Текст книги "День рассеяния"
Автор книги: Константин Тарасов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц)
К. Тарасов
ДЕНЬ РАССЕЯНИЯ
Повесть
МИНСК «МАСТАЦКАЯ ЛIТАРАТУРА» 1980
ГОД 1409
ПОЛОЦКО-НОВГОРОДСКОЕ ПОРУБЕЖЬЕ. 24 ОКТЯБРЯ
С мая месяца, когда восстала Жмудь и началась война с Тевтонским орденом, вот уже без малого половину года боярин Андрей Ильинич был с сотней в разъездах, не сходил с коня. Весь светлый день проводили в седлах, пока солнце не закатывалось или кони не падали, исходя пеной. А если падали, на других садились. Помолиться бывало некогда, поесть горячего в иные дни не выпадало. Иной раз и успевали ноги размять, пока с заморенных коней на свежих седла переносили. Вечером до соломы, до попоны раскоряками шли. Кинешься, укроешься епанчой, веки слипнутся – а уже восход, вновь на коня, остроги в бок – лес, дорога, грязь, пыль, дождь, жара, жажда. На все четыре стороны кидало, куда только не отряжали, где только не побывал. В столицу крыжацкую Мальборк ездил. На Подолье князю Жедевиду возили письмо – месяц прокачались в седлах, испеклись, иссохлись под солнцем. Князя Витовта в Ленчицу на встречу в королем Ягайлой сопровождали – опять три недели бесслазно. Из Ленчицы вернулись, тут же великий князь выслал на Новгородское порубежье – Семена Ольгердовича встречать. Встретили, проводили в Троки. Князь Семен полдня с князем Витовтом запершись проговорили – и в обратный путь. Выслали провожать. Теперь дойти до границы, а там князь сам поскачет.
Семена Ольгердовича охранять не то что князя Витовта, когда гон, гон оголтелый, беспрерывный галоп, свист в ушах – сам не отдыхает и другим не дает. Князь Семен не торопится: дорога в Великий Новгород дальняя, день не выиграешь, а час не важен. Спокойно рысит. Тишина. Кони сами знают строй. Сотня затихла. Каждый в свои думы окунулся, соседа словом не дергает, да и о чем говорить, все обговорено, намололись за пять месяцев языками – не дождаться, когда распустят по дворам на зимнее сидение.
Замолкла сотня, погрузилась в думы, а думы редко у кого веселые. О чем думает боярин на службе? – об убогой судьбе. Служи, служи, в благодарность – кукиш. За пять лет всего и выслужил две деревеньки – одну в три, другую в пять дворов. Потому что веры древней, не латинской. Кто латинской, тому в пять крат быстрей жалуют. А кто латинской? Кто прежде вообще креста избегал, на огонь молился, подобно черту. Сейчас все в почете, чести, силе. Господи, вон Немиры... Давно ль старый Немир позади отца в походах держался – ныне полоцкий наместник, в бывшем княжеском дворце сидит, повелевает, над древними боярскими родами возвышен. Да что бояре, князей принизили. Уж на что Семен Ольгердович – лучший воин на всей Литве и Белой Руси, пи одной битвы не проиграл, все победил, а в удел выдали Мстиславское княжество. А оно пограничное. Кто Смоленск воюет, тот мстиславцев топчет, и смоляне топчут. Но мало что княжество бедное людьми – с трудом средняя хоругвь соберется, так и сослали князя с глаз в Великий Новгород. Великий-то он великий, да за реками лежит, две недели гона, два месяца обозы идут. Вот, война нависла, сразу вспомнили – надо Мстиславского позвать, он и новгородцев приведет, его любят. Почему же Киев не дали согласно заслугам, уму и крови, или Полоцк, или Витебск, или Брест? Потому что веры держится православной, на латинскую не сменил, подобно Ягайле и Витовту. А вот если бы ему, Андрею Ильиничу, предложили, ну кто, ну великий князь призвал бы и предложил: перекрестись – получишь вотчину, как у Кезгайлы или у Остика, согласен? Пустой был вопрос. Андрей и не раздумывал, как надлежало ответить. Кто предложит? С какой стати? Никто о нем и не припомнит, если счастливый случай бог не пошлет. Вот так годами и будешь мыкаться в седле, мокнуть под дождем, дубеть под солнцем, князей встречать-провожать, возить письма, пока не пробьют лоб чеканом в какой-нибудь стычке или не прошьют стрелой.
Девятерых потеряла сотня за это лето, хоть ни с кем и не бились. В Ковно гнали с письмами: вот так же, как здесь, лес обступал. Стволы, зелень, глухая стена с обеих сторон – пуща, вечная глушь. Час предзакатный, тишина, вдруг – жиг! жиг! – и двое валятся с седел, в спине стрелы. Кто стрелял? Немцы ли в засаде сидели? Жмудины ли подкупленные? А на Подолье – солнцегар, духота, пёк, в рубахе потно, но три дня кольчуг не снимали – по пятам втрое больший отряд шел. Бой не примешь – вырубят. В железе три дня и скакали, варились, как раки в котле, как грешники в пекле. Так всю жизнь можно и промотаться. Дорога, бесконечная скачка, одурь в уме. Пять месяцев пронеслось скорее недели. Выехали – зеленело, а уже лист облетает, прелью осенней дышит лес, и ничего в памяти – лишь конская грива, сзади храп, стук, ржание коней, да друг Мишка Росевич обок. Случай бы бог послал, вот о чем надо помолиться. Это Росевичу хорошо, его нужда не заботит – единственный сын, отцовская вотчина вся ему перейдет. Ну, сестре приданое выделят – что за ущерб! А как их, Ильиничей, шестеро братьев. Раздели вотчину на шесть кусков, что достанется? Отец и думать не стал: старшим по половине, а младшим– вот мечи, кони – выслуживайте. И отец Мишкин известен на княжеском дворе – товарищем Витовту был, из Крева помогал бежать, во всех боях при князе ходил, только под Ворсклой не повезло, татары саблями покусали – охромел, окривел, сидит в своей Роси. Мишке бога не просить. Его великий князь и без бога найдет случай возвысить.
Случай, думал Ильинич. Еще угадать надо, тот ли случай. Вон, Рамбольд решил отличиться, повел хоругвь на пруссаков, два замка сожгли, рыцарей высекли – и не угадал. Не надо было, мир нарушил. Ягайла с немцами примирился до лета, немцев до лета тронуть не моги. И оказалось, крыжа-ков рубили на свою же беду. Самому Рамбольду голову и отделили. А не рвался бы награду искать – жил-был по сей бы день. А не будешь искать – не найдешь.
Ильинич невольно перекрестился.
– Ты чего? – удивленно спросил Мишка.
– Человек один припомнился. Царство ему небесное. Рамбольд.
– Да,– вздохнул Мишка,– горько погиб.
Еще бы не горько. Зря, ни за что, за доброе дело. Жесток князь Витовт. Зачем было голову сечь? Хватило бы в подвал кинуть. Война на носу, каждый меч пригодится будущим летом. Умелый был рыцарь, отважный, а его, как татя, трык-нули топором на радость немцам. Кто мог знать, что примирятся, что Витовт и войско собирать не станет. Темно, не понять, о чем думает великий князь. Да и как разобраться в больших делах маленькому человеку? Боярин что воробей – из какой бы кучи зерно утянуть, а великий князь орлом парит над княжеством, все видно ему, все грозы на рубежах – там ливонцы, там пруссаки, там венгры, там татарская орда, обо всех надо думать. Князь сейчас метко бьет, научила Ворскла.
Так звезданули татары, как от роду не терпели, от Чингисхана разве что в седую старину. Сам князь стрижом улетал, в Вильне опомнился.
Теперь те же самые татары, что из нас дух выбивали, косяками приняты в княжестве; в Лиде и Троках осажены тысячами, под Гродно огромные таборы стоят. Они не сеют, не жнут, а их поят, кормят, табуны на лучших лугах пасутся; свои, если от голода дохнут,– пусть дохнут, а этим, что ни попросят,– велено сразу же подавать. Почему? Зачем? За какие заслуги?
Поднялись на пологий, лысый холм, увенчанный пограничным камнем. Князь Семен Ольгердович дернул поводья – послушный конь застыл. Огляделись. В низине блестела черная петля реки. И леса, леса, ель с сосною, ольховые, кленовые, березовые перелески. Жухлые метины болот. Порубежье. Влево – псковская, вправо – новгородская, сюда – полоцкая земли.
– Ну что, бояре,– улыбнулся князь Семен,– спасибо за проводы. Распрощаемся до новой встречи. Даст бог, летом в другую сторону пойдем.
Ильинич с Росевичем и бояре из сотни, кто был поближе, поклонились; князь тронул коня и пустил с холма вскачь. И новгородский отряд дружно зарысил следом. «Бывайте!» – «Береги вас бог!» Стояли на холме, смотрели, как новгородцы втягиваются в глухой, вековечный, тронутый багрянцем лес. Отблескивали пристегнутые к седлам шлемы, мелькали красные и бронзовые щиты на широких спинах, колыхались копья, летела из-под копыт дорожная грязь. Скоро скрылись в чаще, и долго уходил гулкий, тяжелый топот, стихал, гас под холодным ветром.
Сотня повернулась и прежней дорогой загрунила 11
Грунь – вид конской побежки: тихая рысь.
[Закрыть] к Полоцку. Все заугрюмились – где ночевать? Хоть насмерть загони коней, до вечера в полоцкий замок не успеть, а ночью стража не пустит. У костров – грудью жариться, спиной мерзнуть – опостылело за эту осень. И дождище, похоже, зарядит, ему не прикажешь. Через час и впрямь небо затянулось серыми тучами, стало крапать редко, легко, словно нащупывать сухие места. Тогда Селява прискакал к Ильиничу, предложил свернуть с Полоцкого шляха – в двенадцати верстах его вотчина. Как-нибудь вповалку – бояре в покоях, в сенях, паробки на гумне, в овине – все укладутся. К вечере и доскачем, медом согреемся.
Понурая сотня повеселела, жикнула плетьми, кони рванули, помчали на боярский двор, под крышу, к огню.
Задождило, однако, надолго. Серый ситничек сухой нитки не оставит. И новгородцам бедным достанется, вымочит, как нивку, у костра не обсушишься, потерпят мужики. Но им, понятно – служба. А князю зачем терпеть? Вот уж услада туда-обратно скакать тысячу верст. На что ему Великий Новгород, испокон веку под Литвой не был и вряд ли будет. Сидел бы в своем Мстиславле. Славы, власти не ищет, как прочие Ольгердовичи; бесы не дергают людям головы сносить, как других. Чем Новгород мять поборами, лучше ливонцев давить. Но у нас так, думал Ильинич, через пень-колоду: немцу Жмудь отдаем, сами Смоленск воюем. Да что Жмудь! Бывало, полоцкие земли немцам отписывали, ливонцам, латине, первым врагам. Ягайла догадался, когда князя Андрея за ослушание гнал с полоцкого стола. А как было слушаться, подчиниться. Грех! Измена! Вместе с Мамаем Русь громить на Куликовом поле. Князь Андрей себе честь добыл в битве, полоцкие бояре – славу, архангел Михаил помогал татарву сечь, сам господь на их доблесть дивился. А Ягайла князя Андрея из Полоцка вон, а полочанам – любите, жалуйте младшего моего брата, Скиргайлу. Пожаловали. На старую клячу, обляпанную навозом, посадили мордой к хвосту и выправили на Виленскую дорогу. Юродивые Спасо-Ефросиньевской церкви в свите шли, задницы показывали. И не пикнул, головы бы не унес. Вот тогда Полоцк немцам и подарили. Пришли, три месяца под стенами проторчали и снялись, когда их споловинили. Было времечко – головы слетали, как листья в листопад. Князья дрались, бояре головы ложили: полоцкие за Андрея, гродненские за Витовта, киевские за Владимира. Разберись, боярин, кто удержится, кого завтра скинут, кто ногами засучит от цикуты. Ошибся – плати горлом, в лучшем случае – вотчиной, иди казаковать на лесную дорогу, пока на колесо не покладут. Да и сейчас не легче. Рвешься, служишь, гоняешься за случаем, за удачей, кажется, пришла, ухватил, нет, кукиш – промахнулся, отдай жизнь, как Рамбольд.
Хоть мыслями Андрей цепился ко всему, что убеждало: не надо из кожи лезть – жизнь удлинится, но сердце, нутро все ныло, желало внезапного счастья, того единственного случая, что сразу вознесет в гору. Можно десятками лет выслуживать, к старости по крохам немало собрать, но какая радость старому деду от табунов, дорогого оружия, богатых одежд: рубиться – силы нет, верхом ездить – вытрясывает, в церковь – под руки ведут. А желалось немедленно, пока молод, пока в битвах впереди хоругви становишься, живешь на людях, девок взглядом смущаешь, сейчас, без отсрочки иметь крепкий двор, сотни коней, десятки паробков, чтобы никто не смел ухмыляться – мол, храбрый ты, конечно, боярин, да что с того, если пять человек выставляешь, а я – тридцать. И случится между нами ссора, мои твоих не мечами, шапками закидают. Дал бы господь случай великому князю услужить, мечталось Ильиничу, особенное для него сделать, ну, хоть жизнь спасти. Часто на его жизнь охотятся. Вроде бы и врагов нет, всех побил, прижал, поизвел, кажется, прочно княжествует, а недавно из кухонных подвалов бочонок меда подняли – счастье, собака возле кухаря вертелась, дал руку облизать, тут же глаза и выкатила, завыла, захрипела, пеной захлебнулась, ноги разъехались – выбрасывай. Так и великий князь Литвы, Руси и Жмуди мог задергаться, и многие прочие, кто мед любит. Сейчас стая псов пробы снимает. Но кто замыслил? Как отравленный мед в припасы попал? Конечно, не обошлись без крыжаков. Но как? Кого наняли, подкупили? Хотя нетрудно. Немцы на кпязев двор как на свой ездят. То жалобы везут, то подарки. Княгине Анне клавикорды прислали, а при них немец монах, черный ворон, играет княгине по вечерам, а днем по замку таскается, в каждую щель глаз пялит. Спросят что-нибудь – «Ни понимайт!». Все понимает, на каждый разговор ухо вострит. Лазутчик! Ему вместо креста камень на шею и в Гальве *...
Вдруг сквозь пелену ситничка потянуло дымом. Селява поравнялся, объяснил: «Деревенька тут в три двора. Бортники осажены».– «Далеко?» – «С полверсты». Мало походило на печной дым, рассеяло бы еще у хаты. Похоже, жгли что-то или горели. К зиме погореть – смерть. Переглянулись – и припустили во весь дух.
Скоро вынеслись на поляну: пожня была по левой руке, небольшое поле по правой и дворы. Действительно, горела первая хата, выли там, кто-то суетливо метался. Но что было неожиданно – на пожне стояли толпой всадники. Андрей сразу прикинул – чуть поменьше людей, чем при нем. За шорохом дождя, за треском пожара, за бабьими воплями прохода Ильиничевой сотни сразу не заметили, но сейчас кто-то выкрикнул, махнул рукой, толпа обернулась, тут же стала выстраиваться гуфом *, а вперед выехал осанистый, сильно уверенный в себе человек и крикнул повелительно:
– Кто такие?
Ильинич близился к нему шагом, решил тянуть время, чтобы сотня полностью вышла из леса. Молчал, приглядывался, увидел на дороге посеченных мужиков в колтришах, понял, что пытались отбиваться секирами, увидел зарубленного боярина и подорванного в брюхо ножом коня – тот еще вскидывал головой. Поднял руку – это был знак, чтобы сотня развернулась боевым строем. Их сотник нетерпеливо и уже с угрозой выкрикнул вторично:
– Кто такие?
– А ты кто? – рявкнул, взбесясь на угрозу, Ильинич.
– Великий князь Свидригайла!
Сказано было ледяным голосом, с пониманием, что подействует. И подействовало – Ильинич оторопел: Свидригайла – родной брат польского короля – стоял напротив него, прожигал гневным взглядом. Только на миг кольнул Андрея привычный страх перед знатным и страшным именем, кольнул и сменился радостью. Вот он, случай желанный, единственный, неповторимый. Услыхал бог молитвы, дождик послал, надоумил с полоцкого пути повернуть. Удача редкостная! Свидригайла – трижды изменник, душегуб, предатель, беглец – шкодит на порубежье. Вспомнилось, князь Витовт бесом носился неделю назад – Свидригайлу упустили, ушел, бесследно исчез; кричал искать, найти, хватать, везти обратно. Много бед натворил за последние годы. Василию Дмитриевичу, князю московскому, бегал служить. Из-за него воевать ходили с Москвой, едва примирились. Но и московскому князю изменил, сжег Серпухов, вернулся в Троки – родине буду служить! – а через неделю выслал кого-то к прусским крыжакам помощи просить, князю Витовту в спину ударить. Хватать его надо, вязать, но тень Рамбольда вдруг промелькнула в памяти, остужая кровь. Решил убедиться:
– Почему, князь, свободных людей выбиваешь?
– Не знаю, кто спрашивает?
– Великого князя Александра сотник Ильинич.
Услышал полный презренья, словно с плевком сказанный,
ответ:
– Не твоего, холоп, ума дело!
Захотелось кулаком за «холопа», но сразу же и сомнение возникло: может, помирились с Витовтом, может, простили ему грехи, многожды прощали. Не ошибиться бы, не положить голову на колоду. Но примирился бы – не стоял на порубежье в глухих лесах. Вновь решился – возьмем. Только живым надо взять, он – брат королевский, в нем кровь драгоценная, нельзя убить, даже поранить нельзя, самого казнят. Но ведь оружия не сложат, вон какие угрюмые, отбиться попробуют. Черт с ними, решил, с божьей помощью высечем. Приказал твердо:
– Я, князь, тебя и дружину задерживаю. В Полоцк поскачем. Отдай меч.
Свидригайла обнажил меч, тронул лезвие пальцем, сказал жутко: «Сейчас отдам!», вскинулся на стременах и рванулся к Ильиничу:
– Бей! Руби!
Андрей своим людям и знака не подал, сами знали, что делать, не первый был бой. Лишь крикнул, обернувшись: «Князя брать живым!» Сотня тронулась и, обнимая дугой отряд Свидригайлы, завыла на татарский лад истошными голосами.
Хоть князь Свидригайла в бой ринулся первым, но биться Ильиничу пришлось не с ним. Князя закрыли, он остался за спинами, а на Андрея летел, наставив копье, мрачный черный крепыш в колонтаре и еще боярин с поднятым мечом. От копья нечем было защищаться – щит лежал на спине, в горячке забыл взять на руку,– хоть вывались из седла. Андрей и решил – повалюсь на бок и ударю в живот. Но Андреев лучник Никита упредил, выпустил стрелу – метко, в щеку, крепыш и запрокинулся – готов. Тут лоб в лоб столкнулись гуфы – треск, звон, крики, конский храп, вопли! Пока Ильинич отбивал удар меча и сек боярина, князя пришлось выпустить из вида, а когда глазами отыскал – обмер и взбесился. Князь, окружившись десятком приспешников, уходил. «Ромка, Докша, Ямунт, Юшко, ты, ты, ты! – кричал в лица.– За мной!» – и вынесся из сечи. Коню так вонзил остроги – тот завизжал. Пошли наперерез. Ни страха, ни жестокости не имел, одно заботило – как взять? Бить нельзя, на коне не сдастся, и не дай бог к лесу повернет – скроется в буреломе, не найдешь. Краем глаза заметил у Докши сулицу. Крикнул: «Дай!» Взял меч в левую руку, прижал копье локтем – собью! Неслись навстречу бешено. Свидригайла прикрылся щитом, высоко поднял меч. Вороной его конь сверкал черными глазами, серебрилась мокрая шкура, страшно желтели в разинутой пасти зубы, и пена шла из ноздрей. Хороший конь! Жаль было коня, но в шею, чтобы наверняка, насмерть, сули-цу и вогнал. Вороной удивленно и горько вздыбился, миг постоял и рухнул на подогнутые ноги. Князь с мечом и щитом полетел через голову, чуть сам себя не заколол. Попытался вскочить, но Ильинич уже падал на него и, зажав голову, душил. Приспешники князя дрогнули, их мечами оттеснили и посекли.
Полупридушенный Свидригайла лежал на мокрой траве. Можно было и продышаться, глянуть по сторонам. Князевых людей крепко уменьшилось, их обложили, и стрельцы спокойно их выбивали. Никита меж тем вязал князю руки; тот приходил в себя, дергался скособоченной головой, хватал ртом воздух, зло всхлипывал. Потом затих, наблюдая, как гибнет его отряд. Через четверть часа, кто оставался живым, побросали мечи, сдались на милость. Тут случилась приятная неожиданность. Меж пленных оказалось трое немцев. Андрей обрадовался – выкупливаться будут, прибыток нечаянный. Немцев обыскали и нашли два письма, писанных на латыни; кому письма, о чем – и гадать не могли. Но видя, как немцы и Свидригайла на эти бумаги глядят, Андрей понял – важные. Взял их себе, бережно запрятал в кафтан. Поднял глаза к серому небу – спасибо, господи, удалось, скрутил именитого князя, царапины не поставил; приедем в Полоцк – свечу воскурю в древней Софии, а не казнят – еще одну воскурю, а наградят – пять, десять зажгу. Андрей скрепил обещание крестом и пошел к груде тел. Там стонали о помощи люди, вспоротые лошади вдруг взбрыкивались и смертельным ржанием звали неживого уже хозяина. Лучники, паробки разбирались, кто дышит, кто дух испустил. С мертвых стягивали кольчуги, панцири, колонтари, снимали пояса. Резали. порченых коней, выносили своих раненых, добивали свидригайловых. Жуть взяла. Тридцать человек потеряла сотня, девятнадцать – насмерть, уже в рай стучат. И Мишка Росевич не уберегся, копьем выдрали бок, едва ль вытянет. Опустился на колени над беззвучным приятелем. Горечь, жалость, терзание в душе. Не стоил такой утраты Свидригайла. Взмолился: «Иисусе милый, всемогущий, справедливый, спаси! Дал мне удачу, верни другу моему жизнь. Прояви свою милость и щедрость. Вон наших без одного два десятка лежат, не кругли счет, позволь выжить. Святую душу для жизни спасешь!»
Пришли бабы из деревеньки – жены побитых бортников, своих мужей забирать. Объяснилось, за что их разорили и посекли. Князевы люди сказали – дайте на всех поесть, и с собой дайте. Мужья ответили – если на всех дадим, с чем сами останемся? Князевы люди сказали – силой возьмем, вошли в хлев – кабан под мечом и заверещал. Мужья за рогатины и секиры – оборонимся. Боженька, куда ж ты глядишь, как жить теперь?
Ильинич и жалел, и досадовал. С кем заспорили, кому перечили? Вон, Серпухов сжег, полный город, греха не убоялся. Что ваши дворы. Отдали бы, новое нажили. А так – лежат, головы расколоты, бабы – вдовы, дети – сироты, никому не нужны. Майся до конца жизни. Но и мужиков можно понять. Почему дай? Насыть такую прорву, они своих жил летом не рвали, а все сожрут. Еще раз убедился – врага взял. О людях не задумался, с крыжаками шел. Большой дорогой нельзя – заставы, а стежками, лесами в обход – голодно, натолкнулись на осадников, решили запастись. Хорошо запаслись, половине уже ничего не надо – ни хлеба, ни воды. Андрей сказал бабам:
– Вы, бабы, потом повоете, сейчас живым помогите.
Мишку положили на ферязь ', понесли в хату перевязывать.
Князя Свидригайлу и немцев Ильинич приказал охранять особо, а других пленных гнать в Селявы. Их без слов, пинками и тырчками, стали собирать на дорогу. Свидригайла не утерпел, взбесился:
– Вы кого ведете, холопские рыла? Это бояре древних родов.
– Бояре! Мать их! – озлился Ильинич.– Древних родов! Разбойники и тати. А ты первый!
На Свидригайлу злость отчаяпия нашла; не привык быть внизу, стоять, ждать, подчиняться; мелкие люди, челядь боярская, подъезжали, осматривали, усмехались, отъезжали, а он мок под дождем, как безвестный старец, как последний холоп. Умереть было легче. Никогда прежде никто – ни брат Ягайла, ни извечный враг Витовт не смели коснуться пальцем, а сволочь боярская – в ногах должны ползать, взгляды перехватывать, за счастье считать, если ногой пнут,– руки выкрутили, шею свернули, душили, подлая шваль, как вора.
Мотал мокрой головой, скрипел зубами, руганью выплескивал раздиравший грудь гнев:
– Никому не прощу, холопы, скоты! Завертитесь на колу, покипите в смоле, в угольях живьем зажарю! А тебя, сотник, раб, щипцами прикажу рвать по крохам, крысам отдам! Припомнишь этот лужок...
Ильинич слушал, супился, дивился княжескому пыху: взят, люди побиты, без заступников, хоть на сук, хоть в реку, хоть в костер – все возможно, кто остановит? Но орет, пенится, словно на престоле сидит. Не будь ты брат королевский, не мечталась бы за тебя награда, отведал бы, сволочь, плети. И скрипит, и дразнит, и охотит потянуть меч и плашмя звездануть по наглой морде, чтобы зубы лязгнули и рот затворился. Но пересилил опасное это желание и поскакал к хатам.
На третьем дворе Андрей спешился, вошел в избу. Курила печь. В избном сумраке увидал на скамье полуголого Мишку, не понять – живой или мертвый. Старуха лепила ему на кровавую рану, прямо на рваное мясо, замоченные листья. «Будет жить?» – тихо спросил Ильинич. Старуха что-то прошамкала, не расслышал что, но переспрашивать не стал: не от нее, от бога зависело. Поглядел других товарищей – никто легко не отделался. Вышел во двор, сказал людям взять у бортников телеги, погрузить раненых и везти за ним вслед. Решил, что оставит при Мишке своего Никиту – и досмотр, и, если даст господь выжить, знакомая будет Мишке рядом душа.
Свидригайлу и немцев посадили на коней, стянули веревками ноги, и Андрей обок князя, чтобы всегда бесценный пленник был на глазах, повел поредевшую сотню в Селявы на короткий ночной отдых.
ТРОКСКИЙ ЗАМОК. ДЗЯДЫ
Проснувшись, князь Витовт по старинной привычке обратил взгляд к окну – рассвело, в глубокую нишу окна вползал сквозь мутные стекла утренний свет. Князь встал, отворил свинцовую раму; в грудь, в лицо ударило холодом, и сразу завертелись, смешались ночные сны – крыжаки, поляки, какие-то споры, страхи, радости, любимые лица, битвы, крики, женщины, хитрые планы, разная чужь – все в один миг истаяло, сгинуло, сникло от бодрой свежести, и на душе стало свободно.
Прозрачный туман стоял над застывшим в безветрии озером, завесью его прикрывались леса на берегу, хаты караимов, татарский табун и утренние костры. Захотелось в поле. Скакать, скакать, разрезая воздух, слушать ярый перестук копыт по пристывшей земле, лай борзых, лететь вместе с ними по яркой озими, жухлой траве, не помня себя, забыв обо всем, о всех делах, заботах, бедах, людях, о канувшем и грядущем, упиваться пылом минуты, жаром крови, силой жизни. Сразу и увиделось: бежит под копыта трава, мелькают извалы, сосны, круг солнца в облачной поволоке, багрянец рябины, иссиняя гладь Гальве, кленовая пестрота, шумы, шорохи леса, колючая свежесть воздуха, гул земли, трепет в душе. Вдруг, вспомнив, осекся: какая охота, какое поле – сегодня день поминальный, святой – дзяды. Дзяды придут, прилетят, соберутся – мать с отцом, братья, дед, стрый22
Стрый – дядя по отцу.
[Закрыть], Иванко с Юрочкой, другие прочие. Придут, а он свору по дорогам гоняет. Нельзя. Обидятся. Не простят. Князь, насколько удалось, высунулся в окно и увидел вдали, на полуострове, малоприметные за туманом развалины старого Трокского замка – любимое отцовское гнездо, колыбельное свое место. Хоть и давно было разрушено и не ставил себе цели тот замок поднимать, отстраивать, жить в нем, все равно кольнула острая боль, что замковые стены разбиты, развалены крыжаками, древний дом сожжен, замчице отдано кустам и крапиве, которые поросли там, где он учился ходить, где горел дедовский очаг, зажженный Гедимином, кипела жизнь, теснились толпы, правил отец. Мелькнуло, правда, воспоминание, что сам вместе с немцами, когда бился за власть, осаждал этот замок и радостно следил, как ядра крушат старые стены, образуя проломы. Что с того – сам не сам? Нет отчего дома, стерт, быльем порос, полынью. А ведь было: черные кони молотили снег, мать провожала с крыльца, срывались сани, мороз, полозья скрипят, свищут пуги. Летели в Гродно, на рубежи, а там и по дороге примыкали бояре, и сотенный поезд выносился в Прусы, в зимние гости к крыжакам. Вихрем пролетали пятьдесят, сто верст в глубину, вдруг возникали из снежной завеи у крепостей, иные крикнуть не успевали, удивиться – «Литва?», вспарывали охрану, рубили крыжаков, брали лупы 33
Лупы – военная добыча.
Велемос – славянский языческий бог загробного мира.
[Закрыть], все, что могли взять – зерно, золото, мясо, оружие, мед; вспыхивал костел, городище, и сникали в снегах, в лесах, под вой вьюги, под вытье леших, и поземка заметала следы.
Лупы на санях, свист ветра, ледяные звезды над головой; сверкал, скрипел наст, луна пряталась и выходила, и рядом шли зимние волки, жадно горели их глаза в темноте; и они были, как волки,– он и Ягайла, молодые, крепкие, овчины поверх кольчуг, широкие пояса, золотые литые пряжки, под рукой лук, прицелишься в желтом свете месяца, стрелы исчезнут – и двое вожаков вдруг зарываются в снег, а если один, то сколько веселых споров – чей? И в Пруссы, и к ливонцам, к ляхам на Лысую Гору всегда неразлучно, в одних санях, бок о бок в седлах, бок о бок в рубке; день казался неделей, неделя месяцем, спали в обнимку, грея друг друга братским дыханием; истосковавшись, скакали – он в Вильню, Ягайла в Троки, вдруг встречались на пути – счастье; казалось, вся жизнь так пройдет, так отцы жили, Кейстут и Ольгерд, все пополам – дела и битвы, земли и города, дань, подати, подарки, пленные крыжаки, лупы. И ухнуло все, как в могилу: мать утоплена, отец удавлен, четверых братьев бог прибрал, из друзей враги вышли, все переиначилось, перекроилось, старина изошла дымом вместе с отцом на погребальном костре; сгорело старое, унесло водой, было и словно не было, а всех следов – горькие засечки в душе.
Князь прилег, уставился в окно на белесое небо. Вдруг слабо плеснула вода под стенами замка, за окном что-то затрепетало, послышался слабый шорох у ниши, рама дрогнула, что-то прошелестело на потолке. Дзяды явились – отец, великий князь Кейстут с супругой к любимому сыну пришли. Ну, не взыщите. Будет и хлеб-соль, и сладкая чарка. А может, и не они. Что им здесь? Бродят среди развалин, ищут в горькой полыни свои стежки, былое счастье, слушают отзвуки своей славы. Эх, боги, славный был рыцарь отец, теперь таких нет и больше не будет. Лгать, хитрить, копать за спиной яму не любил. Сотни походов прошел, мечом рубили, копьем ссаживали с коня – вставал; крыжаки, поляки трижды брали в плен – уходил, а что погубило? Кто? Сын, он – Витовт! Жаль, жаль, дзяды, не увидели меня умником, запомнили дураком. Ведь всех отец бросил в подвал. Ягайла, матушка его кровожадная, мятежный Корибут, Скиргайла, змееныш этот Свидригайла – все сидели в темнице. Пусть бы и отсидели полжизни. Нет, сердце щемило – не по-рыцарски, не по-братски. Витебск им, Крево, пусть знают великодушие Витовта, который отца на коленях просил – и жизни сберечь, и уделами наделить. Круглый был дурак, таких среди князей не было и не будет. Даже на том поле, в пяти верстах отсюда, уж, кажется, следовало озлиться, не блажить, но будто заколдовали промах на промах низать – захотел воду и огонь примирить, волкодава с волком. Поле то ненавистное, язвина, вечный свищ, и в смертный час на память придет, как несчетно являлось. Ягайла восстал, рубиться сошлись за престол. Он на одном краю поля, на другом – великий князь Кейстут и он, Витовт, с гродненской своей хоругвью. Какой мир? Какая дружба? Пятьсот шагов отделяли. Меч бы из ножен, шпоры коню, и вперед – «Бей! Руби!» – и, боги литовские, решайте, кому власть, кому бежать на расставных конях в Мальборк, кланяться великому магистру, Жмудью платить за помощь, брататься с немцами, жечь вместе с ними свою же землю, бить своих же людей, терзаться, страдать, руки искусывать по ночам в скребущей досаде... Слепец! Сам сновал между войсками, льстивые Ягайловы враки слушал с вниманием, трепетно билось сердце от лживых слов: да, справедливо, ему, Ягайле, отцовское – Вильню, Крево, Черную Русь, Полоцк с Витебском, и ему, Витовту, отцовское – Жмудь, Трокскую землю, Гродно, Брест, Подлясье. А Киев, Подолье, Волынь, Русь Северскую прочим Ольгердовичам. И как в дурмане рисовалось сказочное, невозможное, из юношеских мечтаний – они правят вдвоем, каждое дело судят вдвоем, вместе в походы, как прежде, в санях по скрипучему насту. Что жадничать! Княжество большое, он, Витовт, уступчивый, а седой князь Кейстут, старый его отец, любимец народа, мудрым словом, советом, мнением, отговором будет помогать обоим, пока кровь от долгой жизни, трудов, боев, княжеского бдения сама собой не застынет в жилах, как смола с приходом зимы. И на небе начертывалось: насмерть сходиться можно Литве с Пруссами, а Ягайле с Витовтом – дружить, иначе Перун молниями убьет, Велемос1 жизни задует. Пили из одной чаши, в ляхских походах друг друга от ударов спасали, и вдруг рубиться, сечь мечом любимую голову, в труп, в прах, которым горшок наполнят и засыплют землей...