355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Симонов » Истории тяжелая вода » Текст книги (страница 16)
Истории тяжелая вода
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 00:03

Текст книги "Истории тяжелая вода"


Автор книги: Константин Симонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 40 страниц)

– Лучшая картина, которую я сделал, это «Пилигрим», – сказал Чаплин. Потом задумался и добавил: – И потом я покажу вам еще «Чаплин на фронте» – это антивоенная картина, и еще я очень люблю картину «Пьяница». Придете завтра на студию, и я вам покажу эти картины.

На следующий день Чаплин встретил меня в небольшом просмотровом зале на студии.

– Ну что ж, давайте смотреть.

Он распорядился, в какой последовательности показывать картины, посидел несколько минут рядом со мной и ушел работать – репетировать.

Когда я, через четыре часа, посмотрел все, что он распорядился мне показать, в том числе блистательные ленты «Пилигрим» и «Чаплин на фронте», – Чаплин, закончив работу, уже уехал со студии. И в этот день мы уже не увиделись.

На следующий день я поехал к нему обедать.

Чаплин жил, по голливудским представлениям, недалеко, всего в пяти – шести милях от гостиницы, где я остановился.

Его дом стоял на небольшой возвышенности, окруженный парком. Мы поднялись вверх по покатой дороге, остановились у подъезда.

Уже не помню сейчас, каким был этот дом. Это как‑то не осталось в памяти. Осталось в памяти только то, что Чаплин заядлый теннисист и пловец и что рядом с домом бассейн для плавания и теннисная площадка. От других я слышал, что Чаплин играл в теннис великолепно, а сам он рассказывал мне, что с ним играет Тильден, бывший чемпион мира по теннису. Упомянув об этом, он сказал, что, хотя Тильден уже давно не выступает в соревнованиях, у него и теперь нет ни одного лишнего грамма жира. Мне хорошо запомнилось, каким тоном профессионального уважения сказал об этом Чаплин. Мне даже показалось, что это было сказано не только о Тильдене, но и о себе самом, о том, что человек, продолжающий работать, не имеет права ни на один лишний грамм жира.

Было совершенно очевидно, что Чаплин соблюдает это правило. Он был в то время сухощав, изящен, элегантен, пропорционален и необычайно точен и ловок в движениях.

Встретив нас, он провел нас в комнаты и познакомил с женой, молодой красивой женщиной, на вид двадцати одного – двадцати двух лет. Чаплин женился на ней всего два года назад. И за это время у нее родился не то один, не то два ребенка. Во всяком случае, мне запомнилось, что, когда Чаплин привел нас в комнату, он сказал, что жена задерживается, придет через несколько минут, потому что укачивает ребенка.

На обеде у Чаплина кроме нас был один из известных тогда американских театральных деятелей и немецкий эмигрант, антифашист, знаменитый композитор Ганс Эйслер, больше всего тогда известный нам по песням Эрнста Буша.

Мы много разговаривали и перед обедом, и за обедом, и после него, но мне показалось, что Чаплин более оживлен и весел и вообще чувствует себя гораздо больше в своей тарелке, когда он работает, чем когда отдыхает. Он и дома оставался оживленным и веселым, но все это было как‑то не так непринужденно и естественно, как там, на студии. Словно что‑то неуловимое было утрачено при переодевании из того латаного серенького старенького студийного пиджачка в черный вечерний костюм, в котором он принимал нас.

За обедом и в особенности после обеда Чаплин много говорил о том, какие тяжелые настроения возникли в Америке после войны, в каком трудном психологическом состоянии оказались люди, как послевоенный пессимизм и разочарование все сильнее проявляют себя в искусстве, и, рассказывая об этом, несколько раз возвращался все к одному и тому же вопросу: нет ли у нас, в Советском Союзе, такого же упадка духа, такого же ощущения растерянности и бесперспективности и вообще, и в особенности в искусстве.

Разговор на эту тему был долгим, и мне трудно вспомнить его во всей последовательности. Но зато я хорошо помню чувство, которое у меня отчетливо возникло тогда, во время этого разговора: Чаплина очень беспокоило то состояние растерянности, которое все больше овладевало после войны американским искусством. И очень волновало – нет ли чего‑то похожего и у нас? И ему очень хотелось, чтобы этого у нас не было.

В разговоре участвовал и Ганс Эйслер. Он произвел на меня впечатление большого умницы и глубокого человека. Ему, как и Чаплину, – это чувствовалось по его вопросам – хотелось укрепить себя в ощущении, что пессимизм и бесперспективность, с которыми они сталкиваются вокруг себя в Америке, не есть явление всеобщее.

Разговоры, впрочем, шли не только на эту тему. Еще до обеда Чаплин, узнав, что я недавно был в Японии, сам стал вспоминать о своей поездке туда, о японских театрах и начал меня расспрашивать, какие театры сгорели во время бомбежек и пожаров и какие остались целы. Он вспоминал и театр «Но», и театр «Кабуки», но, пожалуй, больше всего говорил о кукольном театре в Осаке, спрашивал, как мне понравился этот театр, и, услышав, что понравился, тут же стал показывать движения японских актеров, работающих с куклами, позы, условно выражающие грусть, любовь, страдание, ревность, тоску, которые они придают куклам. Показав несколько приемов работы японских актеров с куклами, он вернулся к разговору о театре «Но» и «Кабуки» и с невероятной точностью стал показывать, как движутся на сцене актеры старинного театра «Но». При этом он не повторял и не копировал их движений, а изображал их короткими зрительными намеками, изображал, как двигается актер в театре «Но», как он страдает, как он говорит. Интонации голосов Чаплин повторял только в одну десятую силы, тоже лишь намеками, но такими точными, что для меня, видевшего и слышавшего все это совсем недавно, а не десять лет назад, как Чаплин, заново возникала вся атмосфера театра «Но».

Потом он стал показывать, как движутся по сцене актеры «Кабуки», совершенно по – другому, чем движутся актеры «Но». Он показывал это, как бы делая на бумаге несколько штрихов карандашом. Но за этими штрихами сразу угадывалось целое.

От театра «Кабуки» он перешел к разговору о японской гравюре, показал гравюры, привезенные им с собой из Японии, и жене с трудом удалось оторвать его, чтобы идти к столу.

После того как мы съели какой‑то бульон, Чаплин спросил:

– Как вы думаете, что у нас будет на второе? Что бы вы хотели съесть на второе?

Надо сказать, что на всех, или почти на всех, американских парадных обедах принято подавать на второе курицу. Я уже третий месяц ездил по Америке и почти каждый день бывал на обедах или ужинах по разным официальным и полуофициальным поводам, и каждый день, днем или вечером или и днем и вечером, ел на второе жареную курицу. Никак не предполагая дальнейшего, я ответил Чаплину, что, учитывая американскую традицию официальных обедов, я буду рад съесть на второе что угодно, кроме курицы.

После маленькой паузы Чаплин сказал без улыбки, мрачным тоном:

– К сожалению, я не оригинал. У меня на второе будет курица.

Все расхохотались и одолели эту очередную курицу.

После того как с курицей было покончено, Чаплин рассказал историю о двух маленьких птичках, о том, как молодой аристократический воробей поселился в Нью – Йорке на одной из самых аристократических крыш и как однажды, полетев на окраину и познакомившись там с молоденькой воробьихой, очень хорошенькой, но, по его представлениям, несколько вульгарной, сгоряча, от избытка чувств, пригласил ее побывать на его аристократической крыше. На следующий вечер, когда золотая воробьиная молодежь собралась и болтала на аристократической крыше, вдруг прилетела эта хорошенькая, молодая, но вульгарная воробьиха, о которой он уже успел забыть.

Чаплин очень смешно показывал, перебирая по столу пальцами, как воробьиха летела с крыши на крышу, как она спешила и как наконец прилетела. А воробей, когда она прилетела, оглянулся на своих друзей и сделал вид, что не заметил ее. И как бедная воробьиха была расстроена и полетела обратно, с крыши на крышу, из аристократического района к себе на окраину.

Казалось бы, в этом маленьком рассказе не было ничего особенного, но Чаплин с таким удивительным юмором и точностью изображал, как воробьиха весело и быстро перелетала с крыши на крышу, стремясь к воробью, и как печально и медленно, тоже с крыши на крышу, летела обратно, и с каким презрительным выражением своего воробьиного лица он отвернулся от нее, – что все это воспринималось как смешная и печальная, уже не воробьиная, а человеческая история.

В следующий раз я увидел Чаплина на приеме в нашем консульстве. Как мне сказали, Чаплин редко бывал на приемах, но в данном случае он пришел демонстративно, проявив этим свои симпатии к Советскому Союзу.

Было много народу, одни сменяли других, приезжали и уезжали, но Чаплин, приехав, демонстративно пробыл весь этот вечер до самого конца.

Мне уже было пора уезжать из Лос – Анджелеса, и у меня в последние дни возникло чувство душевной необходимости как‑то ответить на то гостеприимство, которое мне, человеку, приехавшему из Советского Союза, оказали в Голливуде самые разные люди.

Меня принимали как своего гостя известный голливудский режиссер Майльстон, популярный в те времена киноактер Гарфильд, одна из самых крупных американских актрис Бет Девис и, наконец, Чаплин.

Я стал раздумывать над тем, как же мне быть, как устроить им всем ответный дружеский прием.

В нескольких десятках миль от Голливуда на одном из причалов в это время стоял наш, пришедший сюда из Владивостока, танкер. Представитель торгпредства надоумил меня принять своих гостей на танкере, на советском корабле, который всегда и всюду остается частицей нашей земли.

Я посоветовался с консулом, а консул, в свою очередь, посоветовал мне поговорить с капитаном танкера.

Я позвонил по телефону и пригласил капитана позавтракать со мной.

На следующий день он приехал. Это был сорокапятилетний моряк, неулыбчивый, сдержанный и неплохо говоривший по – английски.

Я кратко изложил ему свою просьбу и поначалу не нашел сочувствия. Его смущало, что это будет происходить на его танкере, потому что танкер во время войны беспрерывно совершал рейсы между Америкой и Советским Союзом, а после войны так и не ремонтировался. Давно пора было отремонтировать что‑то в машинном отделении, да и внешний вид танкера не устраивал капитана. При этом он почему‑то особенно напирал на поручни, которые облезли, и их заново надо было обивать медью.

Я ответил ему, что едва ли Чаплин будет надевать белые лайковые перчатки и, подобно придире адмиралу у Станюковича, проверять при помощи этих перчаток, насколько идеально чисты поручни в машинном отделении.

В конце концов я все‑таки уговорил капитана, и он, взяв у меня деньги на предстоявшие расходы, уехал к себе на танкер готовиться к приему. Мы подсчитали, сколько гостей можно разместить у него в кают – компании, и я решил пригласить восемь человек: Бет Девис с мужем и Чаплина, Майльстона и Гарфильда с женами.

Когда я стал приглашать моих американских друзей, оказалось, что Бет Девис нездорова и не сможет приехать, а все остальные с охотой согласились. Идея побывать на советском пароходе всем понравилась.

Чаплин сразу сказал, что непременно будет, но спросил, в котором все это произойдет часу. Я ответил, что послезавтра в семь часов, потому что на следующий день я должен улетать.

– В семь немножко поздно, – сказал Чаплин. – Если можно, я бы попросил вас устроить это часа в четыре. Потому что к десяти мне нужно вернуться обратно в Голливуд. На следующий день у меня начинаются первые съемки фильма, и перед этим у меня правило – во – первых, как следует выспаться, а во – вторых, не пить. Так что прошу меня не уговаривать, – рассмеялся он.

В день, назначенный для этого обеда, у меня после завтрака была встреча с голливудскими сценаристами. В программе встречи были вопросы и ответы, главным образом на тему о положении драматургов, сценаристов, режиссеров и актеров в советском кино и театре.

Мы заранее договорились с Чаплином, что я к нему заеду после того, как кончится встреча, но, к моему удивлению, он сам появился на этой встрече с самого начала. Когда она кончилась, мы вышли вместе с ним.

– Поехали, – сказал он. – Только не уговаривайте меня пить, ладно?

Судя по этой повторной просьбе, я понял, что Чаплину уже приходилось иметь дело с русским гостеприимством, и я клятвенно обещал ему, что не буду уговаривать его пить.

Мы заехали за его женой, он сел за руль в свой старомодный «фордик» и предложил нам с переводчиком тоже пересесть к нему из своей машины, чтобы было веселее ехать.

Довольно быстро, за час с небольшим, мы сделали пятьдесят или шестьдесят миль до стоянки нашего танкера и остановились на причале.

У трапа нас встретили капитан танкера и еще один советский капитан со стоявшего тут же поодаль парохода. Почти одновременно с нами приехали Майльстон и Гарфильд с женами.

За столом в кают – компании кроме шести приглашенных американцев были мы с переводчиком, наш консул, работник торгпредства – «красный купец», как он сам себя отрекомендовал, капитан танкера, его третий помощник – молодая женщина – и тот капитан с другого нашего парохода, который встретил нас у трапа, старый морской волк, человек лет под шестьдесят, прекрасно говоривший по – английски.

Когда капитан танкера два дня назад спрашивал меня, как лучше организовать этот прием, я сказал ему, что нужно просто – напросто приготовить хороший русский обед и на первое обязательно сварить борщ.

– А что будем пить? – спросил капитан. – Водка у нас кончилась, водки нет.

Водки не было и у меня, оставалось только четыре – пять бутылок из‑под нее. Тогда я решил, что бог меня простит за этот невинный подлог, и попросил капитана, взяв с собой эти бутылки, налить в них продававшуюся в Лос – Анджелесе американскую «русскую водку» с пышными наклейками на бутылках: «Смирнов, поставщик двора его величества». Я был убежден, что если настоять эту водку на перце и лимонных корках и перелить ее в бутылку из‑под московской водки, то не только американцы, но и мы сами, грешные, не разберем, какая это водка – американская или русская.

– А что приготовить на второе? – спросил капитан.

И тут в наш разговор вмешался Котэн, который, прожив в тридцатые годы несколько лет в Советском Союзе, всем на свете кушаньям предпочитал бефстроганов.

– Приготовьте бефстроганов, – сказал Котэн. – Самое вкусное, что я ел в Советском Союзе, – это бефстроганов!

На том и порешили.

Когда мы явились на танкер, моряки на трапе и на палубе с интересом поглядывали на Чаплина и сердечно приветствовали его.

Мы прошли в кают – компанию и сели за стол.

Я держал слово и не уговаривал Чаплина пить. Но он сам, едва попав на танкер, сразу же забыл о собственных просьбах и без малейших настояний с моей стороны опрокинул сначала одну рюмку водки, потом другую, потом третью.

На танкере служила буфетчицей тетя Маша, уроженка Владивостока, уже немолодая женщина, лет шестидесяти. До войны она была домохозяйкой, но в 1943 году ее сын – моряк – погиб во время перехода из Владивостока в Америку на корабле, торпедированном, очевидно, японцами. И она, оставшись одна, пошла работать буфетчицей на этот танкер и уже три года ходила на нем в плавание. Это была женщина высокая, полная, со следами былой красоты на спокойном, приветливом лице. Очень приветливая и заботливая, она в то же время обладала огромным прирожденным чувством собственного достоинства. Трогательно заботясь о Чаплине, она принимала его на корабле, как хозяйка у себя дома.

– Милости просим, – говорила она ему. – Милости просим, покушайте хорошенько. Может, еще тарелочку борща вам налить? Нравится вам борщ?

– Борщ очень хороший, – подтверждал Чаплин.

– Так я вам налью еще тарелочку.

Он начал отказываться. Это ее огорчило.

– Вы скажите ему, объясните, – обратилась она к Котэну, – что другой раз он когда еще такого борща попробует.

После этого объяснения Чаплин съел еще тарелочку борща.

Принимала она его так приветливо и радушно не потому, что он был знаменитый человек, важный гость, а потому, что видела две его картины – «Новые времена» и «Огни большого города» – и он в обеих этих картинах ей очень понравился как артист.

– Вы ему переведите, что он очень хороший артист, – говорила она Котэну. – Я его картины по нескольку раз смотрела. Они мне очень нравятся.

Все это она говорила с сознанием важности того, что ей понравились картины Чаплина, и с уверенностью, что ему это должно быть приятно.

Ему и было приятно. Наверное, он достаточно привык к постоянно поднимавшейся вокруг него суете, для того чтобы ему по контрасту понравилась та естественная независимость и то ощущение равенства, которое он чувствовал в этой старой буфетчице.

Еще когда мы ехали в машине, Чаплин деликатно, но достаточно твердо попросил меня, чтобы не было ничего официального, чтобы его принимали без всяких, как он выразился, «манифестаций». Потому что «манифестации» испортят ему все настроение.

Никаких «манифестаций», разумеется, не было, но, когда мы уже пообедали и на стол подали кофе, тетя Маша подсела на диванчик рядом с Чаплином и протянула ему маленький букетик цветов.

– Переведите, – сказала она, – что я дарю ему эти цветы за то, что он хороший артист.

Чаплин, неожиданно для меня, вдруг растрогался, и, когда брал этот букетик, у него на глазах показались даже слезы, а тетя Маша, увидев слезы у него на глазах, тоже растрогалась и прослезилась.

Во всем этом, наверно, сыграло свою роль и то, что еще в середине обеда, когда тетя Маша выходила из кают – компании, капитан рассказал Чаплину историю того, как она попала на их танкер.

За столом мы просидели неожиданно долго и довольно много выпили. В одиннадцатом часу, когда было покончено и с обедом, и с кофе, капитан позвал баяниста, баянист присел с нами за стол, заиграл на баяне, и мы начали петь песни, и новые – советские, и старые русские. У нескольких человек оказались хорошие голоса, и мы пели песни одну за другой. Потом, в паузе, Чаплин вдруг сам затянул по – русски «Гай – да, тройка, снег пушистый…». Он спел всю песню, хотя и не помнил всего текста, а баянист тихонько подыгрывал ему.

В заключение на стол поставили шампанское, и мы собирались завершить им затянувшийся ужин, как вдруг, неожиданно для всех нас, дверь в кают – компанию настежь открылась и на пороге появились две здоровенные фигуры в плащах, руки в карманах, на груди – камеры с блицами, а карманы оттопырены – видимо, набиты запасными лампочками.

Сомнений не могло быть – неизвестно как, но на корабль прорвались корреспонденты. Войдя, они сразу же повели себя довольно развязно; я от неожиданности еще не нашелся, как с ними быть, но Чаплин как на пружине вскочил из‑за стола и спросил:

– Вы что? От Херста? Из херстовских газет?

Они ответили, что да, они из херстовских газет.

– Тогда убирайтесь к черту! Сейчас же убирайтесь отсюда к черту! – крикнул Чаплин и снова сел за стол.

Надо сказать, что как раз в это время в херстовских газетах, занимавших доминирующее положение на всем Западном побережье Америки, был очередной прилив травли Чаплина. Его пытались на этот раз привлечь к суду за какое‑то мнимое прелюбодеяние с какой‑то мифической девицей и, мало того, старались сделать из него отца какого‑то неизвестного ему ребенка.

Травля Чаплина шла уже беспрерывно четыре года, она началась сразу же после того, как он в сорок втором году на огромном массовом митинге резко выступил за открытие второго фронта, и с тех пор не прекращалась.

Но так как газеты не могут всегда писать с одинаковым рвением об одном и том же, то в этой травле были свои приливы и отливы, и как раз сейчас был новый прилив.

Чаплин, обругав корреспондентов, сел и выжидательно посмотрел на меня. Я поднялся и сказал корреспондентам, что я хозяин этого обеда, что мне известен весь список приглашенных и, так как они оба не значатся в этом списке, я прошу их оставить кают-компанию и вообще корабль.

Во время поездки по Америке у меня бывали разные разговоры с разными людьми – бывали и откровенные, бывали достаточно дипломатические. Многое в этих последних разговорах зависело не только от моих собственных чувств, но и от обстоятельств, в которых я порой оказывался. Бывали случаи, когда мой прогрессивно настроенный переводчик Котэн сетовал на то, что я разговариваю с тем или иным джентльменом не с той прямотой и резкостью, которой ему от меня хотелось.

Но на этот раз возможность перевести мои слова доставила Котэну истинное удовольствие, и он отчеканил по – английски все сказанное мной с явной радостью на лице и, быть может, даже в еще более резкой форме, чем это было сказано по – русски.

Корреспондентам ничего не оставалось, как повернуться и выйти.

Капитан попенял дежурному помощнику за то, что он пустил на танкер корреспондентов, и приказал больше никого не пускать.

Наступила пауза.

Я спросил:

– Что будем теперь делать?

Спросил, потому что мне показалось, что никому не хотелось уходить.

– Может быть, показать вам нашу кинокартину?

Чаплин с удовольствием согласился.

Капитан вытащил листочек со списком картин, которые были на танкере, и я выбрал «Медведя» и «Выборгскую сторону».

– Если вы не устали, то, может, посмотрим две картины? – сказал я.

– Давайте две, – сказал Чаплин. – Очень хорошо. Я давно не видел советских картин.

Пока в кают – компании наводили порядок, вешали экран, мы все вышли на палубу. Была холодная звездная ночь. Баянист прислонился к поручням и заиграл русскую.

Чаплин неожиданно для всех опустился и легко и весело сделал несколько колен вприсядку.

Мы вернулись вниз, в кают – компанию, и сначала посмотрели «Медведя», а после него «Выборгскую сторону».

«Медведь» Чаплину не особенно понравился, а «Выборгскую сторону» он смотрел с большим интересом, всю, от начала до конца.

Когда кончилось кино, мы выпили еще по чашке кофе и, веселые и довольные, поднялись на палубу, чтобы ехать обратно в Лос– Анджелес.

И тут произошло нечто совершенно неожиданное, во всяком случае для меня.

Черная ночь, высокий борт танкера, длинный и узкий, спущенный вдоль борта трап, слабые, скупые фонари на причале и там, внизу, под этими фонарями, человек двенадцать или пятнадцать в пальто и плащах, шляпы надвинуты на лоб, а спереди, под плащами, что‑то топорщится.

Я не сразу сообразил, что это спрятанные под плащи фотоаппараты. Мы стали цепочкой спускаться по трапу, и едва начали спускаться, как все эти пятнадцать человек кинулись к трапу, распахнули плащи, пальто и начали один за другим щелкать аппаратами. Одна вспышка, другая, третья… десятая.

Мы спустились при этих вспышках по трапу, Чаплин остановился и, глядя на толпу корреспондентов, стоявших между ним и его «фордиком», резко, обеими руками распахнул на груди пальто.

– Снимайте, снимайте! Ну, что ж вы? Снимайте! Вы, американское гестапо!

И его жест, и выражение его голоса были такими, словно он говорил: «Стреляйте в меня…»

И они «стреляли», снимали его один за другим, один за другим, – новые и новые вспышки, до последнего момента, пока он не сел с женой в машину.

Я сел вместе с переводчиком в свою машину, и мы поехали сзади, вслед за Чаплином.

На следующее утро я проснулся в гостинице у себя в номере от стука в дверь. Вошел Котэн, прижимая к животу целый ворох газет. Все это были херстовские газеты, в Лос – Анджелесе, во всяком случае, в то время других не выходило. И во всех них первая полоса состояла из сплошных фотографий Чаплина, его жены, трапа со спускающимися по нему людьми. А над фотографиями были огромные заголовки:

«Кинозвезды на красном корабле…»

Котэн стал переводить мне тексты, а я начал рассматривать фотографии. И странная вещь: ни на одной из них не нашел себя, хотя я спускался с танкера вслед за Чаплином и одновременно с ним стоял на трапе, хотя и внизу, там на причале, я стоял недалеко от него. Но моей персоны ни на одной фотографии не было.

Не фигурировала моя фамилия и в подписях. В тексте было написано, что вчера вечером в таком‑то пункте побережья на советском красном пароходе была устроена оргия, на которую в сопровождении русского консула приехали известный своей левизной знаменитый Чаплин и Майльстон с женами, которых читатели могут увидеть на этих снимках: вот они стоят рядом с русским консулом на фоне красного парохода.

Оргия, которая была устроена на красном корабле, длилась до четырех часов ночи…

Дальше в газетах с разными вариациями сообщалось, что оргия была безумной по размаху, что кинозвезд поили десятками бутылок шампанского, которое перед ними расставляли на столах красные матросы, в то время как на экране шел советский революционный фильм «Медведь».

Так выглядел на страницах херстовских газет наш, правда затянувшийся, но довольно скромный, ужин с борщом и бефстрогановом.

Я в первую минуту не понял, почему я не оказался ни на одном из этих снимков и почему ни в одной из газет не была упомянута моя фамилия. Мне даже показалось это какой‑то странной деликатностью. Но недоумение длилось недолго. В чем дело – было не так трудно догадаться.

Если бы дать на фотографиях рядом с Чаплином и меня – а о моем приезде в то время довольно много писали – и если б сообщить все так, как оно было, что советский писатель на борту советского парохода давал обед своим американским друзьям, и в их числе Чаплину, то по крайней мере три четверти сенсационности, и уж во всяком случае загадочности, безнадежно пропали бы. А вот написать, что Чаплин был на красном пароходе и что его принимал там советский консул, и снять его рядом именно с советским консулом – вот это была сенсация! Вот это было загадочно и подозрительно! Это могло стать дополнительной лептой в ту кампанию травли, которая велась против Чаплина в газетах.

Ночью мне надо было лететь в Нью – Йорк, а вечером перед этим Майльстон устроил у себя дома ужин, с которого я поехал прямо на аэродром.

На этом ужине был и Чаплин с женой.

Он был очень элегантен, одет во все черное, но показался мне в тот вечер более старым и усталым, чем обычно.

Когда мы, простившись с Майльстоном, вместе уходили оттуда, Чаплин повернулся ко мне и спросил:

– Как, читали сегодня газеты?

– Да, читал, – сказал я.

Накануне мы говорили с ним о возможности его поездки в СССР, и, может быть, под впечатлением того искреннего гостеприимства, которое ему оказали моряки и в особенности буфетчица тетя Маша, он сказал, что если поедет в СССР, то ему хотелось бы поехать не торопясь, на таком вот, как этот, торговом пароходе, пропутешествоэать на нем от Лос – Анджелеса до Владивостока, а потом поехать до Москвы по Великому сибирскому пути.

Тогда этот разговор оборвался, перешел на другие темы, но сейчас, прощаясь со мной, Чаплин вдруг вспомнил о нем.

– Если дело пойдет и дальше так, как сегодня с этими газетами, – мрачно сказал он, – то может оказаться, что я приеду к вам раньше, чем сам предполагаю. Есть люди, которые хотят довести дело до высылки меня отсюда, из этой страны.

Он пожал мне руку, первым сел в машину и уехал.

1968


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю