Текст книги "Манхэттенский ноктюрн"
Автор книги: Колин Харрисон
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
– Как вы это раздобыли? – спросил я.
– Заплатила кучу денег человеку, который сказал, что он – частный следователь. Еще он сказал, что когда-то работал детективом и может достать досье и что знает, что делать.
– Вы – изобретательная женщина.
– Да. – Она старалась не думать об этом. – Вы когда-нибудь видели его фильмы? – спросила она.
– Нет. У меня никогда не было возможности много бегать по кино.
– Но вы хотя бы слышали о нем?
– Конечно. Я знаю, что он был в некотором роде эпатажным режиссером и плохо кончил.
Она раздраженно кивнула.
– Извините, – сказал я. – Но я не могу следить за всеми голливудскими звездами. Я имею в виду, за такими, как этот Ривер Финикс и Курт Кобейн…
– Саймон не был так называемой голливудской звездой.
– Ну да.
– А вы знаете, кем был Саймон, вы способны понять, кем он был?
Семнадцать месяцев назад, когда умер Саймон Краули, я натирал себе мозоли на заднице в газете и жутко не высыпался, потому что только что родился Томми и у нас стало двое маленьких детей, не дававших нам спать ночи напролет. А посему нет, я не был способен понять, кем был Саймон Краули, во всяком случае в том смысле, в каком хотелось его прелестной вдове, и она прочитала это на моем лице.
– Подождите минутку. – Она вышла из комнаты и почти тут же вернулась с гигантским альбомом для вырезок дюймов шесть толщиной. – Это все вам объяснит.
Кто-то сохранил все журнальные и газетные статьи. Да, здесь было все. Саймон Краули, напомнили мне, был молодым нью-йоркским режиссером с громким именем. Он получил известность благодаря нескольким новаторским малобюджетным фильмам, ставшим культовыми хитами, а затем был открыт корпоративной махиной Голливуда. Я просматривал статьи по диагонали, отмечая про себя некоторые образчики стиля – исступленные восторги, нагромождения комментариев, ложная многозначительность. Ну, до чего же все-таки дурацкие журналы в Америке, нет, в самом деле, как они беспомощно раболепны! Однако я продолжал чтение. Первый фильм Саймона Краули, «Большая услуга», продолжительностью всего сорок четыре минуты был снят на неэкранированных кусках пленки, называемых обрезками, списанных или проданных другими режиссерами. С помощью актеров-добровольцев и технического персонала Краули написал и поставил историю о юном помощнике официанта в шикарном ресторане, который увлекся зрелой женщиной – постоянной посетительницей этого ресторана. Женщина лет сорока, богатая, все еще пользовавшаяся довольно большим успехом, в конце концов замечает чрезмерную предупредительность помощника официанта и позволяет ему думать, что он соблазняет ее, до заключительной сцены, когда… конец я пропустил. Для работ Саймона Краули – и это признавалось во всех статьях – были характерны персонажи, чья жизнь протекала на грани между светлой и темной сторонами жизни большого города. Сам Краули был единственным сыном супружеской пары, принадлежавшей к рабочему классу, и вырос в Квинсе. Его отец ремонтировал лифты, а мать работала на общественных началах в католической школе, и оба они вели скромную и благочестивую жизнь, не выходившую за рамки общепринятого уклада. Мать рано умерла, отец неизменно оставался человеком долга. Саймон же рос странным и непослушным мальчиком, он был способным ребенком, но на него навевали скуку все занятия, кроме искусства; еще подростком он связался с миром авангардистских групп, работал помощником официанта в различных ресторанах, посещал киношколу нью-йоркского андеграунда. На его второй фильм, «Мистер Лю», обратил внимание агент самой могущественной голливудской фабрики талантов на одном из кинофестивалей, и тем самым предначертал его путь наверх по ступеням славы. С черно-белых фотографий работы Анни Лейбовиц, помещенных в «Вэнити Фэр», смотрел человек небольшого роста, хилый, с впалой грудью, словно он курил сигареты лет с восьми (а так оно и было на самом деле, говорилось в статье); его лицо с черными бровями под копной черных волос, казалось, бросало вызов любому, кто осмелился бы описать его уродство. Нельзя сказать, что черты этого лица были безобразны, вовсе нет, но, крупные и плохо сочетавшиеся, они казались вырезанными из трех-четырех резиновых масок для праздника «хеллоуин». В результате получилось гротескное чувственное лицо. «За те несколько часов, что продолжалось интервью, – говорилось в одной из статей, – я начал понимать, что Саймон Краули не улыбается или, по крайней мере, делает это не так, как большинство людей. Ухмылка, изредка посещающая его лицо, обычно имеет отношение к печальным иллюзиям, питаемым кем-то другим; его рот – нечто вроде темного провала – попросту не закрывается, обнаруживая множество ужасающих зубов. Далее, циничный хрипловатый смех. К тому же плотно и с чмоканьем сжимающийся рот, и вот уже Краули сосредоточенно уставился на вас немигающим взглядом. Впечатление целеустремленности без малейших признаков смущения. Между прочим, он не принадлежит к числу милых людей, и его не волнует, что вы об этом думаете. При его стремлении снимать великие фильмы, менять женщин и курить, буквально не вынимая сигареты изо рта, – примерно в таком порядке – приятность неуместна, и его манеры маскируют отчаянную гонку бытия; можно прийти к заключению, что изощренность Краули все же не была обусловлена жизненными разочарованиями и страданием, но, с другой стороны, скромный, бескорыстный человек не снял бы такие блестящие фильмы, как снимал Краули».
Я поднял глаза. Кэролайн следила за мной.
– Продолжайте, – обронила она.
Я повиновался. Несмотря на тот факт, что Краули стал обедать в компании звезд и голливудского руководства, сообщалось в другой заметке, он по-прежнему был известен своими ночными вылазками в город, причем сопровождала его в этих походах небольшая, пользовавшаяся его полным доверием свита приятелей-кутил. Одним из них, по-видимому, был условно освобожденный убийца, другим – беспутный сын миллионера. После ночных кутежей Краули иногда находили в бессознательном состоянии то в запертом лимузине, то голым на полу из итальянского мрамора в вестибюле многоквартирного дома и так далее. Актрисы настойчиво домогались ролей в его картинах, даже те, которые публично распинались в своей нелюбви к «режиссерам – тупым мачо». Стоимость третьего фильма Краули с большим бюджетом превысила запланированную на тридцать процентов; поползли слухи о борьбе на съемочной площадке и о том, что руководство студии орало на него в закрытых буфетах. А он, как сообщалось, вопил в ответ, брызжа слюной, что никого из них не боится, и, чтобы доказать свою решимость, схватил столовый нож и пропахал им собственное предплечье; это склонило потрясенное руководство к уступчивости, а на рану длиной дюйма три пришлось наложить двадцать швов. Его звезда, очень юная и чрезвычайно обаятельная Джульет Тормейна, дразнившая старых холостяков Голливуда (включая ныне женатого Уоррена Битти), заявила, что спала с Краули и что «секс с ним – это лучшее, что у меня когда-либо было». И так далее. Обычное раздувание популярности, обычный бред о культуре, определяемой знаменитостями. Когда фильм «Обратной дороги нет» был выпущен на девятьсот экранов по всей стране, он имел оглушительный успех, его прокат в первую же неделю принес двадцать четыре миллиона, долларов дохода – сумму неслыханную для «серьезного» фильма; критики вознесли его до небес как бесценный, вызывающий портрет Америки конца девятнадцатого века, «жесткой, огромной и безмерно тревожной». Эта работа была номинирована на три награды Академии и получила одну из них за лучший киносценарий, написанный Краули. Его видели в каждой голливудской и нью-йоркской забегаловке. Он был арестован за драку, затеянную им с Джеком Николсоном в кафе «Бретвуд», которого он в присутствии других обзывал «старым мешком с дерьмом и одним-двумя дешевыми актерскими трюками». Он объявил, что Спайк Ли, этот так называемый темнокожий режиссер, талант весьма относительный, чья работа, как всем известно, заурядна. Кэтлин Тёрнер, продолжил он свои комментарии, «стала жирной и посредственной, с толстым и безвольным подбородочком дрянной актрисы, которая не способна сыграть даже уличную девку, так почему я должен хотеть снимать ее?». Далее он оповестил всех, что работы Квентина Тарантино представляют собой обыкновенные карикатуры.
И так далее и тому подобное. Я отложил папку и поднял голову.
– Они так ничего и не раскрыли, – сказала Кэролайн.
– Кажется, я что-то припоминаю.
– И никого не арестовали, в общем – ничего!
– Но я думаю, они все-таки здорово старались.
Если вспомнить множество разных домыслов, появлявшихся в средствах массовой информации, то, значит, официальные инстанции уделили смерти Краули должное внимание. Смерть знаменитости в американской культуре – это товар, стоящий кучу денег, пока она жива в памяти нации.
Кэролайн принесла мне еще одну порцию спиртного, и я взял ее, хотя совершенно не хотел. Теперь мы, я полагал, достигли той стадии, которой она стремилась достичь.
– Итак, это и есть то, что вы хотели мне показать? – поинтересовался я.
– Как ни странно, нет.
– Нет?
Она покачала головой.
– Не понимаю.
– Это то, что мне нужно было показать вам в первую очередь, прежде чем я покажу то, что мне хочется вам показать.
– Надо понимать, вы меня надули?
Она улыбнулась:
– Нет, не совсем. В конце концов это все обретет смысл.
– Я могу взглянуть на то, что вам действительно хотелось показать мне?
– Я хочу, чтобы вы увидели эту вещь, но не сегодня вечером. Может быть, утром или завтра?
Это прозвучало эгоистически: можно подумать, у меня не было ни работы, ни семьи, или, по ее мнению, она настолько хороша, что я должен забросить свои служебные и семейные обязанности ради изучения жизни ее покойного мужа, хотя, не исключено, что пока она была рядом, я, пожалуй, готов был поступить именно так.
– Чего вы хотите? – спросил я. – Хотите, чтоб я написал статью о вашем покойном муже? О нем уже и так все написано.
Кэролайн вздохнула:
– Нет.
– Тогда что? Полиция очевидно не может раскрыть это дело.
– Да, – тихо ответила она. – Я все это знаю, Портер.
Казалось, ее охватила тоска, и я вдруг сообразил, что даже не поинтересовался, как она пережила все это: убийство мужа, жестокий удар по своей прежней жизни.
– Как долго вы были знакомы с ним? – От выпивки мой голос звучал хрипло и как-то механически.
– Мы были вместе всего около полугода.
– Вы быстро поженились?
– Да. Очень. Он был такой… – Она аккуратно закрыла толстый альбом. – Я тоже была такая.
Мы проводили время со странным расточительством. Мы молчали. Кэролайн скрутила три сигареты, две положила на стеклянный кофейный столик и снова села, закурив третью. Я отправился на кухню, чтобы взять немного льда, и внезапно обратил внимание на безжизненность белых стоек, застекленных шкафчиков и бытовой техники. Я вовсе не ожидал увидеть фотографию ее покойного мужа, но там не было ничего вообще, ни телефонных номеров родственников или друзей на холодильнике, ни карандашей в пустой банке, ни сваленной в кучку почты, ни потрепанных кулинарных книг, ни оставшихся с прошлого лета морских ракушек. Только вернувшись в гостиную, я осознал, что вся квартира была поистине стерильна. Похожая на гостиничный номер, хотя и отделанная с гораздо большим вкусом, она не имела никаких характерных особенностей, в ней не ощущался дух ее обитателей. Жилища людей, долго живущих в Нью-Йорке, пропитаны их прошлым; и это справедливо в отношении как бедных, так и богатых; быть может даже, в первую очередь богатых, которым нужны документальные свидетельства собственных достижений. Мне доводилось бывать во многих богатых домах в качестве репортера, и если в гостиных и не чувствуется ничего, кроме хорошего вкуса и презрения к беспорядку, это компенсируется наличием уютной уставленной растениями комнатки с призами, полученными на чемпионате гольф-клубов, или детскими рисунками, или вставленными в рамочки профессиональными дипломами, или фотографией тридцатилетней давности, запечатлевшей хозяина дома в момент обмена рукопожатием с Бобби Кеннеди. Но в квартире Кэролайн не было ничего личного, только роскошная обстановка. Мне пришло в голову, что полное отсутствие исторических деталей говорит не о том, что у Кэролайн не было прошлого, а о том, что у нее было такое прошлое, которое она не хотела выставлять напоказ.
– Вы не из этого города, – заявил я, вернувшись в комнату.
Она подняла на меня взгляд, погруженная в свои мысли:
– Нет, не из этого.
Ее подтверждение рассеянным тоном стало для меня откровением. Наверное, это можно было бы назвать и интуицией, и удачной догадкой, но ведь я к этому времени уже двадцать лет кантовался в Нью-Йорке – срок достаточно долгий, чтобы начать кое-что понимать, и в случае Кэролайн Краули я вдруг понял, что она слишком тяжело заработала то, чем владела, или, вернее, то, чем она владела, далось ей очень дорого, – и не только муж. Я часто думал, что самыми решительными людьми в Нью-Йорке являются не молодые адвокаты, стремящиеся объединяться в товарищества, и не биржевики с Уолл-стрит, и не чернокожие юноши с задатками профессиональных баскетболистов, и не жены руководителей разных рангов, ведущих жестокие состязания друг с другом в сфере благотворительности. И не иммигранты, прибывающие из мест, где люди готовы на все, – бангладешский шофер такси, вкалывающий сто часов в неделю, китаянка, работающая на предприятии с потогонной системой, – такие люди проявляют чудеса непоколебимой стойкости и выносливости, я считаю их участниками борьбы за выживание. Нет, я бы сказал, что самые решительные – это молодые женщины, которые приезжают в Нью-Йорк со всей Америки, да что там – со всего мира, чтобы продавать тем или иным способом свои тела: модели и стриптизерши, актрисы и танцовщицы, знающие, что время работает против них и что юность пока что составляет им протекцию при получении временной работы. Мне приходилось задерживаться ночами в темных задних комнатах двух-трех лучших в городе стриптиз-клубов – в помещениях, где мужчины ради женских ласк покупают бутылку за бутылкой трехсотдолларовое шампанское, будто кидают двадцатипенсовики в парковочный счетчик, – и беседовать с девочками; и, надо сказать, я был просто ошарашен теми суммами, которые они рассчитывают заработать – пятьдесят—сто—двести пятьдесят тысяч долларов – за такое-то и такое-то время. Они точно знают, сколько времени им потребуется работать, каковы будут текущие расходы и так далее и тому подобное. А еще они знают, в какой физической форме они должны пребывать и как ее сохранять. (Вообразите, например, какая нужна выносливость, чтобы танцевать по очереди с разными мужчинами, непременно сексуально, на высоких каблуках, в прокуренном клубе, по восемь часов подряд пять дней в неделю.) Как и манекенщицы, они живут в небольших квартирках, где никто не помнит имени съемщика, где комнаты передаются как звенья в цепи времени, когда каждая из женщин, сделав свои деньги, возвращается обратно в Сиэтл, Монреаль или Москву. Такие же точно проблемы и переживания у манекенщиц. Ничем не лучше жизнь и у танцовщиц из джаз-клубов и балета. (Помню, как-то я повредил колено и, во время визита к ортопеду, увидел прелестную девушку лет двадцати пяти, проковылявшую на костылях в приемную. Она, похоже, страдала от страшной боли, и ей сразу подали знак зайти в кабинет. Сестра случайно оставила дверь в приемную открытой, и я услышал, как девушка с отчаянием в голосе говорила: «Прошу вас, сделайте мне укол». Мужской голос что-то ответил. «Ну, пожалуйста, – она всхлипнула, – я же ведь должна сегодня танцевать».) Кэролайн Краули, насколько мне известно, не была ни стриптизершей, ни моделью, ни актрисой, но я мог лишь догадываться, что у нее были на этот счет кое-какие планы, когда она приехала в Нью-Йорк, и что здесь она намеревалась вступить в диалог с судьбой и понимала, как понимает это каждая по-настоящему красивая женщина, что одной из тем беседы непременно станут ее лицо, зубы, грудь и ноги.
С этими мыслями я допил свою порцию, а потом позволил себе еще одну. Это была уже пятая, а может, и шестая или даже седьмая. Мне случалось напиваться много раз, и я в большинстве случаев получал удовольствие, но никогда еще состояние опьянения не пробуждало во мне какой-то скрытой склонности к самоуничтожению; напившись, я не сажусь за руль, не выпрыгиваю из окон и не затеваю драки в барах. В пьяном виде я не способен на роковые поступки. Это означает не то, что я не ошибаюсь, а лишь то, что в свои самые ужасные заблуждения я впадаю, когда я не пьян, а когда, по-видимому, пребываю в ясном сознании. И вот теперь Кэролайн Краули, одинокая, красивая вдова, стояла передо мной, вцепившись в отчет о насильственной смерти мужа, и была, похоже, вполне готовой к объятьям, поцелуям и сладострастным совокуплениям, – тут моему мысленному взору явилась пара бомжей на улице, лихорадочно трахавшаяся на холоде, – в тот момент я предпочел вспомнить свою спящую жену, рука которой лежала на моей пустой подушке, и это воспоминание придало мне сил встать, впрочем заметно пошатываясь, и выговорить:
– Простите, Кэролайн, но ваш муж был убит или умер, или что там еще с ним произошло. Я представляю, какой это был ужасный удар, и мне кажется, что вы все еще не оправились от него. Я понимаю, мы весь вечер шутили, но позвольте сказать… позвольте мне только сказать, что если возможно за один-единственный вечер, всего за несколько часов, внезапно почувствовать определенную привязанность, то именно это я испытываю к вам, Кэролайн, и мне грустно думать о том, что это такое – потерять мужа. Каждую неделю, ну почти каждую, я разговариваю с людьми, которые только что потеряли кого-то, кого любили, и это всегда печалит меня, Кэролайн, это всегда… это всегда напоминает мне о том, что мы, все мы, что это все… можно потерять. Вы красивы, вам всего около двадцати восьми лет, и к вам непременно должно прийти все самое хорошее. Если бы я не был женат, я бы… нет, я – пас… быть может, лучше… сказать, что, возможно, вы разыскивали меня сегодня вечером, потому что посчитали, что такой наемный писака – обозреватель из бульварной газеты, как я, повидал чудовищное количество человеческих смертей и, следовательно, мог бы сказать несколько подходящих к случаю слов утешения или подать надежду на будущее. Но уверяю вас, – и тут мне захотелось коснуться пальцами ее щеки, всего лишь на мгновение, просто чтобы утешить, как я утешил бы собственную дочь, – я не гожусь для этого. Смерь, Кэролайн, озадачивает и ужасает меня точно так же, как любого другого человека. Я и в самом деле не могу сказать ничего путного в таком… в таком невменяемом состоянии… за исключением того, что я советую вам принять жизнь, продолжать рисковать и выйти замуж за вашего жениха, если он добрый малый, и верить, что не все потери невосполнимы, что жизнь в конечном итоге – прошу прощения, я очень пьян, – что жизнь действительно имеет… имеет какое-то подобие смысла.
Она ничего не ответила и только изумленно смотрела на меня, плотно сжав губы, а мне вдруг захотелось, чтобы теперь в ее изумлении больше не было веселости. Она молча наблюдала за борьбой, происходившей у меня в душе. Я встал и направился к двери, заставляя ноги следовать моим указаниям, а не своим прихотям. Она пошла за мной и, не говоря ни слова, помогла мне надеть пальто, а потом нацепила мне на шею шарф. Ну и красива же она была, прямо дух захватывало!
– Эх, Кэролайн Краули. – Меня качнуло вбок.
– Да?
– Все мужики скоты, и я вместе с ними.
Она улыбнулась, выражая несогласие, потом прижала теплую ладонь к моей щеке и, вздохнув, медленно поцеловала в другую щеку.
– Я позвоню тебе, – прошептала она мне прямо в ухо. – Хорошо?
– Хорошо, – промямлил я, понимая, что меня обвели вокруг пальца.
– Ты в порядке?
– Я… я… Кэролайн, я прямо заинтригован. Я просто… – Мои губы больше не слушались пьяного хозяина, а сам я, качнувшись, налетел на притолоку. Меня вдруг так развезло, что, видимо, предстояло взять до дома такси, а свою машину забрать позже. Я чувствовал себя полным идиотом.
– Но если, с другой стороны, – я едва выговаривал слова, – то, может, этого ты и хотела.
Через двадцать минут такси притормозило в центре, прямо у моей кирпичной стены. Я всегда вытаскиваю ключи, перед тем как открыть дверь, потому что, когда такси уезжает, улица погружается во мрак и к вам может подойти кто угодно и откуда угодно. Даже в стельку пьяный, я не забывал о параноидальной атмосфере Нью-Йорка. И только закрыв за собой на задвижку тяжелую калитку, я смог наконец расслабиться. Город остался по ту сторону стены. Но при чем тут были калитки, стены и засовы, если отныне Кэролайн Краули и история ее злополучного мужа, так странно встретившего свой роковой конец, навсегда вошли в мою жизнь?
* * *
Шесть тридцать утра; пьяная рука (моя рука) под руководством пьяной башки (моей башки), хватая пальцами воздух, нащупала телефон рядом с кроватью, нанесла удар по телефонной трубке, сбросив ее при этом с рычага, затем все так же ощупью нашла последнюю кнопку автоматического набора, помеченную словами «Бобби Д.», в которую, после всех манипуляций, с силой уперся пьяный указательный палец (тоже мой). Как только телефон зазвонил, руке удалось поднять трубку с пола, пока в пьяной башке бродили мысли о Кэролайн Краули, самой красивой женщине, которую я ни разу не трахнул, а в это время уши, вполне трезвые, дожидались ответа Боба Дили, ночного сотрудника отдела городских новостей, человека изнуренного вида с мертвенно-бледным лицом, выглядевшего так, словно он выпил бензина и съел кошачью блевотину, хотя удивляться тут особенно нечему, если в течение двадцати лет просиживаешь каждую ночь в редакции новостей, слушая полицейское радио, обзванивая полицейские участки, прочитывая дюжину газет со всех концов страны и поглощая пончики, а вместе с ними и немалое количество газетной бумаги.
– Редакция Дили у телефона.
– Что новенького, Бобби?
– А-а-а, Портер, мы имеем столкновение такси с каким-то умником на нижнем Бродвее. В час ноль четыре в переулке нашли лежащего навзничь очередного неизвестного, а-ы-а, а в семь ноль-ноль два молодых служащих фармацевтической фирмы, нубийцы по национальности, убиты выстрелом в голову. Но это никого особо не взволновало. В Бруклине некто ограбил банк с помощью отбойного молотка – вырвал ящик с ночным депозитом. В Мидтауне у нас парочка кретинов попыталась прокатиться на пожарной машине, ехавшей по вызову. Так, еще – подожди, не вешай трубку…
Наконец-то затуманенные винными парами мозги начали различать другие голоса. Лайза и дети были внизу. Ложки и миски. Все дети любят овсянку. Любят маму. Добра с детьми. Выглядит вполне прилично, проплывает через день по миле, и когда захочет, вполне может взвинтить меня до чертиков. Любит этим делом заниматься так, чтоб сзади. Почему? Вроде глубже входит, помимо всего прочего. «Ей нравится. Не бросайся яичницей! – Мам, каша осталась, я больше не могу. – Солнышко мое, надо скушать. – А Томми не ест овсянку. – Он ест яичницу, лапонька». Она так долго кормила детей, что они напрочь испортили ей титьки. Высосали подчистую. «Хочу соку. – Ты хочешь соку? – Соку! Хочу соку, мам! – Ешь кашу, Салли!»
– А-а-а. Портер, а у нас тут чемпион по прыжкам в воду…
Я открыл глаза:
– Какой мост?
– У тебя странный голос. Ты что, заболел?
– Нет, какой мост?
– Бруклинский.
– Еще что?
– Парень из строительной конторы, – пропыхтел Бобби, – сломал ногу на работе, не мог больше купить себе пожрать, а его подружка пошла по магазинам. Парень помер от разрыва сердца, не долетев до воды. Когда его вытащили, он был в шапке.
– Рассказывай!
– Точно.
– Мужик прыгает с Бруклинского моста и остается в шапке?
– Да говорят тебе… в полиции сказали, что на голове у него был надет головной убор.
– Ну хватит заливать, Бобби.
– Ну сам их спроси.
– Представляю себе этот головной убор, не иначе как футбольный шлем.
– Не угадал, просто бейсболка, как у «Янки».
– Значит, у него под подбородком была резинка!
– Нет.
– Вот блин, тогда эта чертова бейсболка сидела на клею!
– Нет.
– Ладно. Скажи лучше, ты для меня припас что-нибудь?
– Ясное дело. Я… извини, я сейчас… подожди, не вешай трубку.
Я закрыл глаза и прислушался; внизу стоял невыразимый гвалт. «Тебе намазать еще вишневого джема? – Соку! Соку! – На, Томми, держи. – Ешь омлет. – Не-а! – Мамуля делала его для тебя». Моя жена ну прямо-таки святая. Какое счастье, что я на ней женился. Мужчина видит персиковое платье, и нате вам – у него эрегированный пенис! Кому какое дело до того, что ее мужа переехал бульдозер? Хорош, черт меня подери. Обычный кобель с бушпритом. Приди в себя, подумал я, постарайся понять, чего это стоит. Ну просто крыша съехала. Если пить чаще, то ли еще будет. Я наплел какого-то вздора. Она все прекрасно поняла. «Подбери овсянку, солнышко, и выпрямись, пожалуйста, будь добра, Салли, сядь сейчас же прямо. – Не могу. – Выпрямись, ты расплескиваешь овсяную кашу по всему… я сказала, СЯДЬ ПРЯМО! Хорошо, теперь правильно, барышня, будь умницей, ну пожалуйста! Мы о тебе заботимся или обо мне? – Хоцю яицко! – Ты только что бросил свое яичко! – Съишком хоёдное! – Слишком холодное? – Да! – Я его подогрею. – Мамочка, а когда люди умирают, их тела совсем сгнивают? – Кто тебе это сказал? – Люси Мейер. – Это сказала Люси Мейер? – Хоцю яицко! – Да, Томми! Сладенькая моя, когда люди умирают, у них еще остается дух. – А что такое дух? – Это, у-у-у – вот, солнышко. – Съишком гоячее! – Оно не слишком горячее! – Что такое дух, мамуся? – Подуй на него, солнышко. – Съишком гоячее! – Просто подуй на него. – Падуй?» Из колонки сегодня ни черта не получится, так что я, пожалуй, сделаю несколько звонков, поваландаюсь в редакции, оплачу счета. Ну, вставай же, ты, дерьмо! Так, все еще в стельку. «Дух – это… это твое сердце, сладенькая моя, это то, что ты есть. Но, мамуся, когда ты умрешь, твой дух полетит домой к Богу? – А, тебе кто это сказал? – Не помню. – Это Джозефина тебе сказала?» Вот чертова тварь, эта приходящая няня со своей смесью вуду и католицизма. «Ты делаешь а-а, солнышко? – Не-а. – Мне кажется, у тебя кака в подгузничке». Сделать несколько звонков, отправить по почте чек по закладной. «Нет, каки в штанишках нет». Забыть женщину, которую ты теперь вспоминаешь как самую красивую женщину, которой ты ни разу не обладал. «Давай посмотрим, солнышко, ты съел слишком много яичек. – Я не делал а-а! – Думаю, ты обкакался». Глаза голубые, как почтовый ящик. Ты все еще вдрызг пьян, но я верю, что ты можешь… встать, давай вставай, тебе это по силам, я могу, я пытался, я садился, я возвращался снова в игру под названием «жизнь», и на линии снова возник Бобби:
– Портер, у меня женщина, застреленная прошлой ночью в Верхнем Вест-Сайде, в китайской прачечной. Возможно, любовник.
– Ну и что в этом интересного? – спросил я, щурясь на солнце, светившее прямо в окно.
– Убитая держала в руках свое подвенечное платье.
Я свесил ноги с постели. Год от года они становятся все безобразней, да еще эти постоянно врастающие ногти.
– Чем она занималась? – Я продолжил расспросы.
– Бухгалтер, возраст тридцать два года.
– А любовник?
– Сотрудник страхового агентства. Пятьдесят шесть лет.
– Она интересовалась мужчинами в возрасте?
– Может быть, у нее в свое время папаша свалил.
– Бобби, ты, как я понимаю, жуешь пончик.
– Ara.
– Неужели ты начал отмывать руки от типографской краски!
– А зачем? Они у меня в кофе, так что один черт.
Я вздохнул:
– Известно, где он находится?
– Нет, но его ищут.
Я встал и услышал, как под ногами захрустели обжаренные фруктовые колечки.
– Телевидение, случаем, не рыскало там прошлым вечером?
– Поздно было слишком.
– А подвенечное платье, о котором шла речь, это пикантная приправа?
– Вот именно. Я его припас специально для тебя.
– Ну что ж, может, и сгодится.
– Точно сгодится. Это же романтический флер. Ты ведь любишь романтический флер.
Одеваясь, я услышал, как внизу хлопнула дверь. Это пришла Джозефина и начала топать, стряхивая снег с ботинок. У нее был ключ от калитки в стене. «Доброе утро, как поживает мой маленький дружок? – А у меня яички. – Он только что справился с омлетом». Джозефина – необъятная черная глыба с Гаити. Мы нашли ее, когда Лайза на седьмом месяце ждала Салли, и наняли следить за чистотой нашего дома. Джозефина прибыла – громадная, почтительная и немного стесненная синей девической формой, которую ее заставили надеть. И хотя она приходила убирать дом только один день в неделю и успела побывать у нас всего пару раз, а я видел ее лишь мельком, уходя на работу, но она мгновенно составила себе мнение, что я выдохшийся и слишком старый (это притом, что ей самой под пятьдесят), чтобы заниматься уборкой домов. Во вторую субботу я сходил в магазин, купил новый пылесос и поставил его наверху, в стенном шкафу, чтобы Джозефине не приходилось таскать вверх по лестнице тяжелый «Электролюкс». Потом мы поинтересовались, сколько ей платят в бюро по найму, и оказалось, что его владелицы, пара ловких белых женщин лет тридцати с хвостиком, имевших специальное образование, забирали себе почти половину ее зарплаты: мы платили в контору десять долларов за час, из которых Джозефине доставалось пять долларов двадцать центов без налога. Выяснив это, мы позвонили в контору и сказали, что больше не нуждаемся в прислуге, потому что ребенок уже родился. Они поинтересовались, может быть, мы недовольны Джозефиной, но мы, конечно, уверили их, что ничего подобного и что она просто удивительная женщина. Потом мы наняли ее за десять долларов в час и отдавали ей деньги из рук в руки, чтобы все доставалось только ей. Она по-прежнему приходила помогать Лайзе с детьми и постепенно стала оставаться на полный день, с восьми до пяти. Пришлось пройти период привыкания, ведь Джозефина, как ни крути, была представителем островной культуры. Часто, возвращаясь домой с детской площадки, она собирала в парке растения и готовила из них на плите какие-то загадочные снадобья, понемножку подмешивая туда то одного, то другого представителя местной флоры. Большую часть этого варева она забирала с собой, чтобы потом пичкать им несчастную Ла-Тишу (ту, у которой волосатый низ), пытаясь как-то исправить ее дурное расположение духа, присущее подросткам, как «болезнь роста». Но иногда Джозефина оставляла свое зелье в нашем холодильнике в банках без опознавательных знаков, и отличить его можно было лишь по странному зеленоватому оттенку и сомнительным клокам мутного осадка. Помню, как-то ночью, как раз тем летом, когда она впервые появилась у нас в доме, я проснулся и, обуреваемый желанием выпить чего-нибудь холодненького, открыл холодильник, достал оттуда банку и залпом выпил нечто, по виду похожее на чай со льдом. Напиток легко проскользнул мне в желудок, но через десять минут мой рот наполнился слюной и вдруг возникло эксцентричное желание поесть сырого риса. В другой раз Лайза рано пришла домой и увидела, что у Томми, которому тогда было одиннадцать месяцев, голова обмотана кусками мокрой оберточной бумаги. На мгновение Лайза окаменела, но поскольку Томми выглядел совершенно здоровым, она только как бы мимоходом спросила, в чем дело, и Джозефина объяснила, что на Томми напала икота и она применила свой метод лечения.