Текст книги "Жизнь и деяния графа Александра Читтано, им самим рассказанные."
Автор книги: Константин Радов
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 34 страниц)
От переводчика
Нет никакой необходимости представлять публике автора мемуаров, издаваемых хотя и в новом, более полном и точном переводе, но далеко не в первый раз, – перед нами фигура более чем известная. Но, при всей прижизненной и посмертной славе этого человека, тайн, загадок, неопределенностей и борьбы мнений вокруг него тоже необыкновенно много. Даже вопрос, каким именем его называть, может поставить в тупик, ибо их было изрядное количество: Алессандро Читтано, граф Джованетти, Александр Джонсон, Александр Иванович Читтанов, в некоторых источниках фамилия пишется как Четанов, Чайтанов или даже Шайтанов, а в одномсовершенно официальномтурецком документе перед его подписьюможно прочитать: «…я, Искандер ибн-Шайтан, руку приложил». Конечно, переосмысление иноязычных фамилий может быть причудливым и часто смешным, – например, в архиве Посольского Приказа хранится отписка, величающая английского министра Галлахера «боярином Голохеровым», но и в отношении политических пристрастий или научных заслуг героя разнобой не меньше. Сэпохи императора Павла более полувека во всех военных и гражданских учебных заведенияхРоссиигде в камне, где краской, где золотом, где сурикомизображалсяафоризмнашего мемуариста: «Подданные обязаны повиноваться». Однако всем былавтайнеизвестнанигде не публиковавшаясяполная версия: «подданные обязаны повиноваться, какая бы обезьяна ни сидела на троне». Уже на основании этих слов и самые красные революционеры, и самые замшелые консерваторы объявляли их автора своим. Первыевосхищалисьегобесцеремоннымобхождениемс чинами Тайной канцелярии, вторые напирали на известный эпизод расстрела картечью вышедших из повиновения солдат. И ныне одни историкиизображают его гением, стоящим ровно посередине между Леонардо да Винчи и Томасом Эдисоном, другие рисуют жестоким крепостником, специально покупавшим умственно одаренных детей для будущей эксплуатации, и создателем не имеющих аналогов в истории «интеллектуальных эргастериев», где подневольный труд применялся в технических изысканиях. Кстати, Читтаногениемсебяне считал, судя по его самооценке в письме к Вольтеру:
«Я обладал от природы очень хорошими, но отнюдь не экстраординарными способностями. Полагаю, что на каждую сотню томящихся в школах учеников найдутся один или два более способных, чем я. Своей судьбой я более всего обязан обстоятельствам, не в смысле отсутствия препятствий на моем пути, как раз препятствий было в избытке. Более того, они-то часто и побуждали меня к усилиям чрезвычайным. Так порох, рассыпанный открыто и подожженный, просто сгорает красивым, но бесполезным огнем, стиснутый же тесной чугунной оболочкой, развивает из себя неудержимую силу взрыва».
Я обязан напомнить читателям, что эксклюзивный копирайт на любые научные комментарии к мемуарам Читтано принадлежит доктору Уильяму Воротынскому из Оксфорда, а Геттингенский протокол за преднамеренное нарушение авторских прав, совершенное в крупном размере или с особым цинизмом, предусматривает смертную казнь, оставляя вид казни на усмотрение национальных законодательств.
Поскольку, согласно приложениям к Геттингенскому протоколу, альтернативная история не является наукой и не подлежит соответствующим международным соглашениям, я имею возможность изложить несколько своих соображений в этом жанре.
Рискну предположить, что, сложись судьба нашего автора иначе (он сам предполагает такую возможность), это сказалось бы прежде всего на темпах развития технологий обработки металла и производства оружия. Вероятно, вальцовка железа могла войти в употребление не раньше конца восемнадцатого века, а распространение казнозарядных винтовок началось бы только в эпоху наполеоновских войн. Первая промышленная революция получилась бы более растянутой во времени, а православная община Англии, в реале получившая, наравне с квакерами, наибольшую материальную выгоду от нее, не стала бы настолько богатой и влиятельной и не смогла бы, впитывая в себя настроенных враждебно к родине раскольников и светских эмигрантов, сделаться центром антироссийской деятельности в Европе. Англо-русские отношения могли быть лучше.
В альтернативном варианте можно ожидать, что колониальная политика европейских держав и особенно территориальная экспансия России в конце восемнадцатого – середине девятнадцатого века имели бы более скромный размах и вызывали меньше конфликтов. Мир был бы более мирным. Несомненно, Европа не вступилась бы так дружно за египетского хедива в споре о святых местах, не навязывай емуРоссия Суэцкую концессию, и Пелопоннесская война 1851–1854 годов, происходи она ближе к базам снабжения российских вооруженных сил – на берегах Босфора или даже в Крыму, скорее всего была бы выиграна и не привела к потере всех заморских владений, нейтрализации проливов и исчезновению России из списка великих держав почти на полвека. В общем, о плюсах и минусах такого развития событий можно спорить.
Записки Читтано, хранящиеся, по завещанию мемуариста, в библиотеке Оксфорда и впервые опубликованные с незначительными сокращениями через пятьдесятшесть лет после смерти автора, представляют собой стопу тетрадей in quarto,исписанных по-французски четким, красивым, стремительным почерком, вероятно, секретарем под диктовку. На полях, между строки на отдельных подклеенных листахимеется правка, местами тем же, а кое-где совершенно другим, весьма неразборчивым почерком, видимо принадлежащим самому автору. Трудность прочтения усугубляется тем, что эти поправки сделаны на нескольких языках: французском, итальянском, латинском, русском, английском и даже турецком (русскими и латинскими буквами) без указания, где какой использован. По некоторым признакам, записки продиктованы мемуаристом в его крымском имении под Кафой во время прусской войны, хотя отдельные эпизоды, судя по упоминаемым политическим реалиям, восходят кдругомуисточнику, старше лет на двадцать. Стильвоспоминанийоднообразен итяжеловат, имеет некоторый оттенок архаизма, местамиавторзлоупотребляетвоенно-канцелярскимиоборотами иутомительнымитехническимиподробностями. Насколько адекватно нам удалось передать эти особенностиврусскомпереводе, судить читателю.
КонстантинМ. Радов
От автора
Porcellino russo! Porcellino rosso! – кричат оборванные мальчишки и бросают камни мне в спину, и от бессильной обиды хочется заплакать, потому что ругаться с уличными сорванцами бесполезно, а кидаться в драку – все равно, что рубить мечом комариный рой. Грязные потомки варваров с визгом и смехом разбегаются, радуясь бесплатному развлечению. Больше всего меня бесит, что у этих крысенышей даже не хватает ума придумать хоть сколько-нибудь подходящие ко мне оскорбления. Ну скажите, чем тощий и нескладный отрок похож на поросенка? Да еще красного? Лицо у меня как раз не красное, а бледное словно у чахоточного, от многого сидения над книгами, так что слово «rosso» – только для красного словца, по созвучию. А «russo»? Ну кому какое дело до моих покойных родителей? Неважно, что отец был русским, а мать – славянкой с иллирийского побережья. К каким бы варварским племенам они ни принадлежали, сам-то я все равно римлянин! Civis romanus sum! А также лучший друг и соратник божественного Юлия, в недавние мартовские иды спасший его от кинжалов заговорщиков!..
Брошенный одним из юных негодяев камень попадает мне в спину – и я просыпаюсь… Нет, конечно, какие камни на чистой перине? Просто в столь почтенном возрасте боль в пояснице при пробуждении – обычное дело безо всяких камней, от старческих хворей избавлен лишь тот, кто умер молодым. Лучше всего в бою, в азарте атаки, в полуобороте к солдатам, со шпагой в руке и командой в глотке…
Боже, если Ты есть, ну почему Ты мне этого не дал? Ведь я не кланялся ядрам, любил покрасоваться перед строем, даже этак на коне погарцевать на самом виду, под обстрелом, и вовсе не представлял, какое это счастье – заряд картечи в грудь… Долгая жизнь хороша, пока есть здоровье, но поздняя, немощная старость мучительна, как пытка. Зачем я столько живу, зачем снятся эти яркие, как итальянское небо, сны из моего детства? Господи, неужели Ты от меня еще чего-то ждешь?! Что я еще могу сделать в этой жизни?
Разве что – рассказать о ней?
Любезный читатель, давай договоримся сразу. Я не собираюсь публиковать сии мемуары при своей жизни, следовательно, читая их, ты разговариваешь с покойником. А покойникам многое дозволено. Почему я распространяюсь о людях и событиях ничтожных и пренебрегаю важнейшими, почему сужу непочтительно о персонах и учреждениях, окруженных величайшим пиететом, почему полагаюсь лишь на ненадежную человеческую память вместо архивов и, возможно, искажаю ход событий – подобные претензии меня уже не беспокоят. Пусть будущие историки судят, в чем я прав, а в чем разум или память меня подвели. Я расскажу о своей жизни так, как мне угодно – вот право рассказчика, Droit de narrateur, которое, ей-Богу, стоит Droit de seigneur!
ДЕТСТВО. ВЕНЕЦИЯ
Я родился в Далмации, во владениях Венецианской республики, скорее всего в 1678 году, а может и в 1679, точно этого никто не знает, потому что родителей я лишился очень рано. Мать я еще помню, – с какого возраста человек сохраняет первые воспоминания? Мне смутно помнится корабль или большая лодка, раскачиваемая волнами. Я на руках у матери разглядываю нависшие над морем горы, покрытые густым лесом и тянусь достать их руками – откуда младенцу знать, что они недоступны? Мать смеется и говорит что-то ласковое, и рядом кто-то еще смеется, и мне тоже весело и хорошо. Картина, а особенно ощущение той давней минуты сохранились у меня на всю жизнь, а ведь мы перебрались в город к тетушке Джулиане и ее мужу, когда мне было самое большее года два. В венецианской лагуне лесов нет, далекие Альпы не нависают над морем и вообще выглядят совсем иначе, и придумать я это не мог, потому что когда следующий раз увидел похожие горы уже подростком, дыхание перехватило на секунду от этого самого воспоминания и оттого, что мамы нет на свете. Вероятно, года в четыре или пять я остался полным сиротой, точнее не помню, потому что и жизнь, и смерть моей матушки происходили не при мне. Повзрослев, я понял, что ей приходилось, скорее всего, работать в услужении в богатых домах, ребенок там был бы не к месту и оставался у родственников. Смерть без прощания и погребение без близких тоже понятны. Обширные связи Венеции с Востоком имели свою черную сторону, в город часто заносили чуму, и длинноносые фигуры в балахонах снова выходили собирать тела умерших, вгоняя горожан в дрожь и холодный пот.
Что мне осталось в наследство от матери? Только память. Я виделся с ней не часто, зато каждая встреча была праздником. Мать говорила со мной по-славянски, пела мне – не помню слов, я потом начисто забыл славянский язык, в семье тетушки почитавшийся грубым, деревенским и варварским. Однако спустя много лет, будучи уже взрослым человеком, я пережил острое, как входящий в сердце стилет, чувство узнавания и родства, когда различил знакомое звучание.
А вот отца я совершенно не знал, и знать не мог, ибо он погиб за несколько месяцев до моего рождения. Тетушка рассказывала только, что он был русский, после одного из сражений освобожденный великим Франческо Морозини с турецких галер вместе с другими рабами, и звали его Джованни – то есть Иван, как легко догадаться. Гораздо труднее догадаться, а можно только строить предположения, каким образом ему удалось после освобождения попасть в войска Венецианской республики, да еще, насколько я понял, не рядовым солдатом. Я даже не могу вообразить, сколь выдающиеся качества нужно для этого продемонстрировать, ибо вековой опыт и общепринятые правила прямо запрещают нанимать бывших рабов в войско. Считается, что страх перед турками, внушенный на галерах, может возобладать в бою и привести к поражению.
Мне неизвестно также, состояли или нет мои родители в законном браке. Если судить по выражениям, вылетавшим из уст дражайшей тетушки в мой адрес, когда я имел несчастье чем-либо ее рассердить, – определенно нет. С другой стороны, сии выражения могут оказаться не более чем цветами ее красноречия, своего рода риторическими фигурами, кои не следует смешивать с грубой правдой жизни. Впрочем, насколько болезненным вопрос о законности моего появления на свет был для меня в юности, настолько же мало я переживаю из-за этого сейчас. Люди отвыкли прямо смотреть на вещи, только поэтому чудовищная нелепость некоторых общепринятых установлений не вызывает у них непочтительного хохота. Представление, что мужчина и женщина для произведения полноценного потомства нуждаются, помимо инструментов, коими их наделил Создатель, в содействии священника с необходимыми атрибутами его профессии… Для тех, кто обладает воображением и здравым смыслом, нет нужды продолжать.
Однако родить ребенка – мало, его еще надо воспитать, и моей семьей стали тетушка Джулиана, младшая сестра матери, и тетушкин муж Антонио Джованетти, учитель латинского языка. Честно признаться, в детстве я Джулиану терпеть не мог из-за ее раздражительности, громогласности и склонности именно меня, нежеланного нахлебника, превращать в мишень своего дурного настроения, хотя мужу, служанке и соседям тоже доставалось. Глядя на прошлое спокойно, следует, впрочем, заметить, что для девушки из славянской деревни, попавшей в город в качестве прислуги, она добилась просто выдающегося житейского успеха, проявив редкое упорство, ум, цепкость и изворотливость. Сначала изучить и усвоить городские нравы, манеры, язык так, чтобы ее принимали за прирожденную венецианку, потом добиться места в доме знатной и по-настоящему богатой семьи, и наконец разглядеть в приходящем учителе человека несамостоятельного, нуждающегося в руководстве и попросту в няньке, которого легко можно женить на себе – вот ступени продвижения на более высокий уровень в обществе. Беда в том, что общественная лестница в Венеции очень длинна, а образование дает некоторый престиж, но не дает достатка. Мало где можно встретить такое количество людей ученых, но бедных. Антонио относился к числу искренне любящих науку, однако не пользующихся взаимной любовью, по нехватке таланта. Необходимость содержать семью, кормить двух, а потом трех собственных детей, да еще некстати свалившегося на голову племянника приковала его к урокам, как каторжника к веслу. Он с утра до вечера принимал учеников у себя дома, возмещая количеством сравнительную дешевизну этих лекций и печально вздыхая по поводу тупости обучаемых. Не помню, с какого возраста, – кажется, всегда – мне разрешалось оставаться в комнате во время уроков. Не знаю, почему мне, а не родным детям: может, благодаря умению вести себя тихо и незаметно, сидя в уголке комнаты или прямо под столом для занятий так, что меня и видно не было; а может, дядюшка заметил мою способность защищать окружающих от громов и молний, извергаемых его супругой, привлекая оные на себя, подобно как прибор, изобретенный недавно господином Франклином из Филадельфии, привлекает на себя громы небесные. Конечно, дядюшка Антонио не дожил до опытов Франклина, но аналогичный принцип он применял вполне сознательно.
Что будет с младенцем, который с утра до вечера дышит воздухом, насыщенным латинскими вокабулами? Который раз сто (а может, двести, кто знает) слышал затверженную на память дядюшкиными учениками речь Цицерона против Катилины? Многие десятки раз – другие латинские тексты? Да в такой атмосфере и бессловесная тварь заговорит на языке древних римлян. Попугай, во всяком случае, непременно. Я, правда, очень долго молчал, понимая, что должен вести себя тихо. Мне было лет пять, когда страдания одного из школяров, особенно мучительно вспоминавшего столь любимую дядюшкой речь Цицерона, побудили начать подсказывать ему из своего угла.
Нерадивый ученик был спасен, потому что изумленный учитель начал экзаменовать меня вместо него, и чем дальше, тем выше поднимался градус его изумления. Длиннейшая речь на память, без запинки (я и до сих пор ее помню), отрывки из других текстов, обыкновенно задаваемых ученикам, чтение из книг, письмо, – на этом начались трудности: хотя я знал буквы и видел, как пишут на грифельной доске, рука не была набита, – все равно для ребенка в столь несмышленом возрасте эти умения казались чудом. Доселе дядюшка меня едва замечал, а теперь единым днем я поднялся в его мнении на огромную высоту. Он сразу начал использовать мои знания и как живой укор бестолковым ученикам ("смотри, балбес, это даже младенцы знают…") и как витрину своих учительских талантов, заставляя декламировать латинских классиков перед всеми, кто имел неосторожность заглянуть в дом Джованетти. Успех подобных выступлений и множество желающих посмотреть на чудо-ребенка или позабавить им своих гостей заставили даже тетушку переменить гнев на милость. Она сразу поняла своим практическим крестьянским умом, какую пользу можно из меня извлечь, и принялась за дело всерьез. Меня стали одевать так, чтобы прилично было показать людям, и даже начали мыть и причесывать. Приглашения следовали одно за другим, я входил в моду, отрабатывая свой номер с Цицероном то в одной, то в другой гостиной, подобно дрессированной обезьянке (или ученому медвежонку, если это сравнение роднее русскому читателю), получая положенную долю похвал, сластей и подарков, сразу прибиравшихся к рукам хозяйственной Джулианой. Часто растроганные слушатели дарили даже деньги, что по нашей бедности и трудному военному времени было особенно кстати. "Это, – говорили некоторые, – на дальнейшее образование вашему юному таланту". Мои дорогие родственники и сами понимали, что "юный талант", выставляемый напоказ, нуждается в образовании, подобно как гусь, выставляемый на продажу – в откорме. Если худы будут, ничего на них не заработаешь. Однако тратить деньги на школу, для правильного обучения, тетушка сочла бы несусветной блажью и чуть ли не святотатством, когда дома есть свой учитель, бесплатный. Так что дальнейшее мое умственное развитие было поручено опять же дядюшке, который взялся за него тем охотнее, что это не стоило ему почти никаких усилий. Он просто сажал меня вместе со своими учениками, независимо от их возраста и совершенства в науках, и позволял делать то же, что они. Эта нехитрая метода имела успех поразительный. Я очень быстро научился писать (правда, сначала печатными буквами, как в книгах, переход к скорописи дался мне с трудом), а еще мною овладела невероятная страсть к чтению! Я готов был читать все, что напечатано на бумаге, и делать это в любое время дня и даже ночи, если она лунная. Дядюшкины книжные запасы, представлявшие весь тезаурус среднего латиниста, были проглочены полностью в ближайшие три или четыре года, оказав сильное и совершенно непредсказуемое влияние на мой ум. В русском языке есть хорошая поговорка: "у него каша в голове", – так можно сказать о человеке, чьи мозги забиты непереваренной ученостью, как желудок обжоры – кашей. С чем же сопоставить тогдашнее состояние моей головы, в пределах этого сравнения? Разве с солдатским котлом перед раздачей! Представьте, я довольно неплохо был знаком с устройством римского государства и главными действующими лицами древней истории, но не имел ни малейшего понятия о хронологии. Да и мудрено было бы его иметь, потому что никто не позаботился хотя бы выучить меня счету. С грехом пополам, по нумерации страниц в книгах, я самостоятельно освоил цифры, но только римские, а с арабскими долго не мог понять, каким образом значение цифры может меняться в зависимости от ее позиции в числе – позже, когда понял, эта идея стала для меня настоящим откровением. Римская история как бы заменила мне волшебные сказки, до которых дети такие охотники, но без точного представления о течении времени она будто сплющилась, склеилась с современностью – я с полной серьезностью спрашивал людей, бывавших в Риме, встречали ли они Цезаря и можно ли простому человеку попасть в Сенат, чтобы послушать Цицерона.
Конечно, находились взрослые, желающие объяснить ребенку непонятную для него разницу между прошлым и настоящим. Я выслушивал их с подобающей вежливостью и не пытался спорить, но упрямо оставался при своих представлениях – вовсе не по причине тупости. Люди вообще склонны отвергать самые простые и очевидные истины, если оные по какой-либо причине им неприятны. Передо мной было два мира. В одном состязались в доблести и красноречии, совершали подвиги и получали триумфы, завоевывали целые страны и приносили жертвы богам. В другом лгали, жадничали, ругались, выливали помои в провонявшие каналы и ходили в церковь. Один был правильным, настоящим, другой казался недоразумением, в самой середине которого я непонятным образом очутился. И вот люди из неправильного, фальшивого мира пытались отнять у меня самую надежду когда-нибудь попасть в настоящий, который был где-то близко, я чувствовал его присутствие! К тому же их утверждения о том, что древний, языческий Рим канул в лету и все, кто его населял, давно умерли, прямо противоречили моему личному опыту: чрезвычайно живое воображение дополняло прочитанное картинами, подобными ярким снам или, скорее, грезам наяву, более реальным, чем многие обыденные впечатления. Несколько дней спустя я сам иной раз затруднялся отделить события, о которых читал в книге, от тех, что видел наяву собственными глазами. Я наизусть помнил, как заговорщики убили Цезаря, но стоило раскрыть книгу – любимейшие мои "Записки о Галльской войне", многократно перечитанные, – и он снова был предо мной, живой и деятельный.
Между двумя мирами вплеталась, волею судьбы, третья нить. Турецкая война, тяжкая, длительная, оставалась у всех на устах и в умах почти с тех пор, как я себя помню. Казалось, война была всегда, и вечно пребудет. Турки представлялись мировым злом, исчадиями ада, источником всех несчастий и бед на свете. Послушать рассказы участников войны или поглазеть на закованных в цепи пленных, выполнявших черные работы на корабельной верфи, было любимейшим развлечением городских мальчишек и меня в их числе. Не следует думать, будто ваш покорный слуга в детстве ничем, кроме чтения книг, не занимался: каждое лето, с первых жарких дней, я вместе с соседскими сорванцами пропадал на берегу, ловил рыбу или собирал мидий, плавал и нырял в лагуне – дети венецианских простолюдинов стоят в этом искусстве лишь одной ступенью ниже дельфинов. Между делом шла болтовня обо всем, что казалось нам интересным, в которой военные события служили одной из главных тем. Каждый пересказывал слышанные им истории, часто прошедшие через десять рук и уснащенные совсем уже неправдоподобными подробностями. Сокровища античной литературы сослужили мне хорошую службу: я сделался, можно сказать, штатным рассказчиком среди ребятишек нашего квартала и быстро научился ради успеха у слушателей беспощадно обрезать ненужные, на наш юный взгляд, подробности классических сюжетов и делать акцент на батальных сценах. Попутно была решена еще одна мучительная проблема детской жизни: прежде наша компания играла в войну как все, в "турок и христиан", и никто не соглашался быть «турком». После записок Цезаря, в моем пересказе, пошла игра в "римлян и галлов", а тут уже находились добровольцы на обе стороны и с азартом рубились на деревянных мечах, изображая осаду Алезии.
Однако, подвигнув потомков римлян и галлов изображать их далеких предков, я сам, в свою очередь, начал задумываться о столь увлекавшей моих ровесников турецкой войне. Подобно античности, там тоже было место доблести, подвигам и благородству. Подобно повседневной жизни, в ней участвовали обыкновенные люди. Как те матросы, что сходили на берег, пошатываясь от качки и поднимались на борт, пошатываясь от вина, или германские наемники, говорившие на своем непонятном варварском языке. Таким был, наверно, и мой отец – чужаком в этом городе, несмотря на десятилетнюю службу Республике. Ведь он тоже был варваром. Я как-то очень болезненно начал ощущать свое сиротство, которое прежде меня не тяготило. Появились мечты о том, что отец жив и странствует в дальних странах, откуда вдруг возвращается, или вновь попал в плен, а мне предстоит его спасти. Сначала я сочинял об этом (сам для себя, не для товарищей) истории совершенно сказочные, однако опыт рассказчика, хотя недолгий, научил меня добиваться точности и правдоподобия, и чем старше я становился, тем больше стремился поставить свои мечты на почву фактов. Расспрашивая взрослых, чтобы узнать подробности родительской судьбы, я сумел высчитать, несмотря на все свое арифметическое невежество, что в год предполагаемой гибели отца войны с турками не было! Значит, его не убили? Мечты, кажется, начали обретать живую плоть. Не слишком доверяя дражайшим родственникам, я выбрал удобный момент и обратился со своими мыслями к хромому Бартоломео, которого раздробившая колено турецкая пуля сделала величайшим авторитетом в делах войны, по крайней мере для нас, мальчишек. Старый солдат, а ныне сапожник выслушал меня с полным сочувствием, но ответил по-солдатски честно, без ложных надежд:
– На далматской границе никогда мира не бывает.
– А как же договоры? Турки их не соблюдают, что ли?
– Турки-то соблюдают… Те, что султану ихнему подчиняются… Так ведь есть еще бунтовщики да разбойники всех вер и народов, – и те же турки, и босняки, и арнауты, и черногорцы… Эти всегда воюют, мир не мир…
– А наши, итальянские разбойники есть?
– Конечно, как же не быть? Я сам когда-то…
Тут он закашлялся, спохватившись, оглянулся воровато, наклонился к моему уху и прошептал:
– Я сам когда-то хотел пойти в разбойники, да передумал.
И больше от него ничего путного было не добиться. Но это было и не важно, а важно то, что мир, сложившийся в моем уме, дал трещину. В нем началось течение времени, а следовательно – появились утраты. Отец был мертв, и языческий Рим, отечество моей души, – тоже, это в равной мере повергало несчастного ребенка в самую черную меланхолию. Однако человеческая природа заставляет нас и в безнадежнейшей ситуации искать надежду, хотя бы даже призрачную. На сей раз выход подсказала тетушка Джулиана, ревностная католичка. "Вот, погоди, – говаривала она, – будешь грешить, так и встретишься в аду со своими проклятыми язычниками". Отец тоже приравнивался в ее представлении к язычникам, как схизматик, следовательно, он должен был в потустороннем мире находиться рядом с римскими героями! У меня вдруг явилась новая блестящая идея, только требовалось посоветоваться с человеком, знающим загробный мир так же хорошо, как сапожник Бартоло – войну. Я не представлял, где найти такого советчика, ибо все виденные мною католические священнослужители не заслуживали ни малейшего доверия.
В то время моя карьера «чудо-ребенка» находилась на последнем издыхании, в силу естественных причин. Когда пятилетний карапуз, стоя на стуле, произносит наизусть напыщенную латинскую речь, пытаясь сопровождать ее подобающими жестами, он вызывает добродушный смех, восторг, удивление и умиление. Ему открываются сердца и кошельки человеческие. Мальчик школьного возраста, исполняющий тот же номер, вправе рассчитывать лишь на умеренную похвалу, сквозь зевоту. Надо, однако, заметить, что мои выступления благотворно повлияли на учительскую репутацию дядюшки Антонио. Ему начали оказывать предпочтение перед десятками других полуголодных учителей, появились ученики из богатых семей, уроков стало меньше, а денег больше. Затем он получил выгодные кондиции в одном из частных пансионов, где сыновья провинциальных дворян готовились к восприятию университетской науки. Это наложило на него светскую обязанность согласно традициям пансиона один или два раза в год устраивать у себя дома обед для коллег. Сие весьма огорчало мою экономную тетушку, которая страдала душевно за каждый кусок, съеденный учеными мужами. Вероятно, из-за этого я и оказался вновь востребован, со своей латынью на место дополнительного блюда.
Все было на сей раз как обычно, я только заменил надоевшего Цицерона (ох, и долго же Катилина злоупотреблял моим терпением!) отрывком из "Записок о галльской войне", очень вольное переложение которого пользовалось максимальным успехом у соседских мальчишек. У подвыпивших взрослых ни весь мой номер в целом, ни батальные сцены в частности не вызвали большого внимания, и я с чувством легкой разочарованности хотел уже покинуть собрание, когда один из гостей, пожилой человек в очках с необыкновенно толстыми стеклами, которого все называли просто «профессор», без упоминания фамилии, пригласил меня присесть за стол рядом с собой. Он добродушно попросил у тетушки тарелку "для молодого коллеги" – мне показалось очень кстати подкрепиться, и я сделал вид, что не замечаю тетушкиных предостерегающих взглядов. После того, как я воздал должное не для меня приготовленному обеду, новый знакомый заговорил со мной, и я сразу почувствовал в нем нечто особенное. Дело в том, что люди всегда думают на своем родном языке. Даже тот, кто знает иной язык в совершенстве, переводит свои мысли на него с еле уловимой задержкой, с чуть заметным усилием. Наш разговор происходил на классической латыни, и хотя от собеседника сильно пахло вином, речь его лилась совершенно свободно. Я готов был спорить на что угодно, что это его родной язык. Как будто передо мной настоящий римлянин. У меня даже возникло чувство, что я долго жил на чужбине, и теперь встретил соотечественника. Беседа непринужденно перескакивала с походов Цезаря на мою жизнь, прочие гости вели свои отдельные разговоры, тетушка удалилась отдать распоряжения служанке, и я, набравшись смелости, попросил позволения задать свой вопрос.
– Правда ли, что Цезарь и другие герои древности обречены пребывать в аду? Ведь они были язычниками!
Профессор оглянулся почти так же воровато, как старый разбойник Бартоло и, убедившись, что никто не слушает нас, вполголоса ответил вопросом же:
– А ты, на месте Бога, осудил бы их на вечные муки?
– Нет, конечно! Они же не виноваты, что Спаситель еще не пришел! Это Бог…
– Не надо искать виноватых. Как ты полагаешь, кто милосердней: ты или Господь?
– М-м-м-м… Ну… Он, конечно!
– Ergo – ? … Чем ты так огорчен?
Я был настолько расстроен провалом своего последнего плана, что чистосердечно рассказал, как собирался сделаться язычником, чтобы в аду оказаться рядом с дорогими мне людьми. Где же теперь в загробном мире искать их?
Мой собеседник посмотрел на меня внимательно и с интересом. Примерно как на диковинного зверя, привезенного из самых глубин Африки. Видимо, увиденное ему понравилось, потому что он улыбнулся и, еще понизив голос, сказал: