старания много, а какой он матрос! Он настоящего боя не выдержит! – не без презрения прибавлял Федосьев, хвалившийся, что сам в течение своей пятнадцатилетней службы выдержал столько боя, что и не обсказать.

– И опять же пужлив ты, Щупленький! – продолжал Егоркин. – Линьков боишься.

– То-то боюсь! – виновато отвечал матросик.

И восторженность в нем исчезла.

II

Пробило четыре склянки. Это, значит, было два часа пополуночи.

– Очередные на смену! На смену! – сонным голосом проговорил боцман, выходя с последним ударом колокола на середину бака.

– Есть, – одновременно ответили два голоса.

И из кучки матросов, лясничавших у бакового орудия, вышли Егоркин и Щупленький.

– Хорошенько вперед смотреть! – напутствовал их боцман, принимая вдруг резкий, начальственный тон.

– Ладно! Знаем! Не форси, Федосеич! – лениво ответил Егоркин, несколько удивленный, что боцман говорит о пустяках такому старому матросу.

– Ты-то, старый черт, знаешь, а вон этот… Э, ты, Щупленький!

– Есть! – испуганно отозвался матросик.

– В оба глаза глядеть и вместе вскричать, ежели что увидите.

– Есть! Буду глядеть!

– И не засни, дурья голова… Небось, знаешь, кто на вахте?

– Злющий, Андрей Федосеич!

– Прозеваешь вскрикнуть, велит тебя отшлифовать. И что тогда от тебя останется?

– Не могу знать! – вздрагивая всем телом, пробормотал Щупленький.

– Шкелет один… вот что.

– Да не нуди ты человека, Федосеич! – заметил Егоркин. – И то часовые смены ждут.

– Не нуди вас, дьявол! Так помни, Щупленький…

Они пошли на нос, и когда часовые вылезли из углублений у бугшприта, новые часовые сели на их места.

– Эка язык у боцмана! – с досадой проворчал Егоркин и стал смотреть вперед, на блестящую полоску океана.

Смотрел и Щупленький и замер от восторга – так красива была эта серебристая морская даль.

Очарованный и прелестью ночи, и сверкавшим мириадами звезд небосклоном, и красавицей луной, и таинственным тихо рокочущим океаном, молодой матросик, привыкший еще в пастухах к общению с природой, весь отдался ее созерцанию. Проникнутый чувством восторженного умиления и в то же время подавленный ее величием, он не находил слов. И что-то хорошее, и что-то жуткое наполняло его потрясенную душу. Несколько минут длилось молчание.

Примостившись в своем гнезде, Егоркин поглядывал на горизонт и думал о том, как хорошо было бы вздремнуть. И он уж начал было клевать носом, но, вспомнив о Злющем, встрепенулся и взглянул на товарища: не дремлет ли и он?

Восторженное выражение бледного, казавшегося еще бледней при лунном свете лица молодого матросика изумило Егоркина.

«Совсем чудной!» – подумал он и сказал:

– А хорошо здесь сидеть, братец ты мой! Точно в люльке, качает и ветерком обдает. Так и клонит ко сну… A ты остерегайся, Щупленький!.. Он, дьявол, как кошка, незаметно подкрадется… Неделю тому назад Артемьева накрыл и мало того, что зубы начистил, а еще наутро приказал всыпать двадцать пять линьков… Помнишь?..

Но, казалось, в эту минуту Щупленький был где-то далеко-далеко от действительности. Он забыл и о нелюбимой службе, и о Злющем, и о линьках, которых боялся со страхом тщедушного человека перед физической болью, полный трепета перед позором наказания. Человеческое достоинство, счастливо сохранившееся в нем в те отдаленные времена крепостного права, когда оно попиралось, чувствовало этот позор и в то же время беззащитность против него.

И, словно отвечая на мысли, волнующие его, он раздумчиво, протянул, как бы говоря сам с собой:

– И нет конца миру… И сколько одних океанов… Пойми все это!..

– Много ли, мало ли, тебе-то что! Не матросского понятия это дело.

– Не матросского, а глядишь кругом – и думается.

– А ты не думай. Брось лучше. На то старший штурман есть, чтобы обмозговывать эти дела. Их обучают по этой части.

– И всякий человек может думать… Душа просит… Ты возьми, примерно, звезды, – продолжал возбужденным тоном Щупленький, поднимая глаза к небу. – Отсюда они крохотные, а на самом-то деле – страсть какие великие… Мичман даве обсказывал. И далече-далече от нас, оттого и махонькими оказываются себе… И сколько их и не счесть! А вот, поди ж ты, висят на небе… друг около дружки цепляются… Удивление! Или взять месяц. По какой такой причине ходит себе по небу и льет свет? И из чего он? И что на ем? Поди-ка Дознайся! А мы вот плывем здесь и вроде будто пескарики перед всем этим божьим устроением…

И матросик повел рукой на океан.

Егоркину не было ни малейшего дела до этих деликатных вопросов. Вся его предыдущая жизнь матроса не располагала к ним. Думы его имели главнейшим образом строго практический характер лихого фор-марсового, который делал свое трудное и опасливое дело частью по привычке, частью из желания избегнуть наказаний, от которых физически больно, и добродушного пьяницы, напивавшегося вдребезги, как только урывался на берег, но не пропивавшего, однако, казенных вещей, так как за это наказывали беспощадно.

Немножко фаталист, как и все подневольные люди, он жил, как «бог даст». Даст бог доброго командира и доброго старшего офицера – и ничего себе жить, а даст бог недоброго – надо терпеть. А чтобы легче было терпеть и чтобы хоть на время забывать действительную жизнь, подчас каторжную, Егоркин напивался и тогда воображал себя свободным человеком.

Начал он запивать на берегу при строгом командире, но продолжал и при добром и мало-помалу привык при съездах на берег напиваться, как он говорил, «вовсю», чтобы не помнить себя. И уже тогда он не разбирал эпитетов, которыми награждал «злющих» офицеров, пьянствуя в каком-нибудь кабачке с товарищами.

Речи Щупленького показались Егоркину настолько странными, что он счел своим долгом высказаться. И с решительностью человека, не теряющегося ни при каких обстоятельствах, он уверенно проговорил:

– Бог все произвел как следует: и землю, и море, и небо, и звезды, и всякую тварь. Всему, братец ты мой, определил место – и шабаш! И людей обозначил: коим примерно в господах быть, коим в простом звании. Вот оно как! И ты зря не думай. Знай себе посматривай вперед!

Молодой матросик, едва ли удовлетворенный объяснением Егоркина, не продолжал разговора.

Так прошло несколько времени в молчании.

– И чудной ты! – проговорил вдруг Егоркин.

– Чем чудной?

– А всем! И прост сердцем, и понятие хочешь иметь обо всем. И на гармони играешь так, что душу в тоску вгоняешь… так за сердце и берешь… Ты раньше чем занимался? Землей?

– Я сирота. В пастухах все жил.

– А где же ты грамоте научился?

– Самоучкой.

– Ишь ведь!.. И всегда такой слабосильный был?

– Всегда.

– Так как же тебя забрили в матросы?

– И вовсе не хотели брать.

– То-то я и говорю, не подходишь ты по комплекции. По какой же причине взяли?

– Барин наш очень просил полковника, что некрутов принимал. «Возьмите, – говорит, – он мне не нужный!»

– Ишь ведь, собаки! – негодующе сказал Егоркин.

– Нет, Левонтий, барин был добер. Мужиков не утеснял! – заступился Щупленький.

– Хорош добер. Такого слабосильного, и на службу… Прямо, значит, доконать человека!.. А у тебя всякий человек добер… Всякому оправдание подберешь… Прост ты очень… Тебя вот не пожалели, а ты всякого жалеешь… Вовсе ты чудной! Небось, по-твоему, и Злющий наш добер?

– Вовсе не добер, но только не от природы, а от непонятия, – вот как я полагаю… И вразуми его бог понятием, он матросиков зря не утеснял бы… Выходит, и его пожалеть можно, что без понятия человек…

– Ну, я такого дьявола не пожалею… Сделай ваше одолжение!.. Из-за его понапрасну меня два раза драли. Да и других сколько… Попадись-ка он когда мне один в лесу…

– И ничего ты ему не сделал бы! – убежденно произнес Щупленький.

– Морду его каркодилью свернул бы на сторону, это не будь я Леонтий Егоркин! – с увлечением воскликнул матрос и даже оскалил свои крепкие белые зубы. – Попробовал бы сам, как скусно, тогда и остерегался бы… вошел бы в понятие… Мы, братец ты мой, боцманов учивали, кои безо всякого рассудка дрались, вводили их в понятие… Отлупцуем на берегу по всей форме, – смотришь, и человеком стал… Не мордобойничает зря… Опаску имеет. А всякому человеку опаска нужна, потому, дай ему волю над людьми, живо совесть забудет. Ты вот только очень устыдливый… И знаешь, что я тебе скажу? – неожиданно задал вопрос Егоркин.

– А что?

– Тебе бы в вестовые. Совсем легкое дело, не то что матросское… И главная причина – ни порки, ни бою, ежели к хорошему человеку попадешь.

– Не попасть.

– То-то можно.

– А как? У всех господ вестовые есть!

– Мичман Веригин хочет увольнить своего лодыря Прошку.

– За что?

– Что-то нехорошее сделал. Только мичман не хочет срамить Прошку. Вот тебе бы, Щупленький, к мичману в вестовые. Он хороший и прост. Не гнушается нашим братом, не то что другие.

– Несподручно как-то самому проситься, а я бы рад.

– А я доложу мичману… Так, мол, и так, ваше благородие. Он башковатый: поймет, что такого, как ты, вестового ему не найти… Сказать, что ли?

– Скажи.

– Завтра же скажу. Тебе вовсе лучше будет в вестовых.

– То-то лучше? – подтвердил и Щупленький.

В эту минуту раздался голос вахтенного начальника:

– Вперед смотреть!

– Есть! Смотрим! – отвечали оба часовые почти одновременно…

И примолкли.

III

А чары сна незаметно подкрадывались к обоим.

Чтобы самому не поддаваться им и не дать дреме овладеть и Щупленьким, Егоркин стал рассказывать сказку.

Молодой матрос слушал сказку внимательно, не спуская глаз с горизонта, но скоро глаза его начали словно бы застилаться туманом, и веки невольно закрывались. В его ушах раздавался сиплый голос Егоркина, но слова пропадали…

Убаюканный сказкой, матросик задремал.

Вполне уверенный, что Щупленький слушает сказку, Егоркин продолжал описывать большущего крылатого змия, который загородил Бове-королевичу дорогу ко дворцу королевны Роксаны, как вдруг увидал влево от себя зеленый огонек встречного судна. Огонек быстро приближался.

– Кричим! – тихо сказал он товарищу, толкая его в бок.

И с этими словами крикнул, повернув голову по направлению к мостику:

– Зеленый огонь влево!

Крикнул и снова толкнул товарища.

Молодой матрос повторил этот окрик несколькими секундами позже. И голос его дрогнул. И сам он, очнувшийся от дремы, глядел в ужасе на зеленый огонек.

– Задремал! – упавшим голосом сказал он.

Егоркин сердито молчал…

Боцман уже подбежал к часовым.

Он ударил раза два по шее молодого матроса и проговорил, обращаясь к Егоркину:

– И ты хорош! Дал ему дрыхнуть. Теперь будет разделка! Черти! Одни только неприятности из-за вас.

– Злющий, может, и не заметил! – сказал Егоркин, видимо желая успокоить молодого матроса, бледное лицо которого, полное отчаяния, словно бы говорило ему, что он отчасти виноват. Что бы ему догадаться, что Щупленький заснул…

– Не заметил? – усмехнулся боцман… – А вот он и сам бежит сюда! – понизив голос, проговорил боцман…

Действительно, высокий и худощавый лейтенант с рыжими бачками и усами торопливо несся на бак.

Боцман отошел от часовых. Те повернули головы к океану.

Егоркин снова взглянул на Щупленького.

Тот сидел ни жив ни мертв. И только губы его вздрагивали.

Великая жалость охватила сердце Егоркина при виде этого тщедушного, мертвенно-бледного молодого матросика, который и прост, и добер, и так хватает за душу, когда играет на гармонике.

И он чуть слышно сказал ему резким повелительным тоном:

– Злющий запросит – ты молчи!.. А не то искровяню. Понял? – угрожающе прибавил он.

Ничего не понявший и изумленный этим угрожающим тоном матросик испуганно ответил:

– Понял…

В эту минуту сзади над головами часовых раздались ругательства, и вслед за тем лейтенант спросил своим слегка гнусавым высоким голосом:

– Кто из вас двух, подлецов, позже крикнул?

– Я, ваше благородие! – отвечал, поворачивая голову, Егоркин.

Щупленький только ахнул.

– Ты, пьяница? Ты, старая каналья, спал на часах?

– Точно так. Задремал, ваше благородие.

– Эй, боцман! Дать ему завтра пятьдесят линьков, чтобы он вперед не дремал!..

И лейтенант торопливо ушел с бака и поднялся на мостик.

– Левонтий!.. Это как же… За что? – дрогнувшим голосом начал было Щупленький.

Взволнованный и умиленный, он продолжать не мог, чувствуя, что слезы подступают к горлу…

– Сказано: молчи да гляди вперед! – ласково ответил Егоркин.

И после паузы прибавил:

– Мне пятьдесят линьков наплевать. Я и по двести принимал. А ты?.. Ты ведь у нас Щупленький… Тебя пожалеть надо!.. А должно, пароход идет!.. – круто оборвал он речь.

Действительно, скоро в полусвете лунной ночи вырисовался силуэт большого океанского парохода с тремя мачтами.

Через четверть часа он уже попыхивал дымком из своей горластой трубы, приближаясь навстречу, окруженный серебристым поясом сверкнувшей воды.

Оба часовые глядели на проходивший пароход молчаливые.

Щупленький утирал слезы. Лицо Егоркина, обыкновенно суровое, светилось какою-то проникновенной задумчивостью.

А месяц и звезды, казалось, еще ласковее смотрели с высоты бархатистого темного купола.

И старик океан, казалось, еще нежнее рокотал в эту чудную тропическую ночь, бывшую свидетельницей великой любви матросского сердца.

Гибель «Ястреба»
Рассказ старого матроса
I

Небось в те поры бога-то мы вспомнили, вашескобродие! Еще как вспомнили-то! Уж на что старший офицер был у нас отчаянный: никакого страха не имел и только, бывало, ругался да нам зубы полировал, – в старину, сами изволите знать, полировка была форменная! – а и он на тот раз вдруг в понятие вошел. «Братцы, мол, голубчики любезные!» Совсем по-другому заговорил: понял, значит, что смерть не то, что безответного матроса по зубам съездить: она сама в лучшем виде тебя съездит, сколько ты форцу на себя ни напускай. И все мы вовсе были обезнадежены тогда; прямо сказать, в отчаянность пришли; так и полагали, что всем нам будет крышка в этом самом Немецком море. Довольно даже подлое это море, вашескобродие! Завсегда, сказывают, на нем погода. Волна какая-то шальная, безо всякой правильности бросается и мотает судно во все стороны. Оттого и качка там самая что ни на есть нудная. Крепкого человека – и того обескуражит. И видал я, по своему матросскому званию, всякие моря и окияны, а хуже этого моря нет морей… Однако господь внял матросским молитвам – матросская-то молитва шибчее до бога доходит! – и вызволил. Многие которые и живы остались… Ну, да и командир-то наш, Левонтий Федорыч Белобородов – может, изволили слышать, вашескобродие? – башковатый и добрый человек был… Показал тогда себя… Не стерпел гибели «Ястреба», царство ему небесное!

И Иваныч, с которым мы жарким летним днем сидели в тенистом прохладном саду в имении моего приятеля, бывшего моряка, где старый матрос был ночным сторожем, обнажил белую как лунь голову и истово осенил себя крестным знамением.

– А случилась гибель нашему «Ястребу» в проливе, вашескобродие! – продолжал Иваныч. – Мелистый пролив… много этих самых мелей да каменьев. И берега обманные, низкие. Запамятовал, как проливу название… Память-то старая, вашескобродие! Вроде быдто Рака прозывается…

– Скагерак, – подсказал я.

– Он самый и есть… Шли мы это по нем глубокой осенью под зарифленными парусами, а день был пасмурный… солнышка и звания не было… и погода свежая… а к вечеру и последний риф взяли для безопасности, потому как ветер во всю силу входить начал и волны вовсе освирепели, ровно сбесились… Воют воем и на «Ястреб» набрасываются. Однако конверт-то наш крепкий был, летом только что выстроен и отправлен был из Кронштадта в дальнюю на три года, – поскрипывает себе, мотаясь, как угорелый, на волнах. И ничего они с ним поделать не могут, как ни стараются. Только брызгами нас обдают… Ну и то сказать – рулевые были исправные, не зевали… Знали, что за зевки не похвалят… Хорошо. Просвистали это брать койки… Пошли, значит, мы, подвахтенные, вниз, подвесили койки и рады были после трудного дня заснуть до полуночи. Ну, известно, уставший человек лег – и готов. Долго ли спал, обсказать не могу, вашескобродие, но только вдруг меня подбросило, и я чуть не вылетел из койки. Слышу страшный треск. «Ястреб» задрожал и остановился. И тую же минуту все повскакали с коек. А уж боцман сверху кричит в люк не своим голосом: «Пошел все наверх!» А мы и без того торопимся одеться и наверх бежать – потому все в страхе. Поняли, что на мель встали. Выскочил это я, как полоумный, наверх, к своему месту, – я марсовым служил, – гляжу – одна страсть! Ночь темная, кругом море гудит, а ветер так и ревет в снастях. А командир сам уж в рупор командует: «Марсовые, к вантам! Паруса крепить!» И голос у его успокоительный, ровно бы никакой беды и нет… Очень много было твердости в Левонтье Федорыче, вашескобродие. И дока по флотской части был, и добер был к матросу. Зря не забижал, и если наказывал, то с рассудком… А было много и таких, что без всякого рассудка нашего брата в тоску вгоняли… Было, вашескобродие! – раздумчиво прибавил старик.

Он примолк, вздохнул, словно бы сожалея о тех людях, которые вгоняют в тоску, и продолжал:

– Полезли мы, марсовые, наверх… Разошлись по реям и изо всех сил стараемся, чтобы скорей закрепить свой парус… Спустились вниз… А уж из орудия палят… Сигнал о бедствии, значит, даем. И матросики уже на всех помпах стоят, воду откачивают из трюмов… А она все больше да больше прибывает… А «Ястреб» наш так и бьется, так и бьется о каменья… Жутко было, вашескобродие! Однако все еще надежда есть, что откачаем воду и до утра продержимся, а там, может, и берег близко, как-нибудь спасемся… Ну, и налегаем на помпы… И холоду не чувствуем. И капитан подбадривает: «Не робей, говорит, молодцы!» Так надеялись мы до утра вашескобродие, а как рассвело, то поняли, что нам крышка. Вода уж под верхнюю палубу подошла, и через корму ходят волны… А буря не унимается, и кругом ничего не видно… Одни волны бунтуют, кружатся, и в них – смерть. А из орудий еще палят. Последние заряды расстреливают, потому вниз, под палубу, уже нет ходу. А капитан, и вахтенный, и штурман – все стоят на мостике. Левонтий Федорыч бледный как смерть и за эту ночь совсем постарел… Смотрит с тоской. И все мы с тоской смотрим. Бросили помпы и стали было готовить на случай к спуску гребные суда и вязать плот… Куда тебе!.. Вода хлынула из люков и стала заливать переднюю палубу… Волны захлестывали… Все люди столпились на носу, потому как «Ястреб» передней частью на камнях сидел, то и выше он был, а как стало покрывать водой и верхнюю палубу, полезли все на ванты, держимся друг около дружки, и кои и на марсы забрались, чтобы смерть не достала. А она тут как тут, из воды смотрит… В отчаянности ждем мы, что вот-вот «Ястреб» сломается и мы потопнем… И батюшка нам отходную стал читать: к смерти, значит, готовить… Но не успел он окончить, как его смыло волной, и он скрылся в море… И многих, кои не успевали забраться на ванты, смывало, и они на наших глазах погибали. Жутко было смотреть, и всякий думал, что и ему недолго ждать. И кои молились, кои плакали, кои от страха сидели ровно ополоумевшие, с выпученными глазами. Два матросика с отчаянности сами в воду бросились, чтобы не томиться зря… Великое мучение послал тогда господь… Давно это было, а как вспомнишь, и то вовсе жутко… Иной раз приснится, как это мы бедовали, так в холодном поту проснешься. Несколько человек хоть и живы остались, а рассудка навсегда решились. И каких только страстей не пришлось тогда увидать, вашескобродие!.. Опасная эта флотская служба… Нет такой другой. На сухой пути ты, по крайности, можешь распорядиться собой, а ежели кругом вода?.. То ли дело на земле!.. И тебе травка, и тебе лес, и тебе поле, и тебе цветики… Небось, хорошо! Вот мы с вами тут сидим, вашескобродие, и чувствуем землю-матушку. Дух-то какой от цветов идет… И птаха-то как заливается, бога хвалит… И комар жужжит… И вон он муравей-то, работяга, соломинку несет… Одно слово – благодать! – говорил Иваныч.

И его маленькие, все еще живые лучистые глаза любовно смотрели вокруг. И его морщинистое, сухое, отдававшее желтизной лицо было полно умиления…

Он достал из кармана широких парусинных штанов маленькую трубку, набил ее махоркой и, с наслаждением сделав несколько затяжек, продолжал:

– А взять теперь море?.. Один в нем обман.

– То есть как обман? – спросил я, не совсем понимая, что хотел сказать Иваныч.

– А так, обман – как бывает в лукавом человеке… вроде здешнего управляющего! – понижая голос, вдруг добавил старик. – Небось, я его наскрозь вижу, даром что лукав… Сделай, братец, одолжение!

И только что умиленное лицо Иваныча приняло сердитое выражение, и глаза заискрились… Видно было, что у Иваныча были какие-то неприятные счеты с управляющим.

– Иной раз море ласковое такое, льстивое… не шелохнется, – а поверь-ка ему! И опять же: каждую минуту жди от него, прямо-таки сказать, подлости, вашескобродие!.. Каждую минуту имей опаску! Еще прежде, в старину, когда деревянные суда были, все еще обнадеженность могла быть в случае беды; а теперь, когда пошли эти броненосцы хваленые, попади-ка на камень, так и выскочить на палубу не успеешь, как уж на дне!

Иваныч еще несколько времени продолжал бранить броненосцы, называя их неповоротливыми черепахами, и только после моего деликатного напоминания продолжал свой рассказ.

II

– Сидели мы так на вантах день, холодные, голодные… Рядом со мной первогодок сидел, землячок из одной деревни, Акимка Костриков, – так тот совсем духом упал… Плачет, как дитё… А был он паренек хороший, душевный такой, только по флотской части трудно в понятие входил, и попадало ему и от старшего офицера, и от боцмана часто-таки, и очень даже довольно накладывали ему в кису. И много он терпел и жаловался, бывало, на матросскую службу и по дому скучал – по земле, значит. Ну, утешаю я землячка, говорю: «Еще, бог даст, какой-нибудь корабль купеческий мимо проходить будет, – небось, подаст помощь… подойдет… И буря, – говорю, – стихать стала. И „Ястреба“ не так бьет о каменья… Еще, пожалуй, продержится!» И как только я обнадежил его таким манером, гляжу – и взаправду на горизонте парусок белеет и идет курцом на нас… Увидали судно и другие, и вдруг, словно бы по команде, все закричали «уру», до трех раз. От радости, значит. Глядим все обнадеженные на парус, платками машем, флагами… чтоб заметили… Акимка просто-таки обезумел… То плачет, то смеется, и сам весь дрожит, посинелый от холода… А вскорости обозначился бриг… Жарит под всеми парусами прямо на нас и флаг аглицкий развевается. Тут все опять «уру» прокричали… Видят – спасение близко… крестятся… А капитан с грот-марса кричит, – он туда с мостика перебрался, потому как мостик уж был под водой: «Поздравляю, ребята! Помощь близка!» И все опять «уру»… да такую громкую и радостную, что и сказать нельзя… И опять все стали махать шапками… Вот уж бриг совсем близко и спустился к «Ястребу». Видно было и капитана ихнего и матросов… Все мы замерли от радости… Ждем: вот с брига спустят шлюпки… Уж капитан наш что-то по-ихнему на бриг кричит… «Подходи, мол, ближе! спасай нас!..» Так что ж бы, вы думали, вашескобродие, сделал этот гличанин? Прошел в нескольких саженях от нас и… только его, подлеца, и видели!.. Повернул и пошел далее и скоро пропал из глаз… Мы все только ахнули… И если б только мог слышать капитан, какими проклятиями мы его провожали и как мы ругали эту собаку!.. Какая собака?.. Хуже… Зверь самый лютый – и тот жалость имеет к своему брату, а этот… Бывают же на свете такие злодеи, вашескобродие! Не помочь погибающему!.. Как только бог терпит таких дьяволов! И как этот самый капитан потом на свете жил?.. И как это матросы гличане не взбунтовались тогда против него и не заставили его помочь таким же людям, как и они сами?.. Где совесть у людей?!

Иваныч смолк, полный негодующего недоумения, видимо, и на старости лет, после долгого житейского опыта сохранивший веру в человеческую совесть и до сих пор удивлявшийся, что ее иногда не бывает.

– И, знаете ли, вашескобродие, что я полагаю насчет этих самых… что тогда бросили нас на погибель? – проговорил, наконец, он.

– Что?

– А то, что совесть их потом замучила. Без этого никак невозможно, вашескобродие. Потому, какой ты ни будь отчаянный человек, а придет время – совесть объявится. «Так, мол, и так… Честь имею явиться!..» А капитан, может, ночей не спал… Все перед им матросики с погибающего корабля стояли. Если которого человека бог не накажет, того совесть накажет… Это верно! – убежденно промолвил Иваныч и примолк, погрузившись в раздумье.

III

– Ну, рассказывайте, Иваныч, дальше! – попросил я через несколько минут.

– А дальше была, вашескобродие, одна мука. Обезнадежили мы совсем. Думали: если не потопнем, все равно голодной смертью помрем. И шлюпок не было: все смыло, только капитанский вельбот каким-то чудом уцелел. Да где ему в такую погоду выгрести?.. Ветер хоть и стихал, а все же волнение было большое. Однако капитан крикнул охотников: кто, значит, желает ехать на вельботе, чтобы добраться до берега и просить помощи? А берег, как потом оказалось, был этак милях в трех. Охотников пожелало много, но только из них выбрали самых крепких семь человек, под начальством молодого мичмана… Кое-как спустили шлюпку… Отвалила и вскорости скрылась из глаз. Мы так и полагали, что потонула. Наступила ночь. Ясная была, месячная ночь. И не дай бог никому провести такой ночи! Чего, чего не было! От голода да от жажды многие кричали в бреду, как исступленные, и бросались в море. И озверение какое-то на многих нашло… Всякий хотел повыше забраться и пихал один другого. А мой Акимка вовсе закоченел. Жмется, бедный, ко мне, еле держится за вантину и с открытыми глазами вовсе безумные слова безумолку говорит. Все говорит, говорит… про деревню, как там хорошо, лошадь зовет… и все это словно видит перед собой… Просто жалостно было слушать. Вижу, парень совсем пропадает. И жалко его стало. И взял я его за руку – я матрос сильный был, вашескобродие! – и потащил его наверх, на марс. Еле дотащил. А там, вашескобродие, матросы догадались и друг на дружке для тепла лежали… Так вроде как бы склад бревен. Ну, положил и я его на груду и сам на него лег. Все ему теплее станет. И стал он понемногу отходить… бредить бросил и заснул.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю