Текст книги "Другой Петербург"
Автор книги: Константин Ротиков
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 33 страниц)
Демократизм Анны Павловны, кажется, не пробуждал в ней сапфических наклонностей. Детей была куча. Дима (предпоследний ребенок) – на двадцать лет младше старшего брата. Выясняя, чем бы были сходны столь разные по общественному положению, способностям и талантам интересующие нас люди, нельзя не заметить, что чаще они походят внешне на мать, чем на отца, – а по воспитанию едва ли не всегда находятся под сильнейшим влиянием своих матерей. Возможно, в таких случаях, как Философов или Кузмин, это объясняется слишком большой разницей в возрасте с отцом. Но есть исключения из правил. Сомов тоже отцу во внуки годился, а дружбу с ним высоко ценил.
Высокий, гибкий Дима и медлительный Костя, с пухлыми щеками и карими глазками-щелками, представляли, должно быть, неплохую парочку. Заманчиво выглядел рядом с ними и высоколобый Валичка Нувель, с бархатисто-томными глазами. В гимназии он не проявлял себя столь откровенно, да в одном с ним классе учился еще и старший брат, Эдичка – отчаянный сорванец, в отличие от кроткого Валички. Одноклассники вообще были разного возраста: Костя тоже старше Димы на три года (но всегда выглядел моложе своих лет, как многие люди с подобными вкусами).
Все здесь было по-семейному и по-соседски. Нувели жили в том же доме на Галерной, над Философовыми. Последние, правда, занимали целый этаж, тогда как квартира, в которой поселилась Матильда Андреевна Нувель с четырьмя сыновьями и дочерью, была поскромнее. Потеряв мужа, процветающего финансиста, вдова вынуждена была сокращать расходы.
Юношеская дружба, имеющая даже терминологическое обозначение, как «подростковая гомосексуальность», редко бывает прочной. Дружба Димы с Костей была разбита Сережей Дягилевым. Окончательный разрыв произошел лишь в 1900 году, но изменил Дима Косте со своим кузеном, наверное, сразу, как тот появился на горизонте. Крепкий, задорный, звонко смеющийся, способный играючи потузить приятеля или легонько придушить, его облапив, – Сергей, во всем обаянии провинциальной свежести, завладел сердцем Дмитрия.
С кем утешился Сомов, трудно сказать. Он и вообще был человеком мало откровенным, а возможно, далеко не сразу себя осознал. Нравилось ему кокетничать с дамами: Лиза Званцева, Анна Остроумова… Художница Елизавета Мартынова, рано умершая от чахотки, была фатально влюблена в него. Это с нее написал Сомов свой шедевр – «Даму в голубом», где на заднем плане художник изобразил и себя.
Прощаясь с Галерной (много, кстати, распространилось здесь в 1990-е годы различных баров, ресторанов и бистро), дадим небольшую справку о Вальтере Федоровиче Нувеле; он еще не раз нам встретится.
Нувель служил чиновником по особым поручениям при Министерстве императорского двора – завидная должность, не требующая никаких усилий, кроме того, чтоб не забывать расписываться за жалование. Основным увлечением его была музыка. Он неплохо играл на рояле, бегло читал с листа. Знакомил друзей с новейшими европейскими достижениями, и в журнале «Мир искусства» вел музыкальный отдел. Напарником Нувеля в этом деле был Альфред Павлович Нурок, лет на десять его старше. Лысый, сухощавый, с саркастическим взглядом из-под очков, он писал под псевдонимом «Силен», не столько соответствовавшим внешности, сколько призванным создать репутацию циника и имморалиста, к чему он стремился. Таилась за этим вполне добродушная натура и едва ли не добродетельная семейная связь с Валичкой. Вместе они организовали «Вечера современной музыки», проходившие в разных залах: консерватории, Тенишевском училище…
С этих «вечеров» началось восхождение к мировой славе Игоря Стравинского, о чем вспоминал он в автобиографической «Хронике моей жизни» (на самом деле написал ее за Стравинского именно Нувель – уже в эмиграции, когда и Петербурга-то не было).
Укажем, наконец, для симметрии, что не кто иной, как Вальтер Нувель в 1904 году ввел Михаила Кузмина в артистический круг: прежде, чем публика смогла прочесть стихи Кузмина, он пел и играл на «Вечерах современной музыки».
Глава 5
Старо-Калинкин мост.
Екатерингофский проспект
(Римского-Корсакова).
Никольский собор
Признание в любви к Коломне. – Виды с Калинкина моста. – М. И. Глинка в Благородном пансионе. – Гибель Лидочки Ивановой. – Дом, где жила Т. П. Карсавина. – «Князь-пожарник» А. Д. Львов. – Анонимный донос 1889 года. – Загадки петербургской топонимики. – Древность рода Сомовых. – Акварель «Спящая молодая женщина». – Образ жизни К. А. Сомова. – Что нагадала цыганка Мише Кузмину. – Мифетта Лукьянов, Хью Уолпол и Боря Снежковский. – Мечты К. А. Сомова и В. Ф. Нувеля. – Акварель «Спящий кадет». – «Потемкинские» курьезы. – Что Библия говорит о Содоме. – Дом Бенуа
Любовь не терпит вопросов «почему» и «за что». Вряд ли можно с уверенностью сказать, что пленяет нас в любимом человеке: губы, нос, изгиб ушной раковины, хрупкая шея с тонко вибрирующим кадыком. Однако все же где-то внутри себя приятнее одно, нежели другое: целовать, допустим, любимому мизинец на ноге, чем щекотать за ухом.
То же с Петербургом. Есть, разумеется, прекрасные места и на Петроградской, и на Васильевском. Уж на что бездарны районы новостроек, но и там какая-нибудь Сосновка с лесопарком или, с другой стороны, Сосновая поляна – вид на залив с кромки холма. Это все, конечно, так. Но место, где мы оказались: с Галерной на площадь и, кружа каналами вдоль «Новой Голландии», через Храповицкий мост к Аларчину, откуда видна уже каланча у Старо-Калинкина моста… выйти к Покрову, глянуть издали на синие глыбы куполов Троицко-Измайловского собора, короче, гулять по Коломне есть одно из сильнейших ощущений Петербурга.
Завещано, так сказать, Пушкиным: дом адмирала Клокачева на Фонтанке – первый послелицейский адрес; «Домик в Коломне»; «Медный всадник» (Евгений «живет в Коломне…»). Гоголь тонко чувствовал и понимал Коломну, не любя ее, но что такое ненависть, как не обратная сторона любви. Помните, в «Портрете»: «тут все непохоже на другие части Петербурга; тут не столица и не провинция; кажется, слышишь, переходя в коломенские улицы, как оставляют тебя всякие молодые желания и порывы»…
Коломна – это участок города между Мойкой, Пряжкой, Фонтанкой и Крюковым каналом – бывшая 4-я Адмиралтейская, или Коломенская часть, по дореволюционному административному делению Петербурга. Екатерининский канал делит Коломну на две части: Большая – с Воскресенской церковью на «Козьем болоте» (ныне, кажется, называемом «Кулибина» – от куликов, что ли, болотных) – и Малая – с церковью Покрова. Оба храма были разрушены.
Сходство с названием древнего русского города Коломны, в ста верстах от Москвы, не должно вводить в заблуждение. Еще первый историк Петербурга Андрей Богданов называл эту местность «Колоною», очевидно, от итальянского слова colonna («линия», «строй»), что соответствует регулярному плану местности с пересекающимися под прямыми углами широкими улицами. Не повторяя общеизвестных трюизмов насчет влияния итальянцев на петербургскую архитектуру (Растрелли-Кваренги), согласимся, что если в Петербурге можно найти какое-то сходство с Венецией, так именно здесь, в Коломне.
Сходство, скорее, умозрительное: общее, теснящее душу чувство, определение которого – тоска ли, томление, грусть – не будет вполне адекватным. Влажное дыхание морской стихии, незримой, присутствующей где-то за унылыми перспективами, замкнутыми на торцах глухими стенами. Сплошные линии фасадов, следующих изгибам каналов, с незначительными колебаниями в высоте разноэтажных зданий и сдержанной пестроте штукатуренных стен, создают бесконечно вибрирующую, трепетную картину, которая – в иных пропорциях и красках – околдовывает на узеньких улицах Венеции, пересекаемых бесчисленными каналами. Низенькие подворотни, тенистые проходные дворы, возможность затейливого перехода через двор, чью-то парадную в следующие двери, на соседний двор, насквозь, к каналу через улицу, таковы прогулки по Коломне.
Есть здесь одно место – там, где Екатерининский канал после всех своих бесконечных извивов выходит на финишную прямую, впадая в Фонтанку… Стрелка Малой Коломны, с домом-утюгом на углу Садовой… Тут, действительно, что-то неуловимое наводит на воспоминания о подлинном уголке Венеции: рядом с железнодорожным вокзалом, где переброшен мост на Джудекку через Большой канал.
Художники любили Коломну. Не только Репин, писавший своих «Запорожцев» в доме на площади, названной его именем. Это, собственно, скорее площадка с несколькими деревьями: «Плешивый садик», как называли его в старину. Любопытное название – не из народного ли восприятия подобных уголков места для встреч именуются «плешками»? Да и ныне здесь находят отдохновение коломенские алкаши и пэтэушники, проходящие практику на соседнем судостроительном заводе.
Замечателен старинный верстовой столб в виде гранитного обелиска на мраморном постаменте, с овалом солнечных часов: такой же видим мы на прелестной акварельке К. А. Сомова «Весна». Отсюда начинался счет верстам до Петергофа. За Фонтанкой в XVIII веке считалось уже предместье, деревня Калинкина, потому и мост, с романтичными каменными башнями и декоративными цепями, назвали Калинкиным. Годы его строительства обозначены на больших медных досках, с курьезными сокращениями: «Н», т. е. «начат» в 1786, и «О» – окончен в 1788.
В настоящее время здесь два Калинкиных моста: «старый» и «малый» (последний в устье канала Грибоедова), но как бы их ни именовать, мост с башнями через Фонтанку – самый, что ни на есть, подлинный Калинкин мост. Глянув с него в сторону взморья, видишь вырисовывающиеся на фоне высокого неба портальные краны, корпуса строящихся кораблей и старинные эллинги Адмиралтейского завода. На левом берегу низенькие, в строгом классическом стиле домики, из которых один особенно заметен декорирующей подворотню аркой с красивым замковым камнем. Место в своем роде любопытное. В петровские времена существовала здесь прядильня «для непотребного и неистового женского пола», а поскольку пол этот немало способствовал распространению дурных болезней, то в 1781 году открыли первую в столице Калинкинскую венерическую больницу (лечат в ней и поныне).
Вверх по Фонтанке – вид на Троицкий собор, безусловно, напоминавший художникам, проходившим академическую практику в Риме, подобную перспективу на Св. Петра, с Тибра, если идти от пьяца дель Пополо. Диковат параллелепипед «Советской» гостиницы, но его как-то не очень заметно. Ближе к мосту видны живописные строения с фигурными наличниками, смутно напоминающими боярский терем (Фонтанка, д. 154). Архитектор Ю. Ю. Бенуа так перестроил в начале века ампирный особнячок, в котором в 1860 году разместилась Крестовоздвиженская община сестер милосердия. Основана она была в Крымскую войну: сто двадцать сестер под руководством Н. И. Пирогова оказывали помощь раненым в Севастополе (когда распоряжался там князь Александр Сергеевич Меншиков).
Еще ближе, в начале Старо-Петергофского, простые по архитектуре, но монументальные здания николаевского ампира принадлежат Морскому Адмиралтейскому госпиталю Петра Великого. Учрежденный Царем-преобразователем на Выборгской стороне, сюда госпиталь перебрался в 1836 году; часто можно видеть в окнах юных морячков в больничных пижамах, тоскующих без курева…
Для читателей этой книги интересно было бы вспомнить, что у Калинкина моста, напротив Морского госпиталя, в начале прошлого века разместился Благородный (т. е. для дворянских детей) пансион Главного педагогического института, с 1819 года преобразованного в университет. Как раз в пору преобразований учился в пансионе Михаил Глинка, привезенный в Петербург тринадцатилетним мальчиком. Поселили Мишу в особой комнатке в мезонине, где с ним жили еще три мальчика и гувернер, Вильгельм Карлович Кюхельбекер (только за год до того кончивший Лицей вместе с Пушкиным). Пансион был побольше Лицея, число воспитанников доходило до ста, но учили так же хорошо. Опытные преподаватели, насыщенная программа. За четыре года Глинку выучили зоологии, географии, математике, астрономии, латинскому, греческому, немецкому, французскому и английскому языкам. Он еще по собственной охоте овладел персидским. Упражнялся, несомненно, и в музыке. Рояль стоял для него в том же мезонине. Без упоминания о Глинке в этой книге все равно не обойтись, так что заметим, на всякий случай, и это место. Здание Благородного пансиона не сохранилось, но уцелел соседний каменный флигель (Фонтанка, д. 164), где была богадельня для воспитанников петербургского Сиротского дома, «неспособных к занятиям по причине телесных недугов», построенный в 1823 году.
Уж если мы смотрим на Фонтанку с Калинкина моста, как не вспомнить о странной истории, случившейся где-то здесь 16 июня 1924 года. Подающая надежды двадцатилетняя балерина ГАТОБа (бывшего Мариинского театра) Лидочка Иванова каталась по Фонтанке на моторной лодке с пятью кавалерами. И каким-то необъяснимым образом лодочка столкнулась с пароходиком «Чайка», устремлявшимся в Кронштадт. Четверых спасли, а Лидочка с одним из приятелей утонула, что загадочно, прежде всего, потому, что Фонтанка не так уж широка и глубока. Пошли слухи. Шептали об Ольге Александровне Спесивцевой, прима-балерине, за которой тогда ухаживал Борис Гитманович Каплун, племянник Урицкого, комиссаривший на ниве городского хозяйства. Предполагалось, что Спесивцева, видя в Лидочке соперницу, решила ее устранить таким экзотическим образом. Можно быть уверенным, что это не более чем сплетня. Спесивцева вскоре благополучно покинула Советскую Россию, работала у Дягилева, сошла с ума, как Нижинский, и умерла в глубокой старости. Любопытно, что и комиссар Каплун удрал за границу, где бесследно сгинул. На эту тему ныне поставлены уже кинофильм и даже балет, имеющие, как водится, мало сходства с реальной историей (а какова она была, кто знает!)
Бедная утопленница и слухи о ней занимали воображение Кузмина, намекнувшего в своей «Форели»:
Уносится тайком чужой портфель,
Подносится отравленная роза,
И пузырьками булькает со дна
Возмездие тяжелым водолазом…
Раз вспомнили о балете, то укажем на дом 129, в самом конце Садовой, у Мало-Калинкинского моста. Дом стоит с середины прошлого века, сооруженный плодовитым столичным архитектором А. X. Пелем, но в начале 1910-х годов перестроен в духе модерна, с вазами и театральными масками на пилястрах. Декор указывает на то, что в доме жили служащие Мариинского театра. Здесь провела детские годы Тамара Платоновна Карсавина, славная дуэтами своими с Нижинским («Поцелуй розы», Балерина в «Петрушке», «Жар-птица»), что неплохо было бы отметить мемориальной доской.
Через канал, в Большой Коломне, давно нависает над нами мрачный силуэт Съезжего дома, одного из немногих сохранившихся в Петербурге (1849–1851, арх. Р. А. Желязевич). Его узкая, длинная каланча с машикулями напоминает муниципальные синьории средневековых итальянских городов. Здание и поныне отвечает своему назначению, здесь размещены противопожарные службы.
В пожарах есть своего рода эстетика, сильно затрагивающая чувства. Черные тучи дыма, клубы пара, алое пламя, голубоватые язычки, жадно лижущие трескающиеся стены… укротители огня, бравые молодцы в сверкающих касках, грузных робах, что-то там разгребающие, волочащие змеи шлангов, взбирающиеся по лестницам… Нет, можно понять чувства князя Александра Дмитриевича Львова, любившего атлетичных парней, балансирующих на краю гибели, спасающих жертв стихии.
Князь имел прекрасную дачу в Стрельне и под впечатлением случавшихся там два года подряд больших пожаров организовал на собственные средства «пожарный обоз» в 1880 году. Он так увлекся тушением пожаров, что выписал из-за границы специальное оборудование для первой в России «дружины тушильщиков». Наконец, он был избран в 1893 году первым председателем Российского пожарного общества. Считается, что ему тогда было всего тридцать лет, но зная некоторые слабости наших героев, усомнимся в этом. Нам известен документик, согласно которому родился князь в 1860 году (да и по хронологии его пожарных подвигов это выглядит убедительнее).
Еще не раз мы обратимся к уникальному источнику, характеризующему состояние «голубого» Петербурга в начале 1889 года. В одном из петербургских архивов уцелел редкий по содержанию донос. Некто сообщает по начальству увлекательные подробности о жизни тогдашних «теток» (как называли они друг друга в своем кругу), приложив и список, включающий фамилии, с указанием возраста, адреса, рода занятий. Но эти детали не всегда были известны тогдашнему сексоту, а вот что знал он о каждом: кто, чем и как любит заниматься. Действительно, одним нравятся юноши, другие предпочитают зрелый возраст; кто готов себя показать, кто ждет того же от друга…
Упомянут среди прочих и «князь Львов, 28 лет, дама, любит солдат, которые употребляют его». Судя по всему, это наш князь-пожарник, к заслугам которого можно, таким образом, отнести и любовь к сильному полу. Не противоречит этому и отмеченная доносчиком страсть князя Львова к балету. Можно заметить также, что князь Львов был председателем общества «Голубого креста», но это всего лишь общество спасения утопающих, к чему наш герой также испытывал влечение.
Здесь, в Коломне, особенно ощущается бестолочь современной топонимики Петербурга, с ее хаосом восстановленных «исторических названий» и осколков советского быта. В самом деле, почему канал называется Грибоедова? Речка Кривуша, одетая в каменные берега и отчасти выпрямленная в царствование Екатерины II, по справедливости была названа Екатерининским каналом, как Александровским именовался канал Обводный, прорытый при Александре I. Но при чем же здесь Фамусов с Чацким? Это загадка, одна из петербургских тайн.
Рискнем сделать следующее предположение. В угаре первых послереволюционных лет переименования осуществлялись исключительно в честь партийных и советских работников или, по крайней мере, лояльных к режиму деятелей: трампарк Смирнова, табачная фабрика Клары Цеткин, автоклуб имени Тимирязева. И вот в 1922 году скончался довольно известный еще с дореволюционных времен, но без всякого саботажа трудившийся на ниве городского хозяйства инженер К. К. Грибоедов. Его и увековечили, вместо бывшей царицы: как же, канализация, водоснабжение, гороткомхоз! Имя вскоре забылось, а мы думаем, что это из-за «Горя от ума» такая честь. Есть здесь такие монстры, как улица Союза печатников или неопределимое по возрасту и падежу Володи Ермака. Но сохранились и старинные теплые названия: Канонерская, Лоцманская, Мясная, Дровяной. Переименования затеяла еще дореволюционная городская дума, вследствие чего, например, никому не мешавшая Хлебная стала называться Витебской (вот уж впрямь, ни к селу ни к городу). Топонимическая страсть не оставляла градоначальников с переменами социального строя. По крайней мере, Екатерингофский проспект (т. е. ведущий в Екатерингоф, загородную усадьбу царицы Екатерины I) назвали не каким-нибудь героем-подводником, а в честь композитора Н. А. Римского-Корсакова.
Назовем, однако, адрес по-старому: Екатерингофский, д. 97. Дом, принадлежавший художнику Константину Андреевичу Сомову. Еще раз отметим справедливость наблюдения, что дома своим видом отвечают характеру их владельца. Дом типичный петербургский, что называется, «рядовой застройки». Но это и хорошо: скромность и достоинство, без стремления чем-то выделиться, поразить. Впрочем, есть и балкон с коваными перилами, и наличники над окнами, но все в меру, строго, со вкусом. В отличие от неряшистого фасада дома друга Философова.
Дом был приобретен в 1887 году отцом художника, Андреем Ивановичем. Дворянство Сомовых шестисотлетнее, происходит от выехавшего в 1389 году из Золотой орды к Великому князю Дмитрию Иоанновичу Мурзы-Ослана, принявшего святое крещение под именем Прокопий. Один из внуков его, Андрей, по прозвищу «Сом» – отсюда Сомовы. В семье сохранялось предание о расточительных забавах предка, Ивана Иоасафовича, московского барина XVIII века, устроившего в своей усадьбе необыкновенные сады с павильонами и храмом Амура, который сам расписывал. В конце жизни он разорился и был взят под опеку. Дети его получили изрядное образование. Осип Иванович – академик, выдающийся математик. Андрей тоже окончил университет по физико-математическому отделению, но потом увлекся историей искусств. Двадцать три года он был хранителем картинной галереи Императорского Эрмитажа, описание которой издал в 1859 году.
Женат был Андрей Иванович на Надежде Константиновне Лобановой. Костя родился 18 (30) ноября 1869 года – в сравнении с друзьями, не так уж поздно: отцу было всего 39 лет.
Многое читатели о Сомове уже знают. Добавим, что в 1897 году, когда его приятели по гимназии Мая окончили университет, Константин Андреевич покинул, не доучившись, Академию художеств (учился в мастерской соседа по Коломне – И. Е. Репина). Повод, по которому Костя Сомов бросил Академию, вносит дополнительный мягкий штрих в обрисовку его в целом весьма симпатичного характера. Случилась очередная мелкая потасовка студентов. По какому-то ничтожному поводу они стали бастовать, как тогда было принято среди либеральной молодежи. Президент Академии, желая обуздать шалунов, велел всем желающим продолжать занятия записываться в особом журнале, а не записавшихся считать отчисленными. Сомов, всегда чуждавшийся политики и по природе чуждый всякому общественному движению, даже не знал толком, из-за чего сыр-бор, но поскольку все студенты поначалу отказывались записываться, и он не записался, из чувства солидарности. Между тем, как водится, погорланив, все потихоньку записались, а Сомов тут уж из упрямства не стал изменять принципам. Так и вылетел из Академии и тотчас отправился в Париж.
В следующем году Дягилев организовал выставку русских и финляндских художников, на которой наибольший скандал вызвали произведения Врубеля и Сомова. Поминавшийся нами художник Щербов карикатурку сочинил, в которой Сомова обозвал «Содомовым» (по-видимому, совершенно бессознательно попав в точку).
Что ж за картины он писал? Вот акварель Сомова 1909 года «Спящая молодая женщина», вполне для него типичная. Большую часть листа занимает диван с гнутой спинкой, подлокотниками и ножками в стиле Людовика Шестнадцатого (а пожалуй, не настоящее рококо, а модная подделка). Обит диван шелковистой тканью в полоску: розовое, белое и голубое. За диваном ширмы с нарисованными яркими цветными букетами. Слева из-за ширм виден оконный переплет, за стеклами – зелень кустов и облачное небо. Двойные шторы: темно-синие и серые – сдвинуты. Стена гладкая, затянута коричневым репсом. Сбоку ширм виден уголок шкафчика красного дерева, форм, близких к бидермейеру, в шкафчике толстенькие корешки книг, на нем пестрая фарфоровая статуэтка – мейсенская, должно быть, работа прошлого века, персонаж комедии дель арте. Пол в комнате в шашечку, красную и белую (цитата из Вермеера), закрыт большим цветастым ковром. Справа столик карельской березы с точеными ножками, примерно александровского времени, на нем в простом стеклянном сосуде разлапистый букет сирени. На диване лежит, подоткнув под голову подушку, дама. Высокая прическа, с волосами, зачесанными наверх, с легкими буклями, перевитыми голубой лентой, как у Марии Антуанетты. Платье на фижмах, изумительно написанное, тончайшими валерами, черный дымящийся атлас с гофрированными белыми, с синими тенями в складках, лентами. Легкая косынка скрывает розовато-жемчужные прелести.
Что здесь сюжет? Какова тема? Отнюдь не мечта, тоска по невозвратимому прошлому (что любили видеть в полотнах мирискусников). Дама, может, и современница Сомова, прикорнувшая в маскарадном платье. Да и нет никакой дамы: так, сон, видение, в связи с интерьером ушедшего быта. Сюжет и поэма: платье, диван, ширмы, туфелька прелестницы, выглядывающая из-под вороха ткани; ручки дамы, сложенные, как у сиенских мадонн, выисканностью линий подобные иероглифу. То, что невыразимо словом, но ясно созерцателю: краски, линии, мазки, блики, столб света в щели между шторами, за букетом сирени.
Ювелирные картинки Сомова в принципе можно было б с тем же успехом разглядывать вверх ногами. Всем заметная и постоянно отмечаемая ироничность художника, безысходность томления духа выражаются не столько в ностальгическом каталогизировании примет ушедшего времени, сколько в многотрудной тщательности изготовления вещиц, по существу никчемных, кажется, даже назначенных к забвению. Мы, скорее, задумались бы не о гротеске и иронии, а о простодушном лиризме Сомова, очевидной невозможности не задохнуться от подступившего к горлу комка, видя тающий в светлом небе уголек последней погасшей ракеты; ветку с почками, дрожащую на сыром ветру; сугроб, намокший мартовской влагой…
Раннее детство Сомова прошло на Васильевском, в «доме академиков» на набережной, у дяди, Осипа Ивановича. Потом перебрались на 1-ю линию, ближе к Среднему проспекту. Дом на Екатерингофском был куплен, когда Косте стукнуло уже восемнадцать лет. Для сына-живописца Андрей Иванович предусмотрел специальную мастерскую на четвертом этаже, окнами во двор. Но из-за больших окон, выходящих на север, в ателье было слишком холодно, и Константин предпочел заниматься живописью в кабинете, сохранив на всю жизнь любовь к полотнам небольшого формата. Аккуратность и скрупулезность были ему присущи, чистота на столе царила необыкновенная. Работал он медленно, бесконечно поправлял и переделывал.
Каков был образ его жизни? Каждое лето обязательно выезжали всей семьей на дачу. Лет тридцать снимали дачу в Сергиево – местечке близ Стрельны, на берегу Финского залива, рядом с Троице-Сергиевой пустынью. В 9 лет впервые оказался за границей: отец свозил его в Париж, показать всемирную выставку. На следующее лето ездили в Ревель, жили в Кадриорге…
Как все пересекается и повторяется! Кузмин на всю жизнь запомнил, как гулял летом 1890 года в окрестностях Кадриорга (Таллин-Ревель – первый заграничный город, в котором он побывал). Там, если двигаться по направлению к Пирите, берег залива повышается, образуя нечто вроде скалы, и не без труда выбравшись по сыплющимся камням на верхнее плато, восемнадцатилетний мальчик был остановлен цыганкой, погадавшей ему по руке. Нагадала она долгую жизнь и много-много любви. Так оно и вышло…
За два года до того, как Дима Философов возил в свое Богдановское кузена Сережу, в 1888 году ездил он туда с другом Костей. В 1890 году – большое путешествие с мамой по Европе; первое знакомство Сомова с Италией. В следующем году пришлось отбывать воинскую повинность в лагерях под Красным селом. С 1895 года вместо Сергиева стали снимать дачу в Мартышкине – тоже рядом с заливом, ближе к Ораниенбауму. Зима 1897 – весна 1898 годов – учение в Париже, потом путешествие по Швейцарии и Германии. В 1906 году умерла мама, ровно через три года за ней последовал отец.
Осенью 1910 года Сомов познакомился с семнадцатилетним Мефодием Лукьяновым. Брак с Мифеттой, как он его называл, оказался образцовым, они жили вместе двадцать два года, до самой смерти Мефодия Григорьевича от туберкулеза в Париже. Пока жили в России, снимали, по-семейному, на лето дачу то в Териоках, то опять под Петергофом.
После революции дачам пришел конец. Вот так: либо в Петербурге, либо в Европе. Где Ферапонтов? Кострома? Ростов Великий? Это весьма характерно, и не могло не отразиться на творчестве: полное отсутствие Волги и русских степей. Да окружающая действительность, в сущности, мало его волновала. Он писал с натуры лишь портреты; пейзажи – по памяти, а картинки сочинял в уме. Они ему снились, о чем он педантично записывал в дневнике (тоже характерная наклонность к ежедневным записям для памяти).
Судя по дневникам, каких-то особых потрясений в жизни Сомова не было. Странный роман случился у него с Хью Уолполом, английским беллетристом, оказавшимся в России с миссией Красного Креста в первую мировую войну. Будучи на пятнадцать лет моложе Сомова – человека уже в летах – он страстно в него влюбился, тогда как Константин Андреевич привередничал и уклонялся. Тем не менее, отвергнутый, но верный Уолпол продолжал любить художника и очень помог ему в эмиграции.
Сомов так бы и прожил в родительском доме до самой смерти, если б не известные события 17-го года. Сначала Сомов перестал быть домовладельцем – спасибо, квартиру не «уплотнили». В 1923 году удалось, по оказии, вырваться сопровождать выставку советских художников в Америку. Мефодий уже ждал в Париже. Последние годы жизни прошли в уединении и относительной скромности, но далеко не в нищете: простенькая двухкомнатная квартирка в Париже и дом на ферме Гранвилье в Нормандии. Тихо скончался в 1939 году, на семь лет пережив своего Мефодия.
В 1930 году он получил заказ на иллюстрирование романа «Дафнис и Хлоя». Для рисования с натуры пастушка обнаружился юный боксер Боря Снежковский – всего двадцать лет, и так мил и непосредствен, что даже заинтересовался романом, который иллюстрирует пожилой дяденька, и попросил почитать. Позировал он голым.
Рисуя Борю (ставшего его последним, и, с похвалой надо отметить, преданным другом), художник, обычно не склонный к сантиментам, почувствовал лирический настрой и вспомнил в письме к сестре, как тридцать три года назад учился рисованию в Париже у Коларосси. Сестра, Анна Андреевна, ближайший на всю жизнь друг, оставалась в Ленинграде (она пережила блокаду и умерла в 1945 году). Письма ей он писал чуть не ежедневно, и вот в одном воскликнул: «сколько лет утекло, целое море! Я, молоденький, папенькин и маменькин сынок, подруга дев… В этом смысле много потерял я интересного времени в сентиментальных беседах с ними и каком-то полуфлирте. Можно было бы лучше занять свои юные годы, более греховно и более осмысленно. Но что вспоминать старые неудачи!»
Да, отношения с дамами отняли-таки у Сомова немало времени. Они как-то с Нувелем размечтались, что хорошо было бы сделать какой-нибудь даме ребенка – непременно мальчика! – и заниматься его выращиванием и воспитанием. Но так и не собрались. Внешность Сомова всегда женщинам импонировала: невысок, правда, кругленек – но пухлость не порок, скорее, наоборот, – усы аккуратно подстрижены, изысканно вежлив, не болтлив, деликатен. Тихий низкий голос, пел басом. Пением, как Дягилев, занимался всерьез: брал уроки, ставил голос. Одет был всегда с редкой тщательностью. Особенное внимание уделял галстукам, как Гоголь и Кузмин жилеткам.
В отличие от Александра Иванова с Сильвестром Щедриным, о Сомове ничего гадать не надо, разглядывая рисунки и картины. Все о нем достаточно хорошо известно. Как человек весьма трезвый и с безупречным вкусом, он не мог не любить разных «скурильностей» (как тогда выражались: от латинского scurra – «шут», «балагур»). Маленькие шалости всегда были ему приятны. Раскрасневшийся кадетик на диванчике, утомленно смеживший веки, тогда как не убранный в ширинку красавец во всей розовости и манящей пухлости покоится на затянутой в казенное сукно ляжке – это один из мотивов, часто тревоживших воображение художника.