Текст книги "Спасенное имя"
Автор книги: Константин Шишкан
Жанр:
Детские остросюжетные
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц)
Константин Борисович Шишкан
Спасенное имя
У земли под сердцем (предисловие)
Родился я в Молдавии, в Кишиневе. Отец умер, когда мне было пять лет. В детстве я мечтал стать художником. Наверное, потому, что дед писал картины, дочери его стучали молоточками чеканщиков, а дядя – материн брат, старавшийся заменить мне отца, Борис Георгиевич Несве́дов, – прошел с винтовкой и кистью по дорогам войны до Берлина. Там он штурмовал рейхстаг, а потом, сидя на лафете разбитой пушки, рисовал его расстрелянные стены.
В апреле – мае сорок пятого, вспоминает ленинградский художник В. А. Андреев, Ставка Верховного Главнокомандования дала мастерам кисти наказ: разработать проект трибуны в центре Берлина для Парада Победы. Принял участие в этой работе и фронтовой художник Б. Несведов. Его проект одобрили, и автор срочно вылетел в Москву, в Ставку, где эскизы были окончательно утверждены.
И вот пал Берлин. Поднялась на центральной магистрали Тиргартенпа́рка монументальная трибуна. Парад, к сожалению, по каким-то причинам не состоялся, но трибуна продолжала стоять, притягивая к себе бесконечные экскурсии воинских подразделений. Стоя на ее торжественных ступенях, фотографировались тут на память целые батальоны. И автором уникального сооружения был мой дядя – фронтовой художник и боец Борис Георгиевич Несведов!
Какой мальчишка не гордился бы этим? Мог ли я не мечтать о судьбе художника?
И каждый день теперь, после возвращения дяди с войны, я старался проснуться чуть свет, на цыпочках крался мимо спящей матери к дверям, чтобы выскользнуть во двор и отправиться на кладбище рисовать.
Но почему же на кладбище? Дело в том, что оно напоминало музей под открытым небом. Тут были могилы современников Пушкина, в густой траве прятались их склепы с белыми ангелами; за решетками беседок на черных мраморных, с синими молниями прожилок постаментах стояли чопорные бюсты гусаров, драгунов, каких-то княгинь и миллионерши-зеленщицы. На земле покоились толстые плиты известняка с затейливыми письменами турецких, греческих, сербских, болгарских и бог его знает каких еще могил!..
А рядом стояли строгие пирамидки с красными звездами и в желтых гильзах от снарядов горели гвоздики.
Дядя часто рассказывал мне о военных буднях, о том, как ходил в разведку за «языком»; читал стихи, мягким баритоном пел фронтовые песни, и перед моими глазами опять вставали картины, увиденные во время войны. В привычные рамки холста они почему-то не укладывались. И появлялись строки, которые не приходилось выдумывать:
Я рос балованным мальчишкой —
На всех в концлагере один,
Худой, в залатанных штанишках,
Страны Советской гражданин.
Война застала меня на перроне вокзала в Бендерах. Сполошно гудела сирена, кричали, захлебываясь, паровозы, метались люди. С ноюще-звонким свистом неслись на город самолеты.
В несколько минут всё перемешалось – дым, вспышки, звон бьющегося стекла, отчаянные крики.
В памяти навсегда осталась высокая фигура красноармейца. Он стоял на перроне, широко расставив ноги в серых обмотках, и деловито целился из трехлинейки в черный крест на желтом крыле самолета. Вокруг плясали фонтанчики пыли, поднимаемые пулями, падали острые осколки, а он стоял, словно это его не касалось.
И странное дело: я перестал бояться. Напрасно мать с силой пригибала меня к земле – я упрямо поворачивал голову к красноармейцу…
А потом была длинная дорога эвакуации. Тревожные дни, бессонные ночи, бомбежки, пустые овечьи кошары.
Детство мое было «военным». Иначе, собственно, его и не назовешь…
Где-то на железной дороге, у полустанка, из нашего товарняка, светившегося дырами от пуль, вдруг высыпали на землю все пассажиры, даже старые и увечные. На соседних путях стоял разбомбленный состав. Он вез детей. И вот теперь этот поезд был уничтожен.
Словно сорванные шляпки белых грибов, валялись на развороченной земле панамы.
Наш товарняк продолжал ползти на восток, а люди, сняв головные уборы, опустив головы и стиснув зубы, молча шли рядом, отдавая дань скорби тому, что осталось от детского эшелона.
В память врезалась рыжая воронка и на ее дне – голубые сандалии…
Та бомба разнесла, разметала мой смех, сожгла мое утро, опалила день…
И снова бежал товарняк, снова охотились за ним черные кресты и бомбы пытались вырвать из-под него землю.
Оккупанты настигли беженцев на Северном Кавказе, в казачьей станице.
Нас – молдаван, русских, украинцев – погнали по этапу, на прежние места жительства.
Село Богдановка, Южный Буг, концлагерь…
Вот что рассказывает об этом уцелевший от расправы мой земляк Климов Борис Филиппович: «Жизнь лагерников была ужасна, в свинарнике, где раньше помещалось около 200 свиней, находилось свыше 2000 человек, вместо подстилки для свиней осталась только прелая солома, на которой лежали люди, в том числе старики и дети. Значительная часть людей находилась под открытым небом. Арестованные полностью были лишены пищи, воды и утоляли жажду снегом».
Такое это было место. На восточной окраине совхоза «Богдановка» землю рассекал глубокий овраг. Этот разлом вел к Бугу. Заключенным приказали возвести земляную плотину, чтобы задержать потоки крови, струившиеся по склонам оврага в реку.
Жертвы карателей падали с обрыва в огромный костер, сложенный из дров, камыша и соломы. Детей бросали в огонь живыми. «Рабочие бригады», составленные из тех, кого ждала смерть, стоя в лужах крови, складывали тела расстрелянных штабелями на костер.
Прошла война, а я, мальчишкой видевший рождение и смерть, долго не мог привыкнуть к мирной жизни. Громкий смех казался мне издевательским; гремел весенний гром, а глаза искали укрытие; пролетал, звеня, шмель, а голова сама уходила в плечи; солнце по утрам слепило вспышкой взрыва; вой ветра за окном звучал плачем женщины, получившей похоронку. А после слов диктора радио «Говорит Москва» я, обмирая, еще не один день ждал сообщения Совинформбюро…
Уже целое поколение вступило в жизнь после окончания Великой Отечественной, а о ней не перестают думать, писать, переживать ее боль. Слишком велика была мера народного страдания!
Награды Родины все еще находят героев, встречаются в лесу у костров бывшие партизаны, ведут поиск погибших и пропавших без вести красные следопыты. В Молдавии это движение развито, и далеко за ее пределами известна Валя Савельева, вернувшая нам свыше девятисот имен павших героев.
Спасти имя! Это ли не подвиг?..
За свой подвиг Валя Савельева была награждена медалью.
Пули, выпущенные оккупантами в сорок первом, все еще таятся в нашей жизни – под корой дерева в лесу, под сердцем старых бойцов. И приходит минута – пули оживают, чтобы оборвать чей-то день.
Люди ищут прошлое. Одни – танк на дне Днестра, чтобы спасти память о погибших, другие – обличающие в преступлениях документы. Тянется веревочка от тех далеких дней, и новые узелки распутывают люди. И не уходят от справедливого возмездия предатели Родины. Помню, как уже в наше время судили одного предателя, выдавшего членов подпольной комсомольской организации города Кагу́ла…
Пролетают годы, а люди все еще находят у земли под сердцем раны прошедшей войны.
А теперь, дорогой читатель, переверни страницу. Тебя ждут герои книги, события которой мне не пришлось выдумывать.
Константин Шишкан
Шкатулка с этюдом
В дверях комнаты, опершись о косяк, стоял плотный человек с бородкой клинышком. Он только что умылся, вытирал руки полотенцем и медленным взглядом, как бы со стороны, осматривал свое жилище.
Небольшая комната с давно немытым окном была неубрана. Подрамники, холсты, картон валялись на полу. Белая труба ватмана тянулась к потолку. В углу по серебряному батуту паутины деловито расхаживал паук.
Посреди комнаты стоял мольберт. С него бежали на пол широкие складки синего халата. Свежие пятна масляной краски влажно блестели на рукаве.
Мужчина потянул носом. Пахло плесенью и краплаком. У окна на низеньком столике лежали остатки еды – крошки хлеба, брынза и лук.
Мужчина горько усмехнулся и продолжил осмотр.
Подле топчана на стуле дымилась пепельница, над топчаном висела картина в багетовой раме. Какой-то пейзаж – три дерева, кусты, полоска реки. Вокруг картины – рисунки, наброски, этюды.
Сухой желтый лист каштана лежал на телевизоре.
В голубом окне трое вели беседу: девушка-диктор, пожилой смуглый мужчина и медноволосая женщина лет пятидесяти.
«Пожалуйста, Анна Владимировна», – диктор повернулась в сторону женщины.
Человек с бородкой вытер, наконец, руки, оторвал взгляд от телевизора и повесил полотенце на гвоздь у двери.
«Эти барельефы, – сказала Анна Владимировна, – задуманы мною как символ мужества. Каждое из лиц я лепила, вспоминая товарищей по отряду.
Здесь, конечно, нет конкретных черт определенных героев. Мне хотелось, чтобы они «читались» как обобщенный образ партизан.
На памятнике будут высечены имена павших. Не все, к сожалению, установлены, но мы продолжаем поиски…»
Мужчина повернул голову в сторону телевизора.
«Ну вот, пожалуй, и все, – продолжала Анна Владимировна. – Сейчас эти барельефы почти готовы. Я выезжаю в село Виоре́ны. Надеюсь, через несколько дней, в конце августа, состоится открытие памятника».
Мужчина наклонил голову, прислушался.
«Дорогие телезрители, – сказала диктор, – в нашей передаче «Художник и время» мы познакомили вас с новой интересной работой архитектора Семена Ра́ду и скульптора Анны Пече́рской.
Заканчивая передачу, хочу сообщить, что в коллекции архитектора есть любопытнейший экспонат. Прошу вас, Семен Никитич».
«Этюд, о котором идет речь, – сказал Раду, – мне прислал из села Виорены Федор Ильич Кайта́н, мой старый друг по партизанскому отряду. Ныне он пенсионер, заслуженный учитель республики. Прислал вот в этой черной шкатулке, – и он показал телезрителям плоскую металлическую шкатулку. – Этюд необычен тем, что написан маслом на жести. Художники не часто используют подобный материал. Но была война…»
Звук неожиданно пропал. На экране Раду что-то говорил, затем показывал этюд. На нем был изображен раскидистый клен.
Из динамика телевизора слышался сплошной треск. По экрану бежали белые вибрирующие полосы.
Мужчина подошел к телевизору, покрутил ручку настройки. Изображение замелькало и, наконец, установилось, но звука по-прежнему не было.
Раду продолжал о чем-то рассказывать. Человек с бородкой хватил кулаком по ящику телевизора. Тотчас же появился звук.
«…В истории партизанского движения Молдавии, – говорил Раду, – есть один пробел. До сих пор неизвестна причина гибели группы, действовавшей в этом районе».
Мужчина достал из кармана папиросы, закурил. Он с интересом слушал Раду. Но звук пропал, и он снова хватил кулаком по телевизору.
«…осле разгрома немецкого гарнизона, – сказал Раду, – в столе коменданта была найдена шкатулка с этюдом. На нем – немецкий штамп. Вот он… На этюде изображен клен с дуплом. Как стало известно, клен – партизанская явка. Но кому понадобилось его рисовать? Кто автор этюда? Это пока остается загадкой. Напишите нам, если что-нибудь знаете о событиях тех далеких лет. Мы надеемся, что тайна этюда…»
Звук на этот раз пропал окончательно. Напрасно мужчина стучал кулаком по телевизору, вертел все ручки – звук не возвращался. Изображение еще удерживалось, но не было слышно ни слова.
На экране Раду, передавая шкатулку Анне Владимировне, что-то еще говорил, но, дрогнув, исчезло изображение, и его заменил электронный занавес.
– Надо же! – сказал мужчина.
Он постоял с минуту у топчана, затем надел черный берет, выключил телевизор.
Взяв походный этюдник, неторопливо шагнул за порог.
По белой трубе ватмана спустился на стол паук. Дверь хлопнула, и он притаился среди крошек на столе.
Все только начинается
Пыльной сухой дорогой устало брел путник. Лицо его было мокрым от пота. Узкая, клинышком, бородка лоснилась. В руке он держал походный этюдник.
Всякий раз, когда на дороге появлялась машина, он, волоча ногу, сворачивал на обочину.
Из-за холма неожиданно вынырнул грузовик. Человек, не успев сойти с дороги, остановился. Грузовик резко затормозил. В кабине, рядом с шофером, сидела уже знакомая нам Анна Владимировна. В кузове на больших, грубо сколоченных ящиках устроился мальчик лет тринадцати. В углу удобно разлегся лохматый пес Каквас.
– Садись, подвезу, – шофер распахнул перед путником дверцу. – Как говорят, пока ходишь, надо ездить.
Но человек, покачав головой, молча двинулся в путь.
Пес в кузове заворчал.
– Да стой же ты! – Шофер выскочил из кабины. – Ногу подвернул?
– A-а, – махнул рукой путник. – Ерунда. Не стоит беспокойства…
– Какое беспокойство? Хотел помочь.
– Спасибо, не надо.
– Как знаешь, – сказал шофер. – Бывай.
Навстречу им мчалась колхозная «Нива».
– Привет, Андрие́ш! – крикнул водитель встречной машины.
Андриеш помахал рукой, еще раз поглядел вслед путнику, хлопнул дверцей. «Странный народ – художники!» И включил скорость.
Человек, сделав несколько шагов, свернул в посадку.
– Устали? – Андриеш всмотрелся в лицо соседки. – Потерпите немножко. Вот проедем Мере́ны, потом Флоре́ны, затем Петре́ны, и считайте – на месте. А село вас ждет. Шутка ли – памятник везете! Да и передача по телевизору шуму наделала. Шкатулка, этюды… Народ любит тайны.
Некоторое время ехали молча.
– А может, и нет тайны? – продолжал рассуждать Андриеш. – Намалевал кто-то клен. Про явку, понятное дело, слыхом не слыхал. А комендант возьми да отними у него картинку. И – в шкатулку, под замок. Чтобы супружнице, значит, – в посылочке на рождество… Сувенир с Восточного фронта! Вот вам и тайна черной шкатулки.
Печерская слабо улыбнулась, закрыла глаза.
Андриеш обиженно засопел, и они надолго замолчали.
– Фу, Каквас, фу, – сказал мальчик.
Звали его Димкой. Был он мускулистым, загорелым, нетерпеливым.
Пес послушно завилял хвостом и предложил ему лапу.
Грузовик прибавил скорость. Побежали с холмов виноградники, зашагали, переступая через курганы, высокие телеграфные столбы.
Вскоре пошли колхозные бахчи. Димка жадно ловил ртом свежий ветер.
– Ух ты! Вот бы сейчас арбузика!
Каквас радостно забил хвостом и снова предложил Димке лапу…
Наконец показались вдали веселые домики села Виорены. Дорога лежала вдоль берега Днестра. Ветер запутался в камышах и сердито раскачивал их, пытаясь найти дорогу.
Но вот камыши расступились. К берегу причалила лодка, груженная арбузами в зеленых тельняшках. На носу с шестом в руке стоял рыжеволосый парнишка. Лицо его было густо засижено веснушками, а левый глаз лихо перевязан черным платком. Над лодкой развевался черный флажок, воткнутый прямо в арбуз.
– Смотрите, смотрите! – закричал Димка, невольно затарабанив кулаками по крыше кабины.
Андриеш, притормозив, высунулся наружу.
– Чего тебе?
– Совсем как настоящий пират, – виновато вздохнул Димка.
– Пират? – усмехнулся Андриеш. – Да это же Думитра́ш, Гришки Хамура́ру дружок, – и, достав из кармана темно-красное «цыганское» яблоко, вытер его о рубашку и кинул Димке в кузов. – Лови!
Но Димка не стал ловить. Что он – маленький? И ловко сплюнул сквозь дырку в зубах.
Яблоко покатилось к псу. Каквас накрыл его лапой, лизнул и равнодушно отвернулся.
Шофер дал газ, и вскоре камыши и лодка остались позади.
Теперь перед глазами вырос зеленый холм, на котором застыли аккуратные частые могилки, а над ними простирали деревянные руки кресты.
На самой вершине холма виднелось длинное, полуразвалившееся строение – заброшенная овчарня, а поодаль – новое здание школы-интерната.
Еще несколько поворотов – и они въехали в село. Над тихими утренними улицами плыл голос диктора:
«Внимание, внимание! До отхода машин на поля остается двадцать минут. Первая бригада собирается в Желтой долине, вторая – в Бычьем зеве».
Грузовик подкатил к домику на краю села и, шумно зарокотав, остановился. В калитку выглянула бабка в сером платке, за ней высунул белую голову дед. Бабушка Василина всплеснула руками.
– Роди́ка! Три́фан! Встречайте гостей.
Вслед за дедом Трифаном во двор выбежала Родика – кареглазая женщина лет сорока. Она молча обняла Печерскую, похлопала ее широкой ладонью по спине.
– А ты – герой, – сказала Анна Владимировна. – Молодцом. Покажи-ка Миху́цу. Небось с каланчу вымахал. Сколько ему?
– Девять.
– Михуца! – крикнула бабушка Василина. – Где ты? Михуца! – И вышла за калитку.
– Растут наши дети. – Родика потрепала Димку по плечу. – Давно ли на руках носила? Кавалер! – Она придирчиво оглядела его с головы до ног. – Силен мужик… На девчонок поди поглядывает?
Димка скромно опустил глаза: не без того, конечно.
– Да ну, – отмахнулась мать. – Он при девчонках молчит как сурок. Тихоня.
«Тихоня, – повторил про себя Димка. – Послушали бы вы нас без свидетелей!»
– Что же мы стоим? – спохватилась Родика. – Заходи, Анна, в дом.
Женщины обнялись и вошли в дом…
Во время войны Печерская, родом из Подмосковья, партизанила в кодрах[1]1
Ко́дры (молд.) – лес.
[Закрыть]. Однажды попала в облаву. Эсэсовцы долго преследовали, но ей удалось уйти. Спрятала ее на чердаке Родика, босоногая чумазая девчонка. Два дня носила еду, а на третий, в ночь, вывела из села огородами. С тех пор они подружились. Родика стала связной у партизан…
«А твой дед все равно предатель»
Извилистая тропинка послушно ложилась Михуце под ноги. Он нес в руках пустую трехлитровую банку и время от времени тяжело вздыхал. Вслед за ним шел старый аист Филимо́н. И всякий раз, когда мальчуган вздыхал, аист клал ему на плечо длинный красный клюв.
Михуца останавливался, шлепал ладошкой по жесткому крылу Филимона, поправлял на своей большой круглой голове пилотку и продолжал свой путь. Высокие травы были выше его.
Конечно, думал Михуца, он маленький, ему нужно расти и расти.
А что делать, если не растется?
А вдруг он таким и останется на всю жизнь? Ого!
Живут же на свете лилипуты! Михуца их видел в цирке. Обыкновенные дети, только лица старые.
Не растется… Напрасно он подолгу висит на деревьях вниз головой. Длиннее шея не становится. А пока он так медленно растет, все полезные дела другие поделают. Ого!
Не везет. Вечно у него все не так, все неладно. У всех штаны как штаны, а у него – непоседы. Всегда почему-то норовят соскочить. Сегодня чуть было перед Ильей Трофимовичем, председателем, не упали.
Хорошо, когда в колхозе умный председатель! Он зря смеяться не станет. Он сразу же схватился за брюки: а вдруг и с ним приключилась беда? Нет, пронесло. Видать, ремень надежный попался. Везет же людям. Ого!
А у него, у Михуцы, одни неприятности. Скорей бы вырасти да уйти в солдаты! Вздохнув, он поправил пилотку. Мама сошьет ему просторную холщовую сумку. И чего только не положит туда Михуце! Брынзу, орехи, яблоки, румяный калач… Да и, конечно же, виноград. Самую большую гроздь! Ел бы такую весь день, и на утро осталось.
Краем синей косынки мама вытрет глаза и – отпустит и солдаты. И тогда Михуца пойдет по селу. Золотые трубы будут гореть ярче солнца, медные тарелки треснут от грома, а серый барабан будет бухать на всю улицу:
Бум-бум-тара-бум!
Мальчишки станут заглядывать Михуце в глаза, девушки махать платочками, а дед Ики́м скажет громко:
– Ладный ты парень, Михуца. Красавец – гайдук.
И Михуца поцелует ему руку…
Тропинка привела его к Днестру. Он осторожно установил банку на земле, быстро разделся и нагишом вошел в прохладную синюю воду. Вода у берега была чистой-чистой, солнце перебиралось с волны на волну и медленно опускалось на дно, где лежали, зарывшись в песок, радужные камешки.
Рыбы не боялись Михуцы, подплывали почти вплотную и, казалось, с любопытством заглядывали в лицо.
«Поглядите, это Михуца!» – поводил плавниками нахальный карась.
«Не может быть, не может быть», – извивались мальки.
Крупный, медлительный сом удивленно круглил глаза: «Ах, какой он маленький!»
Конечно, сом любил жареных воробьев, а Михуца кормил его червями.
Мальчуган сердито взмахнул руками. По воде побежали упругие круги. И сразу же всё – слепящее солнце, камешки, нахальный карась, мальки и медлительный сом – завертелось, закружилось и плеснуло на берег тяжелой волной.
Михуца вышел из воды. Умеют притворяться эти рыбы! Люди думали, что они немые. А что получается на самом деле? По радио передавали: некоторые из них, оказывается, могут плакать, мяукать и даже чирикать. А моряки в Индийском океане слышали: рыбы громко гудят. Как автомобили! Вот тебе и немые. Ого!
Михуца пошел вдоль берега. Неподалеку, как стрелы, прочно вонзившиеся в песок, подрагивали на ветру камыши. Мальчуган брел по траве, негромко напевая:
Я встретил вас,
И всё былое…
Но вдруг резко оборвал песню и растянулся на земле. В кулаке вместе с сухим листом подорожника он сжимал лягушку. Наполнив банку водой, опустил в нее лягушку, установил банку на пригорке и снял пилотку.
– Ни шагу назад, – приказал он Филимону и вошел в речку. Но аист на банку не обратил внимания. Его взгляд был прикован к Михуце. В тихой заводи, поросшей кувшинками, уже плыла его большая круглая, как мяч, голова, а над ней – нацеленная на что-то рука.
На упругом зеленом листе кувшинки сидела наглая лягушка, растягивая рот в бессмысленной «улыбке». Михуца взлетел над водой (воды тут, кстати, было по колено) и плашмя рухнул на кувшинку. Туча крупных сверкающих брызг поднялась в воздух, осыпала аиста, тяжело шлепнулась на песок. Филимон отряхнулся, покачал головой.
Михуца лежал в воде, а наглая лягушка растягивала свой желтый резиновый рот на соседнем листе кувшинки. Вздохнув, он поднялся и побрел в камыши.
На островке, уткнув острый нос в песок, дремала лодка. На борту ее белыми буквами было написано: «Стрела». Рядом горел костер. Над ним смрадно дымилось ведерко со смолой. Михуца сделал несколько шагов. И сейчас же покатилось в камыши суровое, настороженное:
– Стой! Кто идет?
Михуца от неожиданности присел, съежился, вобрал голову в плечи. Теперь он действительно был совсем маленьким и беззащитным.
Словно почувствовав это, выпрямился, звонким, срывающимся голосом закричал:
– Это я иду – Михуца! – и, подумав, добавил: – Колхозник из села Виорены.
– Слыхал? – Нетвердый басок сломался в смехе: – Анкету заполняет. Ну-ка, Думитраш, поставь на его анкете точку.
– Будет сделано! – Рыжая голова метнулась в камыши. Над Михуцей нависла рука, но сразу же опустилась. – Да тут пацаненок, Гришка.
Михуца, почуяв слабость врага, смело двинулся вперед. С банкой в руках, большеголовый, в надвинутой на глаза пилотке он подошел к Гришке. Следом вышагивал аист.
Гришка конопатил лодку. Михуца, обойдя парня, заглянул ему в лицо, потом в костер и, наконец, в ведерко со смолой.
– Гриш, а Гриш? А ты чего делаешь?
– Отстань.
– Ну, Гриш… Что тебе, жалко сказать? – Михуца полез в костер, чуть было не опрокинув ведерко.
– Да отлипни ты, смола! – в сердцах сказал Гришка.
– А она что, течет?
Гришка, не выдержав, схватил Михуцу за шиворот, поддал коленом.
Аист больно клюнул парня в спину.
– Топай, топай, – сказал Гришка, потерев спину. – И не забудь прихватить аиста, который тебя принес.
Михуца отбежал на несколько шагов. Вместе с ним, подпрыгивая, отбежал от Гришки Филимон.
– А твой дед, – зло сказал Михуца, – все равно предатель!
– Кто натрепал? – мрачно спросил Гришка.
– Все говорят! – И Михуца пустился наутек. Вслед за ним побежал, подпрыгивая, аист. – А еще передача была. По телеку. Про партизан… Дедушка Иким все знает… Не думай!
– Ах, так… – Гришка сжал кулаки.
Некоторое время Михуца прятался в траве, а потом стал за ствол широченного дерева. Гришка потерял его из виду. Огляделся. Неподалеку от дерева торчал на одной ноге Филимон.
– Ага, – смекнул Гришка, – вот ты где.
– Ку-ку! – не выдержал Михуца.
И они стали бегать вокруг дерева. Филимон, шумно всплескивая крыльями, пытался ущипнуть Гришку за ноги. Наконец Гришка остановился, и Михуца угодил ему прямо в руки.
– Я тебе покажу предателя, – сказал Гришка, схватив мальчугана за плечи. – Так дам – одни башмаки останутся.
– Хм. – Михуца лукаво поглядел на свои босые ноги.
– Понял? – Гришкины глаза сверкали.
– Ага. – Михуца с невинной улыбкой смотрел на парня.
У Михуциного носа появился увесистый кулак. Мальчуган покорно вобрал голову в плечи. Но тут же, вытянув шею, внимательно осмотрел кулак и не смог скрыть восхищения.
– Ого, какой здоровенский!
– Михуца, Михуца!
Это был голос бабушки. Повернув голову, мальчуган прислушался. Затем обернулся, вызывающе глянул на Гришку, скорчил рожу – бе-е! – и направился в сторону села.
Но Гришка сунул два пальца в рот. Резкий свист пробежал по телу Михуцы мурашками. Он бросился наутек и мчался до тех пор, пока не упал в молодом редком лесочке на берегу реки.
Филимон долго стоял над ним, низко опустив длинный красный клюв. Михуца тяжело дышал и всхлипывал. Здесь можно было выплакаться вволю. Никто не узнает, никто не услышит.
Но что это? Чем тише он всхлипывает, тем громче звучит его голос, тем протяжнее унылые ноты.
Михуца поднял голову. Ого! Он уже молчал, а плач продолжал волновать высокие травы.
– Мамка-а! Мамка-а!
Михуца встал, раздвинул кусты. Прямо перед ним на лысом пне сидела девочка. Из ее огромных, колодезной глубины синих глаз текли слезы.
– Ай! – вскрикнула она и закрыла лицо руками.
Михуца тоже испугался, но все же подошел поближе.
– Ты что?
Девочка молчала.
– Ну чего размамкалась?
Девочка шмыгнула носом.
– Реветь – это знаешь что? – Михуца заморгал ресницами, виновато оглядываясь. – Последнее дело.
Кусты молчали, и только травы о чем-то торопливо перешептывались…
Девочка шумно вздохнула:
– Боюсь я…
– Кого? – Михуца с опаской поглядел по сторонам.
– Бабки Ефросинии… А еще – Диомида.
– Он кто – бандит?
Девочка опустила голову.
– Апостол…
– Апостол?! Он – кто?
– Отстань. – Девочка закрыла лицо руками. – Пятидесятник он… Понял?
Михуца пожал плечами.
– Гляди. – Девочка повернулась к нему спиной, высоко задрала платье.
– Ого! – сказал Михуца.
Ее спина была покрыта частыми кровавыми рубцами.
– Диомид. – Девочка опустила платье. – Грозился в подвал посадить. – Она вытерла слезы. – Мамка молится, а бабка бьет. Говорит – сатану выгоняет. А нечистый никак из меня не вылазиит. Прямо беда!
– Враки это, – сказал Михуца. – Про сатану.
Он задумался. Ему приходилось кое-что слышать о сектантах. Раньше, говорят, в селе их было как грибов после дождя.
Чудаки эти люди! Одни из них любили пугать адом и расхваливать рай. По их рассказам выходило, что где-то в небесах растут сады. На ветвях деревьев круглый год висят груши, персики и сливы. Рви сколько хочешь. Никто слова не скажет.
А еще там, будто бы, текут молочные реки в берегах из овечьей брынзы. Вот уж сказки! А если солнце припечет? Что станется с берегами из брынзы? Ого!
Некоторые из этих людей по субботам ничего не делали. Конечно же, лентяи! Ясно как доброе утро. Они только пели молитвы. Но лоб при этом почему-то не крестили. Почему? Ясное дело – ленились.
И, наконец, третьи. Кажется, эти… пятидесятники…
О них Михуца знал только, что они очень любят мыть друг другу ноги. Мужчина – женщине, женщина – мужчине.
Поставят друг против дружки тазик, опустят в воду ноги и чистоту наводят. Помоют ноги, выпьют винца по глоточку, пожуют крошки хлеба. Потом про загробную жизнь разговаривают…
– Ты чья? – спросил Михуца.
– Харабаджи́… Анна-Мария… Мы с Никой в одном классе учимся.
– Что-то я тебя не видал…
Михуца, открыв рот, с удовольствием смотрел в глубокие глаза Анны-Марии.
Девчонка, смахнув слезу, улыбнулась. Она встала, аккуратно оправила платье.
– Про меня, – попросила она, – не болтай. А не то в подвал запрячут…
– Не дрейфь! – воинственно сказал Михуца, не отрывая взгляда от глаз Анны-Марии, которые словно бы втягивали его внутрь, как мошку тягучая капля меда. – Я тебя спасу.
Глаза Анны-Марии засветились, да так, что, казалось, еще мгновение – и они синими лучами уйдут из орбит.
Махнув Михуце рукой, она исчезла в кустах, а он остался сидеть на камне изумленный, с открытым ртом, беспомощный, готовый с минуту на минуту заплакать – то ли от неведомого горя, то ли от какой-то большой смутной радости, сжавшей его вдруг по-взрослому забившееся сердце.