Текст книги "Другой Петербург"
Автор книги: Константин Ротиков
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 33 страниц)
Служил князь после училища правоведения полицейским стряпчим, уездным судьей и, наконец, по обширным связям и знакомствам, достиг благословенной должности чиновника по особым поручениям. Занимался литературой. Его комедия «Миллион» имела успех. Писал романы из жизни «большого света», как граф В. А. Соллогуб.
Общественно-политическая позиция князя Мещерского была однозначно консервативной, но не можем понять, что в том плохого. Кстати сказать, многократно осмеянный, но не теряющий привлекательности миф о «третьем Риме» – помнит ли читатель, в связи с чем была сформулирована эта удивительная теория? Будто Москва, по праву преемственности от Рима и Константинополя, сохранила чистоту православной веры, тогда как первые два Рима впали в ересь и блуд? Псковский старец Филофей сочинил, будто русский народ получил некую особую миссию, взамен евреев и греков, последовательно разжалованных из богоизбранных, укоряя московского Великого Князя Василия III в том, что он недостаточно осознал этот, для Филофея несомненный, факт.
Но и русским, которым, согласно Филофею, суждено «придерживать» мир до Второго Пришествия, надлежало кое в чем исправиться. Во-первых, крестились они неправильно (ну, это Никон исправил, введя троеперстие); во-вторых, зарились на церковное имущество (грешны: от Петра с Екатериной до большевиков). Но для нас интересно, в особенности, третье: XVI век, никакими Кузмиными с Харитоновыми не пахнет, однако же уличил Филофей своих соотечественников в особенной склонности к содомскому блуду. Причем, писал он, «мерзость такая приумножилась не только среди мирян, но и средь прочих, о коих я умолчу, но читающий да разумеет». А разуметь читатель должен был самого Великого Князя Василия Иоанновича, поражавшего современников тем, что брил бороду, окружал себя прелестными юными рындами и, не интересуясь вовсе женой Соломонией, сослал ее в монастырь, якобы, за бесплодие. Вторая его жена, Елена Глинская, родила ему, правда, ребеночка – лучше б не рожала. Родителю было за пятьдесят, когда появился на свет Иван Грозный… Тут уж что говорить: Федюшку Басманова все знают, хотя бы по фильму Эйзенштейна. Чтоб не возвращаться более к той далекой эпохе, напомним об одном из славных событий начального периода царствования Ивана IV (кстати, и о наставнике его, монахе Сильвестре, откровенно поговаривали), Стоглавом Соборе. Среди многочисленных решений этого Собора, на многие века определившего путь Русской Церкви, примечательно запрещение монахам-старцам держать у себя в кельях «голоусых» отроков (чтоб не вводили в соблазн)…
Князя Мещерского дружно ругали как «левые», так и «правые». Причиной была необыкновенная привязанность к этому человеку, не занимавшему крупных государственных постов, двух российских Императоров. Действительно, какова бы ни была причина дружбы Владимира Петровича со старшим сыном Александра II, подозревать в гомосексуальных наклонностях Александра III и Николая II никак невозможно. Но по советам князя Мещерского назначались и смещались министры, под его диктовку подписывались указы, он без доклада входил в царский кабинет. И реакционеры, и революционеры только разводили руками, но отчего бы не предположить, что князь Владимир Петрович просто был умным человеком, к мнению которого стоило прислушаться.
Естественно, что многочисленные враги князя Мещерского всячески подчеркивали его «голубизну». Существует даже апокриф, будто был он застигнут непосредственно в Зимнем дворце: то ли с барабанщиком, то ли с флейтистом. Это, конечно, вздор, но репутация князя была основана на очевидных фактах. Мещерский настолько не скрывался, что – при своем исключительном положении – попал в известный нам список 1889 года, наряду с мелкими чиновниками, офицерами, «отставными казаками» и простыми юными тапетками без всякого рода иных занятий. «Употребляет молодых людей, актеров и юнкеров и за это им протежирует… Для определения достоинств задниц его жертв у него заведен биллиард» (это особенно прелестно; помните – в 1-й главе – Гоголь с Данилевским игрывали, примеряясь кием с угла в лузу!).
Федор Иванович Тютчев, гениальный поэт и несомненный гетеросексуал, узнав о наклонностях князя Владимира Петровича, так изумился, что предположил, будто Николай Михайлович Карамзин перевернулся бы в гробу, узнав, чем занимается его внук. Мы не думаем, что просвещенный Карамзин, среди друзей которого были Уваров и Блудов, так уж удивился бы, да и среди современников князя Мещерского никто особенного значения его наклонностям не придавал. Находился он как бы в формальном браке с Николаем Федоровичем Бурдуковым, которого сделал камер-юнкером и «членом тарифного комитета» в министерстве внутренних дел. Когда поселился князь в собственном особняке в Гродненском переулке, д. 6 (занятом ныне американским консулом), друг его с Песков переехал в дом Мещерского на Спасской, д. 27 (улица переименована; вспомним мы о ней еще в самом конце книги). В 1904 году доброжелатели пытались познакомить Николая II с письмами князя к Бурдукову, но царь, пожав плечами, никак на это не отреагировал.
Любовниками князя Мещерского называли многих, но один – фигура экстраординарная, и не упомянуть его было бы жаль. Это Иван Федорович Манасевич-Мануйлов, сын ковенской жидовочки, плод мимолетного каприза князя Петра Ивановича Мещерского (было ему тогда 66 лет – редкий пример творческого долголетия). Детство будущего короля российских авантюристов прошло в Сибири: усыновлен он был неким Манасевичем-Мануйловым, сосланным за финансовые аферы, но сделавшимся в ссылке процветающим золотопромышленником. В 1888 году восемнадцатилетний Иван оказался в Петербурге и немедленно познакомился со «сводным братом», на тридцать лет его старшим, князем Владимиром Петровичем. Вряд ли напористого юношу могли смутить какие-то условности. Через будуар князя Мещерского вошел он в журналистские сферы, сделавшись плодовитым светским хроникером, модным драматургом, переводившим на русский лад французские фарсы.
В то же время началась его многолетняя связь с охранным отделением. «Большой знаток в женщинах, сигарах, лошадях и иностранной политике», он подолгу жил в Париже, где, подобно Якову Толстому (из «Зеленой лампы», см. главу 7), организовывал пророссийские публикации в прессе, а заодно собирал необходимые сведения о политических эмигрантах для царской охранки. Не лишено символичности, что в 1892 году он встречался в Париже с Полем Верленом, интервью с которым опубликовал в газете «Петербургская жизнь».
Со временем Иван Федорович сделался крупнейшим знатоком иностранных дипломатических шифров, наладил широкую агентурную сеть, стал заведующим отделом контрразведки в департаменте полиции. С одной стороны, он организовывал провокаторскую деятельность попа Гапона, с другой – снабжал Владимира Львовича Бурцева материалами для его сенсационных разоблачений полицейских агентов в журнале «Былое».
За обсчет тайных осведомителей (ловкач!) в 1906 году был изгнан из министерства внутренних дел, но, посадив в 1916 году в кресло премьер-министра Б. В. Штюрмера, восстановлен в службе. Распутина он, как принято было в тогдашней прессе, сначала ругал. В 1914 году (не связано ли это с потерей старого покровителя?) втерся в доверие к старцу, используя его имя для разных своих афер. Тем не менее, в августе 1916 года был арестован по обвинению в шантаже и вымогательстве, а в декабре (когда Распутин был убит) выпущен за недостаточностью улик. В феврале 1917 года вновь посажен, в августе выбрался в Гельсингфорс, где арестован, возвращен в Петроград и освобожден Великим Октябрем. Впрочем, с чекистами ему не удалось сработаться, и в 1918 году он был расстрелян.
Дом, в котором был, так сказать, сорван цветок Манасевича, находится на улице Марата бок о бок с редким по наглости вторжения в этот уголок старого города зданием «Невских» бань, построенным где-то к 55-летию советской власти, именно на фундаментах находившейся здесь церкви Общества попечения о народной трезвости. Впрочем, при полном отсутствии шансов когда-либо вписаться в окружающий ландшафт (имея, в этом смысле, сходство с Большим домом на Литейном) – бани довольно чистые, с бассейном, сухими парилками, и считается, будто в них кое-что можно найти.
На самом деле истинные любители предпочитают другие бани – в паре кварталов отсюда. Называются они «Ямские» и находятся на улице Достоевского (бывшей Ямской), д. 3. Странным образом в том же доме размещается известное в городе похоронное бюро. Несмотря на такое соседство, посетители не теряют чувства оптимизма, и в банные дни здесь в мужском отделении бывают очереди, что кажется почти невероятным, при возросших ценах за помывку и приличной обеспеченности населения ваннами. Но приезжают сюда со всех концов Петербурга.
Характер этой части города – между Владимирским и Лиговкой – определяется давним прошлым, когда за Фонтанкой находились слободы ямщиков, обслуживавших Московский тракт. Разъезжая, Свечной, Поварской, Колокольная, Большая Московская, Коломенская, сами названия здесь имеют особенный колорит. Неожиданные повороты улиц, пересекающихся не под прямыми, как обычно в Петербурге, но острыми углами; разномастные строения; уютное соседство ветхих двухэтажных домишек (типа «где жила Арина Родионовна») с солидными, облицованными гранитом и песчаником доходными домами эпохи модерна; тупички, проходные дворы, пустыри… В настроении и облике здешней публики ощущается близость больших вокзалов (Московский, Витебский), старейшего в городе Кузнечного рынка с неизбежным преобладанием лиц «кавказской национальности»… Впрочем, тут и художественная богема – на Пушкинской улице. Гулять здесь не то чтобы приятно, но поучительно, в особенности заграничным филологам-русистам. Дух Достоевского веет именно здесь, а не на разрытой Сенной и переименованных Мещанских.
Невский за Фонтанкой четко отделяет комфортный и престижный район Литейного проспекта от продолжающего его по прямой, и, вместе с тем, совершенно другого – Владимирского, с его грязнотцой, неустроенностью и своего рода душевной теплотой. Так, очевидно, казалось и в старину, а ныне, когда тротуары Литейного вымостились даже плиткой, будто в какой Германии, контраст с колдобинами и рытвинами Владимирского и прилегающих к нему улиц стал особенно разителен.
Перекресток с Невским – по своей природе пограничное место, пересечение взаимонепроницаемых потоков, столкновение противоположных интересов. Все это с необычайной убедительностью демонстрировал «Сайгон» – кафетерий, находившийся в 1960-1980-е годы (примерно четверть века) на углу Владимирского и Невского (д. 49). Сюда забредали пить «двойной» и «тройной» кофе из экспресса, стоивший от 8 до 14 копеек, местные бомжи, стукачи, студенты, поэты, аспиранты, служащие соседних учреждений, разнорабочие, спекулянты, фарцовщики, художники, музыканты, книгочеи (все эти категории населения, собственно, без труда могли смешиваться: и художники-стукачи, и аспиранты-наркоманы, и поэты-фарцовщики). Некоторые «тусовались» здесь весь день: в мало уютном помещении с длинными прилавками и круглыми столиками, за эти годы раза три отремонтированном, или на пятачке у входа. Отсутствие в настоящее время на Невском общедоступного места, где можно было бы выпить кофе – это, конечно, безобразие, не объясняемое никакими ссылками на опыт просвещенного Запада, где таких «сайгонов» было и остается множество. Но в своем роде показательно – для настроения общества, бессильного соединиться даже в очереди за чашкой кофе.
А ведь еще сравнительно недавно можно было встретиться с другом на Малой Садовой в кафетерии у «Елисеевского», пойти на Итальянскую к «Климу» на задах «Европейской», или направиться в сторону вокзала, где по пути непременно уж в «Сайгон», а там, поближе к Маяковской, – в «Ольстер» (именовавшийся также знатоками «огрызком», говорят, в честь мывшего там чашки парня весьма красноречивого вида)… Ну, для любителей памятна, конечно, пивная на углу Маяковской и Невского (д. 94) репутация которой была общеизвестна с 1950-х годов… Можно было свернуть и на Литейный, где любимые народом кафе-экспрессы находились на пересечении с улицами Некрасова и Пестеля. Ныне нигде ничего, зато, пожалуйста, в гей-клубы, от 50 до 100 тысяч за вход (при заработной плате, не у многих достигающей миллиона).
Да, раз уж оказались на Литейном, можно замысловатой проходной, через драматический театр (д. 51) выйти на зады Фонтанного дома графов Шереметевых, и далее во двор со стороны Фонтанки (д. 34), к прекрасной чугунной ограде с вызолоченным гербом (1830-е, арх. И. Корсини). Сам Шереметевский дворец (1750–1755, арх. С. И. Чевакинский, Ф. С. Аргунов), разумеется, один из замечательных в Петербурге, по воспоминаниям, с ним связанным, от Параши Жемчуговой до Анны Ахматовой. Но вспомним имя, менее всего приходящее в голову: Павел Петрович Вяземский.
Сын князя Петра Андреевича, известного, как один из ближайших друзей Пушкина (теперь и в этом позволяют себе сомневаться новейшие историки), Павел Петрович – орешек, так сказать, с двойной скорлупой. Женат был на Марье Аркадьевне Бек, вдове дипломата и литератора И. А. Бека, взяв ее с девятилетней дочкой. Падчерица Маша, вышедшая замуж за графа Ламсдорфа, была предметом неразделенной старческой любви дедушки Петра Андреевича, человека вообще любвеобильного.
Марья Аркадьевна, жена Павла Вяземского – урожденная Столыпина; Лермонтов приходился ей двоюродным племянником. Павел Петрович утверждал, что именно по его просьбе поэт перевел стихи Гейне «На севере диком». С немецким оригиналом познакомила двадцатилетнего Павлушу Софья Николаевна Карамзина, кузина, можно сказать: мать ее, Екатерина Андреевна – сводная сестра князя П. А. Вяземского.
Помнит ли читатель, о чем это стихотворение из шести строк? На севере диком стоит одиноко сосна, и ей снится, что на юге растет одинокая пальма. Что из того? Ничего не понятно. Другое дело, если читать по-немецки: там сосна – существительное мужского рода, а пальма – женского. В лермонтовском переводе стих Гейне приобрел неожиданно лесбийский оттенок (что б переводчику поставить какой-нибудь кактус!)
Павел Петрович учился в университете, пошел по дипломатической линии, сидел в разных посольствах, например, в Константинополе. Женившись, осел в Петербурге, успешно продвигался в чинах по ведомству народного просвещения. Полусумасшедшим занял он должность начальника Главного управления по делам печати, а когда безумие сделалось уж слишком явным, отправили его сенатором на покой. Много он занимался литературой, был почетным председателем Общества любителей древней письменности. Особым предметом его изучения было «Слово о полку Игореве» – странный шедевр, невесть откуда взявшийся и столь же загадочно исчезнувший. Никак не удается избавиться от предположения, что написано «Слово» вовсе не безвестным гением XII века, но ученым эрудитом пятью столетиями позже.
Склонность к мистификации обнаружилась и в самостоятельном творчестве князя Павла Петровича. Почтенный чиновник и маститый филолог подложил маленькую свинку лермонтоведам, опубликовав в «Русском архиве» сочиненные им четыре письма некоей Адели Омер де Гель, а также французские стихи, которыми, будто бы, обменялись поэт и прекрасная Адель, настолько увлекшая Лермонтова, что – ради встречи с ней – он совершил головокружительное путешествие из своего Пятигорска в Ялту, верхом, на несколько часов. И умчался обратно, выбивая тучи пыли копытами бодрого коня…
Чтение писем непредвзятым читателем немедленно убеждает, что перед нами шутка. Чего стоит рассуждение Адели, как она исправила в лермонтовском стихотворении показавшееся ей ужасно неприличным выражение «его ствол сухой и блестящий» (по-французски, разумеется). Но ведь то простой читатель, а ученые лермонтоведы полвека верили, будто Лермонтов был влюблен в Омер де Гель. Дама такая существовала на самом деле, ее муж одно время состоял в русской службе, записки ее о южной России вышли в Париже в 1860 году. О Лермонтове, с которым она не была знакома, там ни слова.
Князь позабавился и умер, а лермонтоведов в начале 1930-х годов ждала великая радость: в архиве князя Павла Вяземского открылось целое собрание сочинений Омер де Гель: ее письма, статьи, очерки политического и экономического характера. Как было не издать такую находку! Она и появилась в свет под названием «Письма и записки Омер де Гель», на полном серьезе, с текстологическим комментарием и разными примечаниями историко-культурного характера. Задним числом можно было бы усмотреть какой-то подвох в том, что предисловие к книге написал Павел Елисеевич Щеголев, любитель поиздеваться над доверчивым читателем, сочинивший как-то, в компании с Алексеем Толстым, гаденький пасквиль под видом записок Анны Вырубовой.
Однако, вскоре после опубликования книги, начали на полном серьезе заниматься «разоблачением» князя Вяземского, как мистификатора, что вполне несправедливо, поскольку покойный князь вовсе не объявлял свой роман подлинным историческим документом. Из-за того, что творение Павла Петровича было неадекватно воспринято литературоведами, о нем надолго забыли. А жаль! Пресловутое целомудрие русской классической литературы творчеством Павла Вяземского сильно поколеблено.
«Письма и записки Омер де Гель» – роман, любопытный по форме, но не законченный (хотя, вспомнив Стерна, можно в этом усмотреть стилистический прием). Красавица-авантюристка, лесбиянка и нимфоманка Адель вращается в высших сферах парижского общества, выполняет секретные поручения своего правительства в Турции и России, все это на фоне событий европейской истории накануне Восточной (Крымской) войны.
Автор романа, без сомнения, заслуживает имени «русского маркиза де Сада». Намешано тут всего столько, что диву даешься, как разнуздалось княжеское воображение. Героиня – совершеннейший вамп. В четырнадцать лет она вышла замуж за любовника своего опекуна, причем страсть ее достигала такого неистовства, что с мужем она проводила в спальне безвыходно несколько дней, пока бедняга не исходил кровавым поносом. Находясь на содержании у пожилого любителя дамских ножек князя Тюфякина, прекрасная Адель имеет кучу любовников и любовниц, воспламеняясь и на простых, но мужественных казаков и невинных пансионерок. Мать не уступает ей: в молодости она жила со стариком Демидовым, сын которого Анатолий оказывается братом Адели, питающим к ней кровосмесительную страсть. Матушка от кого-то рожает, дитя записывают на только что вышедшую замуж дочь. Адель занимается отбором прекрасных девиц, якобы в школу актеров, а фактически поставляет их в гарем к султану.
Оказавшись в России, она находит здесь необыкновенные возможности для удовлетворения садистических наклонностей. Если мать ее находила сладострастную утеху в избиении своих негров на островных плантациях, Адель широко пользуется русскими крепостными рабами. Описания мучительств достигают необыкновенной яркости, но сильно пованивают: одна из любовниц Адели, владелица модной лавки, своих нерадивых швей окунает в наказание головой в отхожее место. Является тут же некий Н-н (ну, это подлинное историческое лицо: помните Сергея Нарышкина) – юный и прекрасный офицер, обожающий рядиться в женские платья, дающий губернатору целовать свои ножки и собственноручно расстреливающий непокорных крестьян. Феерия!
Место, где шестидесятисемилетний старик Вяземский предавался зажигательным фантазиям о роковой Омердегельше – флигель Фонтанного дома, торцом выходящий на набережную, рядом со вторыми воротами с лепным гербом (1868, арх. Н. Л. Бенуа). Хозяин Фонтанного дома, граф Сергей Дмитриевич Шереметев, был женат на дочери князя Павла Петровича, Екатерине Павловне, и для тестя специально этот флигель был отделан.
Глава 17
Фонтанка от Аничкова до моста Пестеля.
Нарышкинский дворец. – Сын Александра I как отклик на события 1812 года. – Дом Е. Ф. Муравьевой. – Портрет С. С. Уварова кисти О. А. Кипренского. – Довоенные прогулки ленинградских педерастов. – Вечера у М. Г. Савиной. – Адреса М. И. Чайковского и Н. Г. Конради. – Женитьба П. И. Чайковского. – Предки Владимира Львовича Давыдова. – Семейная жизнь И. И. Панаева, А. Я. Панаевой и Н. А. Некрасова. – И. И. Панаев как «бордельный мальчик». – Пристрастие революционных демократов к онанизму. – Неточности в терминологии. – Дом графини З. И. де Шово на Литейном. – Любовь «теток» к цирку. – Жизнь М. И. Пыляева. – Дом князя А. Н. Голицына. – Обер-церемониймейстер Д. М. Кологривов. – «Чижик-пыжик»
Если взглянуть с Аничкова моста на Фонтанку с плавным изгибом в сторону Невы, отмеченным оградой Фонтанного дома и соседним портиком Екатерининского института, бросается в глаза некая предумышленность, особенная парадность. Будто кто специально отмеривал перспективы, определял акценты, рассчитывал ритм. Так оно и есть: эти набережные – часть «золотого кольца» Петербурга – маршрута ежедневных прогулок Императора Александра I, выходившего из Зимнего дворца по Дворцовой набережной до Летнего сада и далее по Фонтанке, возвращаясь домой по Невскому.
По дороге делалась остановка. Государь пил чай у Марьи Антоновны. Вот он – дворец, построенный Дмитрием Львовичем Нарышкиным (Фонтанка, д. 21). Фасады, декорированные в духе итальянского Возрождения – архитектура позднейшего времени (1844–1846, арх. Б. Симон, Н. Ефимов), когда дворец принадлежал Шуваловым. Но строился дворец как раз к свадьбе хозяина в 1795 году.
Дмитрий Львович, вполне заслуженно названный в пушкинском дипломе «великим магистром ордена рогоносцев», имея в наследство от батюшки, хозяина известного нам дома на Исаакиевской площади, 25 тысяч душ крепостных крестьян, жил в полное свое удовольствие. Высокий, осанистый, настоящий барин екатерининского века, галантный кавалер, лицо которого иногда передергивала фамильная судорога. Славен был роскошной дачей против Крестовского острова, где устраивались приемы с нарышкинским размахом, и «фирменный» оркестр роговой музыки услаждал слух многочисленных гостей. Женился в 37 лет на княжне Святополк-Четвертинской, но, как утверждал современник – «грация и красота очаровательной Марии Антоновны ничуть его не трогали». Зато немедля увлекся шестнадцатилетней красавицей великий князь Александр Павлович, и связь их, продолжавшаяся восемнадцать лет, считалась вполне официальной. Любопытно, что последний плод этого своеобразного союза зачат был непосредственно вслед за бегством французов из Москвы (родился он в июле 1813 года) и назван был Эммануилом (т. е. «с нами Бог»), в духе овладевшего победителем Наполеона религиозного пиетизма. Но ровно через месяц после рождения сына (а до того были еще две дочери) Марья Антоновна вышла в отставку и удалилась за границу. Номинальный супруг ее, впавший в старческий маразм, дожил до 1838 года, последние годы находясь под опекой, отпускавшей на содержание привыкшего к безумной роскоши магната всего каких-то 40 тысяч в год. Эммануил Дмитриевич дожил до 1902 года, а вторая жена его (тетушка, кстати, наркома Г. В. Чичерина) имела несчастье дожить до 1918 года, когда победивший пролетариат в ее тамбовском поместье приговорил старуху к расстрелянию, от которого избавил ее лишь апоплексический удар.
Пышные интерьеры дворца главным образом, продукт послевоенной реставрации. Здание сильно пострадало от бомбежек в годы блокады. Лишь облицованные искусственным мрамором колонны танцевального зала – свидетельство времен, когда, под звуки державинского полонеза, являлся здесь, в окружении флигель-адъютантов, обворожительный Александр Павлович – высокий, голубоглазый, довольно упитанный блондин, одна из многочисленных неразгаданных загадок русской истории.
Есть что-то особенно привлекательное в александровской эпохе для любителей. Ощущается в ней этакая амбивалентность, которой отвечал несколько искусственный идеальный образ вечно юного императора. Да и особенности тогдашней мужской моды: кюлоты, фрак, лосины, подразумевавшие стройность и пропорциональность фигуры, красоту осанки, выявлявшие силу и грацию достоинства, притягательные для нас.
Семейная жизнь Александра Павловича чем-то близка к современным понятиям (или, вернее, мы склонны думать, что современность и впрямь отличается от прошлого – неизжитая вера в так называемый «прогресс»).
Бабушка Александра, Екатерина II, возможно, опасаясь, что прелестный ребенок соблазнится уклоном в другую сторону, женила внука очень рано – ему только исполнилось 16 – на четырнадцатилетней принцессе Луизе Баденской. Милые и красивые дети любили друг друга, но, скорее, как брат и сестра, привыкнув к своей близости раньше, чем проснулось серьезное половое чувство. Вследствие этого две дочери Александра (подозрительно рано скончавшиеся) были рождены императрицей Елизаветой Алексеевной: одна от Адама Чарторыжского, которого, по его уверению, Александр чуть ли не сам заманил к жене; другая, по-видимому, от двадцатипятилетнего кавалергарда Алексея Охотникова, ставшего жертвой загадочного убийства.
Ближе к Невскому (Фонтанка, д. 25) – дом, надстроенный до пяти этажей в 1930-е годы, отчего стали совершенно незаметны детали классического фасада. Вспоминали мы в 1-й главе о Константине Николаевиче Батюшкове: хорошо ему были известны эта низкая подворотня, стена с рустовкой, полуциркульные ниши над окнами первого этажа. Дом принадлежал Екатерине Федоровне Муравьевой, под материнской опекой которой шумела гурьба молодежи: братья Никита и Александр Муравьевы, Кипренский, Уткин, Батюшков…
Да, романтические образы своих современников создавал Орест Адамович Кипренский. Мастерская его была одно время во флигеле Фонтанного дома, принадлежавшего графу Дмитрию Николаевичу Шереметеву, там он Пушкина писал, со статуей музы на заднем плане. «Себя, как в зеркале, я вижу, но это зеркало мне льстит». Есть у Кипренского и портрет Сергея Семеновича Уварова – еще не графа, в возрасте 30 лет, облокотившегося в небрежно-элегантной позе на столик с пестрой скатертью. Черный фрак со светлыми панталонами, жабо с плоеным воротником – последний крик тогдашней моды, – но чувствуется в этом моднике какая-то мешковатость, принужденность. Одет, действительно, как лондонский денди, но чего-то не хватает… свойственной истинному любимцу фортуны уверенности в праве одеваться, двигаться, позировать так, как хочется. И в лице, матово-бледном, не столько в романтическом духе, сколько напоминающем о петербургском геморроидальном климате – слабый подбородок, вялые губы, взгляд, сохраняющий где-то в глубинке природное лукавство, хоть стремящийся быть меланхолично-отрешенным… Стремление казаться тем, чем не являешься на самом деле, не может, в конце концов, не отразиться на внешности.
Сам Орест Кипренский?… Вряд ли. Есть в его биографии темноты, двусмысленности. Нимфетки, рагацци, таинственные убийства, – что-то, отдаленно напоминающее Микеланджело Караваджо, бурная гомосексуальная жизнь которого известна почитателям кинематографического таланта Дирека Джармена. Но все же верность Кипренского итальянской девчонке Мариучче, служившей ему натурщицей – на которой он вовсе не обязан был, а все ж, в конце концов, женился – представляется ничуть не наигранной, а самой, что ни на есть, натуральной.
На Фонтанке вспоминается о многом. Ленинградские старожилы помнят, что в довоенные времена для прогулок известного назначения любимыми были именно эти набережные: от Аничкова моста до Летнего сада. Здесь встречались, находили друг друга, обменивались новостями, делились опытом. Казалось бы, до 1934 года была полная свобода, но на самом деле так же боялись, трепетали за свою репутацию. Особенно трогательно, как заботятся о ней субъекты, на лицах которых, в повадках и интонациях столько всего, что разве слепой не разберет. Но жили, конечно, люди, как-то приспосабливались, выкручивались, находили маленькие радости.
Многие интересные люди жили поблизости. Дом на Фонтанке, 38 отмечен почему-то барельефом Льва Толстого, действительно, жившего тут в конце 1855 года на квартире у И. С. Тургенева, но без дремучей бороды, а только с усиками и бачками – мордастый офицерик, приехавший в Петербург из оставленного Севастополя с одноименными рассказами.
Для петербургской образованной публики этот дом был известен в течение многих лет вечерами у Марьи Гавриловны Савиной. Дебютировала она в Александринском театре в 1874 году (до того пять лет, начав пятнадцатилетней девочкой, играла в провинции). Сорок лет работала в «Александринке». Роли ее в основном были комические: в «Ревизоре», в «Месяце в деревне» (известен был всем ее роман с Тургеневым). Пользовалась колоссальным успехом. Дама светская, она сохраняла фамилию (вернее, сценический псевдоним, настоящая фамилия Славич) первого мужа, неудачливого актера, но покорила блестящего кавалергарда Никиту Всеволожского (сына «зеленоламповца»), ради женитьбы на ней вышедшего из полка. Следующим ее мужем был председатель Российского общества пароходства и торговли, миллионер Анатолий Евграфович Молчанов, с которым сделали они действительно доброе дело: основали приют для одиноких ветеранов сцены на Петровском острове.
Дом ее всегда был полон гостей. Сановники, литераторы, музыканты. Актеры – народ, в основном, не знатный – допускались избирательно. Разумеется, маститые, такие, как Владимир Николаевич Давыдов с Константином Александровичем Варламовым. Любимые публикой ветераны «Александринки», в наклонностях которых не сомневалась генеральша Богданович. Предрассудков у Марьи Гавриловны не было. Охотно принимала она у себя молодого Юрьева, «классического мальчика», как она его называла, и велела за обедом обязательно подавать для него жареные снетки, одобрение которым он как-то высказал. Восхищался Юрьев глазами Марьи Гавриловны: «большими, темными, островыразительными, умными, проницательными»…
Угловой, тоже надстроенный дом на углу Фонтанки с Итальянской – один из адресов Модеста Ильича Чайковского. За двенадцать лет, с 1881 по 1892 годы, брат композитора поменял три адреса, и все здесь, на Фонтанке: этот, д. 19 и еще на левом берегу – д. 28 и д. 24. Жил тогда Модест Ильич с Колей Конради. Счастливый пример нежной дружбы между опекуном и воспитанником.
Николай Германович Конради был глухонемой от рождения; в зрелые годы (прожил он до 1922 года) был «почетным блюстителем» общества глухонемых. Мать его, Анна Ивановна Мейер, после развода с колиным отцом вышла замуж за В. А. Брюллова, сына архитектора и племянника автора «Помпеи». Для воспитания восьмилетнего сына она пригласила Модеста Ильича, которому тогда было 26 лет.