Текст книги "День рассеяния"
Автор книги: Константин Тарасов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)
ГОД 1410
ГРАДЧАНЫ. 15 ФЕВРАЛЯ
Ко дню объявления королем Вацлавом декрета о споре Ордена с Польшей и Великим Княжеством Литовским собрались в Праге крыжацкие, польские и литовские посланцы. Представлявшие Витовта боярин Ян Бутрим и нотарий Миколай Цебулька ехали из Кракова вместе с посольством Ягайлы, вместе и остановились на постоялом дворе в Старом месте, неподалеку от Карлова моста.
Девятого утром чем попышнее оделись и направились в Градчаны, во дворец, слушать Вацлава. Ничего выгодного для себя от королевского решения не ожидали, предсказывали, что Вацлав рассудит несправедливо, на корысть орденской стороне, но король всех поверг в изумление – и выступавших от имени Ягайлы познанского епископа Альберта Ястшембца, и королевского маршалка Збышека Брезинского, и Бутрима с Цебулькой, и крестоносцев, возначаленных великим госпитальничим Вернером фон Теттингеном. Всем одинаково утер нос, всех в равной мере ошарашил. Вышел к послам, поморщил пухлые губы и без тени стыда на землистом от разгульной жизни лице сообщил, что ожидаемого послами решения он принять не успел, ибо вопрос непростой, а у него своих дел в предостатке. И ушел. Все три одураченные посольства надолго онемели, потоптались, приходя в себя, облаяли мысленно Вацлава бараном, дубиной, подлецом и покинули дворец. Вернувшись на постоялый двор, сели раздумывать, что делать: настаивать на декрете или отъезжать домой? Справедливое решение Вацлав не примет, говорил маршалок Збигнев Бжезинский, а настаивать ради несправедливого – какая же нам польза? Пусть лучше Вацлав выглядит глупцом, чем мы простаками. Решили отъехать. Но вечером прибыл дворцовый гонец с извещением – король объявит декрет через неделю, пятнадцатого февраля. Только и оставалось расхохотаться: то четыре месяца балде не хватило, то неполной недели достаточно; не зря у него все вкось-вкривь идет.
Скоро от сочувствующих полякам чешских панов узналось, что орденский посол Вернер фон Теттинген ежедневно встречается с маркграфом моравским Йодоком, а Йодок же пользуется немалым влиянием на короля. Сомнений не вызывало, ради кого постарается враждебный польской Короне мстительный маркграф. Узналось еще, что король Вацлав сам принял Теттингена и уделил беседе с ним целых полдня – это при своих-то якобы важнейших делах, и выплыло, что этот же Теттинген еще в октябре прошлого года, когда Вацлав вдруг предложил свое посредничество для замирения начавшейся между крыжаками и Польшей войны, привез королю гостинец из Ордена – шестьдесят тысяч флоринов. Стало ясно, что сейчас фон Теттинген требует возмещения. И все немецкое сочувствующее Ордену окружение Вацлава как-то согласно и дружно задвигалось, засуетилось, пошло надавливать на слабую королевскую волю.
Польские и литовские послы, мотая на ус эти неблагоприятные сообщения, задумались: уступит или не уступит Вацлав натиску крыжаков. Казалось, и многое подсказывало верить, что не должен был уступить – множество обид претерпел от немцев. На императорском троне после отца сидел двадцать лет – немецкие князья сбросили и прогнали; родной брат, Сигизмунд венгерский, в темнице полтора года промаял, конечно, не без немецких подговоров; немцы им недовольны, тычут, упрекают, насмехаются, желали бы и с чешского трона согнать; с Прусским орденом вовсе не приятельствует, более того – враждовал, сам выгнал крыжаков из Чехии, отнял себе пх имущество и земли; трёх месяцев не прошло, как нанес немцам гулкую пощечину – кутногорским эдиктом освободил Пражский университет от немецкого засилья, тысяча оскорбленных, разъяренных немцев выехала из Праги в империю, призывая на Вацлава проклятья небес. Так что вроде бы не за немцев, и теперь удобнейший имеет случай чувствительно их ущипнуть, сказав правду: крыжаки – захватчики, ведут себя неправо, дерзко, грубо и должны вернуть Жмудь Витовту, Добжин п все польские убытки от осенней войны – Ягайле. Примет не примет такой декрет Орден – дело второе; попятно, что не примет, но справедливое третейское решение далеко бы отозвалось, сильно бы ущербило Орден перед летней войной. Однако вряд ли он отважится на подобную смелость, рассуждали послы. Вацлав за здравие начнет, за упокой кончит. На немцев зол, но на них и оглядывается в тщетных своих расчетах вернуть императорский престол. Десять лет прошло, как курфюрсты его Рупрехтом пфальцским заменили, но корону до сих пор не вернул, по сей день именует себя императором Священной римской империи немецкой нации и, стало быть, раздражать князей, расположенных к Прусскому ордену, сочтет делом рискованным, неосмотрительным, излишним. Воли нет, ума зоркого нет, болтается, как щепка на воде, твердого берега разглядеть не умеет; воля хилая, отсюда и беды. В своей же Чехии неспособен навести порядок, грызня какая-то злая в народе: немцы кричат, что их чехи обижают, чехи кричат, что их немцы зажимают. Чехам, разумеется, легче поверить. В Старом месте выйдешь на улицу – и словно в Неметчину попал: редко по-чешски, а так все по-немецки голгочут. На голодном месте чех сидит, на сытом, важном, видном – немец, а если чех – то онемеченный. Стенками сходятся воевать. Отца-то, императора Карла, побаивались, а над этим недотепой курносым открыто смеются. Трудно понять, чего хочет. Вот, одна забота: раздобыть денег и тут же спустить на потехи. А деньги не мыши – сами не плодятся. Одно название – чешский король, а беднее многих своих панов: за золотишко, конечно, на любой смертный грех готов. За шестьдесят тысяч флоринов может и немецкую песню пропеть. У него выбор прост: либо правду сказать по совести, либо за флорины солгать. Понятно, солгать выгоднее, коли в кармане вошь на аркане. И предчувствуя, что Вацлав выскажется на руку крыжакам, послы вывели: лезть из кожи, противиться не стоит; не здесь, не в Праге решается, быть миру или войне, в Мальборке решается, в имперских немецких княжествах, там за веревку дергают, здесь только звон идет. От удобного нам декрета, рассудили послы, Орден откажется, от декрета, удобного Ордену, мы отпихнемся; в любом случае летнего столкновения не миновать. И с чистой душой, готовые к любым выходкам Вацлава, поляки и литовцы стали ждать исхода условленной недели.
Пользуясь свободными днями, Ян Бутрим, впервые попавший в Прагу, знакомился с огромным городом. Трижды в день проезжал по Карлову мосту, ожидая с веселым любопытством, что тяжелые камни обвалятся и он вслед за ними рухнет в темную Влтаву. Нарочно спускался к реке глядеть на каменные опоры, упроченные клиньями ледоломов, на сводчатые полукружья, нависшие над водой. Изумлялся: не чудо ли – полверсты тесаным камнем перекрыли! А уж костелов! Во всем Великом княжестве меньше, чем в чешской столице. И уж костелы! Что там Виленский или Новогрудский – низкие, темные, крытые гонтом; здесь храмы божьи крестами небо подпирают, золотом разукрашены, красками расписаны, облеплены серебром; в таких костелах и молиться не надо, сама собой святость приходит. А костел святого Вита! Прекраснее, верно, на всем свете нет; сразу видно, что тут бог обязательно молитву услышит, потому что отсюда и не удаляется, до того ему здесь приятно, сидит на алтаре, любуется золотыми своими ликами, цветными стеклами в узорчатых окнах, завитками резаного гранита; задерешь голову – далеко в вышине играют стрелами своды; стекла одного в окнах на тысячи дукатов поставлено, во всей Литве меньше стекла, чем в этих святовитовских стенах! Да что стекло! Кабы стеклом только разнились! А башни, а ратуши, а мощеные улицы? В одной Праге во сто крат больше каменных домов, чем во всех городах Великого княжества. «Что у нас каменного-то? – думал Бутрим.– Десяток замков да десяток церквей». А здесь какой-нибудь замухрышка, купчишко, господи, мясом торгует, шерсть валяет, седла шьет, а у него домище кирпичный, наши лучшие бояре таких не имеют, жмутся в тесных избах вкупе с челядью. Здесь, в Чехии, да и у поляков то же самое, пан – это пан, человек вольный, иначе живет, чем мы – боярство литовское. Наши повинностями, податями обложены, точно волки в загоне; замки строить – людишек дай, дороги чинить – шли, гатить топи – гони, жито – дай, меха, коней – подавай; голоса своего не имеешь, согласен не согласен – помалкивая делай, и точного места не знаешь – сегодня князь Витовт в Прагу послал, завтра взойдет на ум, не с той ноги встанет – у тебя твое отнято, будто и не было, другой владеет. Чешская и польская шляхта устроилась правильно, до-моглась свобод, завидовать остается. Король, спору нет, нужен, без него нельзя, пусть правит, но он по себе, паны по себе, у них свои земли, у короля свои; панских, шляхетских король не касается. Ну, если война – другое дело, тут и обложение гривнами можно стерпеть, и все должны ополчаться, слушаться великой воли, рушиться па врага и биться, как рыцарская совесть велит. А в мирные годы им до короля и дела нет. Чем наши бояре хуже? Стали христианами, как поляки и чехи, так и права не меньшие должны получить. А то крест надели, носим, а к нему – почти ничего. Как было встарь, так и ныне остается. Начнешь говорить с каким-нибудь паном, сравнивать их и свое житье – никакого сравнения, даже стыд признаваться, какими путами опутаны, как в своей жизни не вольны. Тот важничает, чванится: у нас король – первый среди равных, а у вас один великий князь свободен, а все прочие ему рабы,– нечего возразить. Ну, ничего, утешительно думал Бутрим, и у нас переменится: вот побьем крыжаков, заслужим мечами, и мы освободимся. Витовт высоко вознес Великое княжество, на куски, на уделы разваливалось – сплотил, и нас – свою опору – вознесет. Как чешские и польские паны будем жить.
Но не все нравилось. Больше всего не понравилось, что обокрали посеред белого дня, так ловко срезали кошелек с полусотней дукатов, что только перед сном и хватился, цап-лап за кошелек, снимая пояс,– пустое место. Двух своих паробков чуть с досады не убил – куда глазели? Как вора проморгали? Зарежут у вас на глазах – просмотрите! Но чувствовал, что сам виновен: не их облапошили – его, сам ворон считал, на кресты, иконки умилялся. Вон, у костелов стаями сирые сидят – и слепые они, и безрукие, и глухие, а прошел мимо – вмиг полета дукатов исчезло, словно языками слизали. Да и немудрено здесь стать обворованным – разнузданность чрезмерная в людях: оборвыши сотнями таскаются, следят, что плохо лежит; блудницы бесстрашно гуляют, и никто дубиной их целомудрию не учит; народ в толпы сбивается, шумит, буянит, явно бунтует. Нет, слаб Вацлав, город свой в узде не держит.
Наслушавшись рассказов Цебульки о магистре Гусе, лекции и проповеди которого нотарий слушал, когда учился в университете, Бутрим решился посетить Вифлеемскую часовню. Сходил – ужаснулся. Этакий-то овин называют самым интересным местом Праги! Что снаружи, что внутри – скудость, бедность, просто убогость, будто немцы за лупами приходили и ободрали, как липку. Просто голые стены! Народу же набилось тысячи три, молиться надо – и в помине нет спину ломать, и кому молиться-то, коли пустые стены. Священник с кафедры яростно, страстно кричит, в ответ толпа страстно ухает; господи, не моленье – вече какое-то перед битвой; бог сюда и ногой не ступит – ополоумят криками.
За вечерним кубком вина поделился впечатлениями с епископом Альбертом Ястжембцом.
– Вы, пан Ян, главного смутьяна чехов слушали,– ответил епископ.– На него здесь больше, чем на Иисуса Христа, молятся. Даже Вацлав слушать приходит. Гус церковь предлагает донага очистить, чтобы священник беднее последнего холопа жил. Вацлаву и выгодно.
Бутрим удивился.
– Церковь в Чехии большими угодьями владеет,– пояснил Ястжембец,– только пражскому архиепископству под тысячу сел и местечек подчинено. Вацлав спит – конфискацию церковных земель во сне видит. Сразу бы увеличил свои мизерные доходы. Тут путаница страшная, пан Ян, тут адское варево кипит, без домашней войны едва ль разберутся. Сам Вацлав и заварил. То нелепую войну против панов вел —
проиграл. То на помощь папы Григория вознадеялся. Папа, разумеется, вернуть имперский трон не помог. Вацлав обиделся и стал стараться об утверждении нынешнего папы Александра. И сейчас здесь суета, все дерутся: король за нового папу, архиепископ за старого, даже интердиктом 77
Интердикт – наложение римской церковью на город, область, страну запрета совершать богослужение, исполнять религиозные обряды.
[Закрыть] облагал Прагу; Вацлав в ответ у многих епископов поместья отнял; Гус, тот вообще против всех – римской церкви, богатства, панов, немцев. Священники здесь и впрямь под бесами ходят: кто пьянствует, кто блудит, кто безудержно грабит. Содом и Гоморра! Помянете мое слово, пан Ян: Прагу господь огнем поразит. А самое худшее, что гусовская зараза и к нам перетекает: неумные головы под устои древнего нашего костела подкоп ведут, уравнять ксендза с мирянином мечтают.
Бутрим хоть и подумал: «Чем же ксендз лучше пана или боярина, вот, к примеру, меня?»,– но смущать почтенного епископа таким вопросом не стал. Спросил:
– Что же Вацлав медлит? Посадил бы крикунов в подвалы – и делу конец!
– Вовсе нелегко! – усмехнулся епископ.– Его со всех сторон обложили, как в осаду взяли, не вырвется: поддержит чехов – немцы вскинутся, поддержит немцев – чехи ополчатся, поддержит Гуса – проклятья церкви сорвет, поддержит епископов – шляхта, ремесленники, хлопы разъярятся. Он всем понемногу уступает, с каждым понемногу воюет, и за что ни возьмется, все ему выходит боком. Так ему на роду написано. Вацлав, я думаю, уже и не рад, что в посредники напросился: кто войну выиграет – неизвестно, а с кем-то – либо с нами, либо с Орденом – надо рассориться; рассорится с нами, а мы возьмем крыжаков сломаем – сразу непримиримого врага получит на голову. Но Вацлав как рассуждает, чем себя успокаивает? Крыжаки, мол, всегда побеждали, и на сей раз победят. Побьют поляков и литву, вспомнят: «Вацлав-то нам удружал!» – и вернут хорошее отношение. Простак, а за тонкое дело берется.
– Это всегда так,– заключил Бутрим.– Кто свое решить не умеет, чужое решать спешит.
Накануне пятнадцатого Миколаю Цебульке старый университетский приятель, служивший нотарием на королевском дворе, сообщил оглушительную новость: декрет будет зачитан на немецком языке и содержание его от первой до последней
буквы нацелено против Ягайлы и Витовта. Но что Вацлав конкретно называет в своем, продиктованном крыжаками, решении, нотарий не знал. Неприятный был вечер. Готовы были к тому, что Вацлав наплюет на справедливость, но чтобы в придачу н оскорбить немецким текстом – такого не ожидалось. Оба посольства свирепо ругали короля, измысливали, как избежать оскорбительного слушания. Судили-рядили и вырядили довольно удачно: если, действительно, начнут читать декрет по-немецки, на языке крыжакам родном, а нам – чуждом н неприятном, тут же вежливость забыть, повернуться н уйти; крыжаки Вацлаву заплатили, пусть за свои денежки и слушают. А если, вопреки предостережению, декрет объявят по-латыни, тогда слушать.
Но как Цебулькин товарищ предупреждал, так и сталось. Лишь вошли в тронный зал, увидели самодовольную морду фон Теттингена, насмешливый, хитрый взгляд Йодока, веселые рожи немецких прихвостней, сразу уразумелось – приготовлен им здоровенный кукиш, можно назад поворачивать, пока к носу не поднесли. Долго ждали Вацлава, наконец он появился с какой-то щепкой и ножичком, кивнул послам и, став возле трона, начал как дитя стругать деревяшку. Зачем ему в такой важный момент потребовалось выстругивать чертика, что он желал этим подчеркнуть, на что намекал – понять было невозможно. Единственное напрашивалось объяснение – балда, стружка в голове, вот и строгает. Ему в плотники бы, может, и хороший был бы плотник, а он трон занимает. Появился нотарий, по кивку Вацлава взошел на возвышение, развернул пергамин и закаркал по-немецки: «Божьей милостью, король римский и король чешский Вацлав...» Поляки с литвинами переглянулись и демонстративно, не откланиваясь королю, пошли к выходу.
У Вацлава деревяшка выпала из рук от гнева:
– Куда? Почему?
– Мы по-немецки не понимаем,– ответил Збышек Брезинский.– Идем туда, где нам на понятном языке прочтут.
– А вот сейчас по-чешски объявят! – сказал Вацлав.
– Мы и по-чешски не понимаем! – ответил маршалов.
– Нетрудно понять,– возразил король.– Языки – одинаковые.
– Языки, светлейший король, звучат одинаково,– улыбнулся Збышек,– но разное означают. По-чешски, например, седляк – тот, кто владеет землей, по-польски же седляк – тот, кто владеет всего лишь шилом.
И оба посольства, не оглядываясь на взбешенного Вацлава, покинули тронный зал. Но уже через час герольд вручил им решение, записанное по-польски и скрепленное королевской печатью. Устно же передал приглашение прибыть к вечеру на пир, которым чешский король отмечает свои миролюбивые усилия, отраженные в декрете. Не стоило и читать пакостное сочинение, но любопытство жгло – что крыжаки в непутевую Вацлаву голову вложили? На что во всеуслышание зарятся? Сгрудились вокруг стола, епископ Альберт Ястжембец надел очки и стал зачитывать вслух статьи решения. Уши отказывались слушать, глаза смотреть, сердце верить. С подозрением оглядели печать: есть ли на ней знак креста? Не припечатан ли пергамин дьявольским копытом? Только бес своими рогами мог написать такую мерзость, но не христианский король пером. Чушь, бесстыдство, безбожная крыжацкая наглость гремели в каждой статье, за казуистикой слово-сплетений скрывалась оголтелая дерзость. «Каждая из сторон,– читал Ястжембец,– остается при своих землях и людях, на которых имеет право на основе грамот римской столицы, императоров, королей и князей...» Все яростно негодовали. «Выходит,– бил кулаком о стол Бутрим,– вся Литва и Русь принадлежат ордену! Какой-то там император подарил нас ордену в прошлом веке. Или с дарственных Миндовга отрясут пыль!» – «Выходит, мы на наше Поморье потеряли права,– кричал маршалок,– если немцы Казимира Великого вынуждали к уступкам!» – «Ловкачи! Хитрецы! Прожоры! – наперебой шумели послы.– Этак у нас и земель своих нет, на чужих живем. Этак если смотреть, то, конечно, они – овцы, мы – волки, все у них отняли – и Жмудь, и Литву, и Русь, и половину Польши!»
«Ни одной из сторон,– продолжал епископ,– нельзя пользоваться помощью неверных и нельзя помогать неверным в борьбе против другой стороны...» Тут уж столь явно выпирало желание разъединить Корону с Великим княжеством, что все друяшо расхохотались. А-а, не нравится против обоих воевать, страшновато. Поодиночке, ясное дело, легче ощипывать. Верные, неверные – мечи с равной силой крыжаков секут. И кто неверные-то? Литва? Уже четверть века, как крещены. Русь? Молятся чуть иначе, но крест с незапамятных времен носят, как и поляки. Жмудь? Что ж сами не окрестили, она вашей была до восстания.
Ну и Вацлав, качали головами, ну и сочинил: «Польше по кончине короля Владислава нельзя избирать на трон литовских
князей, а лишь из христианских западных стран». Это кого же? Может, сам Вацлав мечтает дожить? Его! У немцев не удержался – на польский престол хочет сесть. Или Сигизмунда? Или Йодока? Вот размахнулся. Панам своим так диктовать не смеет, как нам отважился. Не раньше ли срока? Вот выиграйте войну, разбейте верных вместе с неверными, если удастся,– тогда и прикажете, с кем дружить, кого выбирать, чем владеть. А по крыжацкой мерке мир – за Добжинскую землю отдать Жмудь, разорвать унию Княжества с Польшей, выгнать Ягайлу, посадить Вацлава – такой мир нам не нужен, не примем.
Повозмущались, пошумели, насмеялись над Вацлавом всласть и успокоились. В Праге несправедливо решилось – шляхта и бояре топорами справедливо решат. Что нам с дурацкого, злого слова горевать, пойдем на пир весело, пусть король и крыжаки горюют, злятся, что мы грамотку эту мимо ушей, как собачий лай, пропустили.
МАЛЬБОРК. ДЕНЬ АПОСТОЛА МАТВЕЯ
Утром срочный гонец доставил секретное донесение из Венгрии: Ягайла и Витовт через родственника польской и венгерской королев графа Цилейского договорились с Сигиз-мундом Люксембургским о съезде, который предполагается провести в Кежмарке в первые дци апреля. Прочитав письмо, великий магистр помолился: спасибо, господи, что не оставляешь Орден своей заботой. Вот новый знак твоей милосердной любви. Воистину, кого ты хочешь погубить, того лишаешь духовного зрения, чтобы подобно баранам брели на край гибельной пропасти. А дело Ордена указать ближний путь и вбить внизу заостренный кол для услаждения небесного отца предсмертными воплями дерзких язычников. Ибо кто против Ордена, тот против бога.
Глупейшие потуги Ягайлы и Витовта, думал фон Юнгин-ген, лишний раз доказывают наивность и притупленность их языческих умов. Старым волкам отказало чутье – верная примета близкого издыхания. Тем более следует его ускорить. Карающий меч, который вложен господом в десницу Ордена, не может достать злобных глупцов, когда они прячутся в своих конюшнях на Вавеле или в Троках. Если бог выталкивает их из нор для заведомо пустой поездки, то очевидный долг Ордена удовлетворить давнюю жажду небес. Эти осквернители веры, надевшие кресты поверх вонючих языческих кожухов, должны умереть. Есть пределы и смпрепному долготерпению Ордена.
Великий магистр велел слуге найти великого комтура, великого маршала и казначея и сказать, что брат Ульрик просит братьев к себе.
Держа в руках столь важное письмо, он стал прохаживаться вдоль окон, поглядывая на красные стены Верхнего замка, на башни Мостовых ворот, на мост через Ногату, по которому тянулся в крепость какой-то обоз. На доступных его взгляду улочках стояло густое движение рыцарей; отряд братьев, накрытых белыми плащами, двигался к воротам; по стенам ходила замковая стража.
Господь помог возвести эту твердыню, равной которой нет во всей Европе, думал Ульрик фон Юнгинген. Что здесь было, пока Орден не принес сюда свет истинной веры? Глухие леса, убогие избы поляков и собачьи конуры пруссов, молившихся на каждый куст. Полтора века неслыханным усердием братьев создавалась на этих землях цивилизация. Не счесть жертв, которые понес Орден, озаряя светом Христова учения замшелые души. Но скота легче обучить почитанию святого креста, чем упорного язычника. Полтора века трудились братья, и то не все плевелы преданы очистительному огню. Что ж говорить о Литве, принявшей крест па нашей памяти. И кто крестил? Кто кропил святой водой? Где брали эту воду? Один язычннк брызгает на другого водой, которую подают ему русалки, и надевает крест. Скоморошество, мерзкое надругательство над муками Иисуса. И смеют замахиваться на Орден рыцарей черного креста девы Марии, па Орден, который бился за гроб господень в святой земле. Неблагодарные свиньи с короткой памятью. Разве забыл Ягайла, кто помог ему вернуть великокняжеский престол, когда старый пес Кейстут изгнал его сидеть в Витебске? Кости бы его давно растащили волки, если бы Орден по вечной своей милости не оказал помощь, если бы не стали возле него хоругви великого Конрада Валленрода и войско ливонского магистра Вильгельма Фримерсгеймского, А Витовт? Кто оказал ему приют, когда он бегал, как бездомная собака, и вот здесь, у стен орденской столицы, выл, прося миску похлебки и кров. Сколько славных рыцарей отдало свои жизни, чтобы сделать из языческой собаки христианина, победить его несметных врагов! Разве не проявил Орден величайшей щедрости, когда послал ему братьев и рыцарей брать Смоленск? Разве не прощал подлые измены, убийства братьев, разорение замков и крепостей? Как может быть христианином существо, которое в насмешку над спасителем трижды меняло веру, принимая крест то здесь, в Ордене, то от недоверков с Белой Руси, то в Вавеле от полоумных польских ксендзов?
3
67
Лишь неизбывная жалость создателя могла уберечь такого ублюдка от разящих стрел архангела Михаила, только надежда на осознание мерзейших грехов и полное раскаяние. Но когда вместо слов мольбы о прощении грязные уста извергают угрозы Ордену, Ордену, который опекает, как мать, сама пресвятая дева Мария, когда гнусный язычник брызгает ядом на пергамин, что «он выступит со жмудинами на пруссов и огнем и мечом погонит немцев к морю, чтобы потопить их всех в соленой глубокой воде», то разве неясно желание господа раздавить взбесившуюся змею? Вот оно, не терпящее задержек желание господне, откровенно выражено оно в письме, ибо не прямы, не просты его знаки, только тем доступно их узнавать, над кем витает милость, благость, защита творца. А разве могут быть угодны небу сонмы татар, осажденные в Гродно, в Лиде, в Троках, под Слонимом, вблизи святых орденских земель. Разве не раздражают чувства спасителя тлетворное дыханье язычников, их чавканье, когда они жрут дохлую конину, их хрюканье, когда онп, подобно упырям, сосут кобыльи сосцы? Был ли пример в истории, чтобы христианский князь населял свои земли этой нечистью, кормил их, поил, терпел пх горготапье? Не было и не может быть! Христианский князь поспешил бы поднять топор и рубить, рубить, сечь, жечь, толочь. Только язычник способен сносить столько тварей, не знающих спасительного знака креста. А язычника умиротворяет одно средство – меч!
Но чем разнится от него Ягайла? Личиной. Узором короны, которой жадные, загребастые поляки прикрыли бесовские рога, чтобы умножить свои земли. С кем поведешься – от того наберешься. Теперь и полякам отшибло память, забыли свои же клятвы, обещания, честные слова. Но разве не их король Казимир заключил с великим магистром Людольфом Калиш-ский мир, по которому все Поморье, как этого хотел бог, отошло к Ордену? Или уже ни о чем не напоминают полякам могнлы, в которых тлеют кости их предков с тех дпей, когда, исполняя божыо волю, Орден сровнял с землей Гнезно, Серадзь, Бреславль? Так напомним, нам нетрудно, повторим. Разве смели они задумываться о войне, когда Орденом правил великий Винрих де Книпроде, никогда не мешкавший обнажить меч. Нет, мир вреден для славян. Если их не бьют, они считают, что их боятся. Покойный брат Конрад, пусть спокойно спит праведным сном, совершил непростительные ошибки. Можно ли было проявлять столь ангельское терпение, какое проявил он, спокойно наблюдая растущую наглость вековых врагов Немецкого ордена. Сколько великодушных уступок сделал Орден, надеясь делами добра смирить буйный нрав поляков. Разве Орден не отдал им за бесценок, буквально даром, Добжинскую землю? Тщетно, все тщетно. Как ненасытный зверюга, захватив палец, жаждет откусить руку и дорваться до туловища, так и они, получив Добжин, намерились проглотить Поморье. А после того балагана, который богохульственно был назван крещением Литвы, господи, стыдно вспоминать такое насмеяние, разве не литовцы с поляками стали визжать под стук своих бубнов, что тевтонскому Ордену уже нет дела на этих землях, что Орден должен выселиться в Дикое поле, нести крест татарам, как прежде нес пруссам.
О, тупоголовое язычество! По их мысли, достаточно размазать по лбу каплю грязной воды, упавшей с гнилого кропила, чтобы отмыть вековые грехи дружбы с лешими и водяными, поклонения кострам, дым от которых выедал светлые очи спасителя и его апостолов. Века грешили, века и очищаться, молясь па крест, который держит Орден. Сама мысль избавиться от соседства с богоугодным Орденом есть страшное кощунство. Ибо каждый добрый христианин всю свою жизнь гордится и завещает гордиться своим детям, если бывал на святых, мечом отвоеванных у пруссов орденских землях. Известно, от кого отбивается христианин, сотворяя крест, и понятно, кому крест ненавистен. Разве не Ягайла перед тем, как ступить за порог, трижды поворачивается на одной ноге подобно бесу, или же не он вместо молитвы сплевывает через плечо на созданную богом землю? И услышится ли господу молитва, которую полуверок пробормочет на языке схизматиков, потому что ни одному христианскому языку не обучен? Как лопотал по-русски, когда садился на польский трон, так и по сей день лопочет, запомнив, может быть, только польские названия каши, мяса, пирогов, чтобы без промедлений на перевод набивать ненасытную утробу. А что доброго он мог впитать с молоком своей матушки-недоверки, тверской княгини? А что, тем более, впитал Витовт, когда припадал к груди язычницы Бируты, единственно умевшей кидать по-лепья в костер, у которого грелся их лохматый Знич *. И вот
1 Знич – славянский языческий бог погребального огня, бог смерти.
такие-то ничтожные твари посажены дьяволом в королевские кресла, двигают людьми, пытаются мешать исполнению всевышних предначертаний.
Орден с чистой совестью может сказать господу богу: господи, все мыслимое и немыслимое, все доступное человеческим силам сделал Орден, чтобы образумить безумцев, призвать их к исполнению твоих великих заповедей смирения, кротости и любви. Но выше сил заставить злобного волка вдыхать сладостные запахи цветов: накрывшись овечьей шкурой, он тем легче режет ягнят, рвет на куски безвинных агнцев. Многие десятилетия, нет, века, века, терпел Орден чудовищные обиды, воистину с ангельской кротостью подставлял левую щеку, когда его с размаху били по правой, сносил на своих землях это паскудство, хотя сразу, как только император Людвик Баварский, исполняя божье повеление, подарил Ордену Литву и Русь, мог сжечь все змеиные гнезда. Грязные свиньи. Радовались бы и целовали ноги братьям Ордена, что им дозволено жить в орденских пределах. Разве не их любимый Миндовг, благодаря апостольским стараниям Ордена, был окрещен в Новогрудке и увенчан королевской короной, которую не пожалел прислать папа Иннокентий? И разве не Миндовг своей королевской властью подарил Ордену Жмудь, а потом и все свое королевство? Любому суду – небесному и земному – может предъявить Орден эти дарственные грамоты, и любой суд скажет: да, Литва, Жмудь, Черная Русь, Подлясье уже полтора вена законные земли Ордена, его полная собственность. А разве не Андрей Горбатый вручил покровительству Ордена Белую Русь, разве не был оплачен этот договор драгоценной немецкой кровью? Или кто-то другой, а не озверевший ныне Ягайла, передал Ордену Жмудь, ту ее часть, что лежит между морем и Дубиссой? Или выцвели чернила на раценжском договоре, по которому оба язычника – Витовт и Ягайла – признали, что Жмудь – вечное владение Ордена? Так сколько же можно противиться божественному предопределению, шутить над сокровенными замыслами создателя, насмехаться над вернейшими исполнителями воли незабвенного Иисуса Христа.
О, чудовища! Будь у них силы, они и с нами сделали бы то, что сделал презренный Филипп с Орденом тамплиеров. Свершался ли более тяжкий грех: обвинить в ереси, в колдовстве, в разврате, в отрицании Христа самый заслуженный Орден, снискавший славу в грознейших битвах за гроб господень в святой земле! Сжечь магистра, казнить богобоязненных