Текст книги "Манхэттенский ноктюрн"
Автор книги: Колин Харрисон
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Колин Харрисон
Манхэттенский ноктюрн
Ночь – это коридор истории, но не знаменитых личностей или великих событий, а истории всех, оказавшихся на краю жизненной пропасти, отвергнутых, угнетенных, непризнанных; истории порока, ошибок, путаницы, страха, нужды; истории отравлений, тщеславия, обмана, иллюзий, разгула, беспамятства и бреда. Она сдирает с города налет показного прогресса, современности и цивилизации и обнажает всю дикость его девственной природы. Ту самую окультуренную дикость Нью-Йорка, которая вобрала в себя преступления прошедших ночей. Ночь не иллюзия, это день – химера, и в его свете Нью-Йорк разыгрывает из себя город с домам, немножко повыше, чем везде, а в будни – с людьми, утром спешащими на работу, а потом домой – спать; огромную машину, энергично рокочущую на благо общества. Ночь откровенна – она показывает, что все это пантомима. Ночью на улицы выходит все, что пряталось днем; каждый подпадает под действие закона случайностей, каждый становится потенциальным убийцей и жертвой, каждый чего-то боится, а всякий, кто объят страхом, может внушить его другим. Ночью все обнажены.
Люк Сант. «За бортом жизни»
* * *
Я продаю драки, скандалы, убийства и вообще все, что имеет роковой конец. Ей-богу, это так. Я продаю трагедию, возмездие, хаос и судьбу. Я продаю страдания бедных и тщеславие богатых. Детей, выпадающих из окон, вагоны подземки, охваченные огнем, насильников, убегающих во тьму. Я продаю ярость и спасение. Я продаю мускулистый героизм пожарных и сопящую ненасытность мафиозных боссов. Зловоние отбросов и звон золота. Я продаю черное белому и белое черному. Демократам и республиканцам, борцам за свободу личности и мусульманам, трансвеститам и скваттерам в Нижнем Ист-Сайде. Я продавал Джона Готти и О.Дж. Симпсона, а еще тех, кто взрывал Всемирный торговый центр. И буду продавать всякого, кто явится в следующий раз. Я продаю ложь и то, что сходит за правду, а равно и все, что умещается в промежутке. Я продаю новорожденных младенцев и покойников. Я продаю бесстыдный, потрясающий город Нью-Йорк его жителям. Я продаю газеты.
Большинство читает меня за завтраком, меня просматривают биржевые маклеры, едущие в поезде из Нью-Джерси, итальянские докеры-пенсионеры, сидя на ступеньках своего дома в Бруклине с потухшей сигарой в зубах, а еще сиделки в автобусах по дороге из Гарлема в госпиталь в Ленокс-Хилле. Читают меня и ребята с телевидения, которые, бывает, и стянут что-нибудь интересное. А еще пакистанец, сидящий в своем авто неподалеку от Мэдисон-Сквер-Гарден, который, свихнувшись на стремлении раскусить Америку, читает все подряд. И молодые адвокаты, во время ланча предварительно отметив галочкой объявления, зазывающие в стриптиз-клубы. А также консьержи в многоэтажных жилых домах в Ист-Сайде, отрывающиеся от чтения, чтобы мельком взглянуть на деловых дам, каждое утро уносящихся навстречу будущим сделкам. Ну и, конечно, копы – вот эти, точно, прочитывают меня от корки до корки, высматривая, не приврал ли я где ненароком.
Моя колонка появляется три раза в неделю, как правило, с завлекаловкой на первой странице вроде: «Ее погубила любовь» – Портер Рен, с. 5; или: «Портер Рен берет интервью у матери убийцы» – с. 5; «Окоченевшего младенца воскресить не удалось» – Портер Рен, с. 5». Работенка что надо, одно удовольствие. А еще разные счастливчики, с которыми общаешься по долгу службы. Я беседую с детективами и родственниками жертвы, с неохотно отвечающими свидетелями и всеми, кто случайно оказался поблизости от места происшествия. И я прошу их рассказать о том, что они видели, или слышали, или что об этом думают. В середине моей колонки – врезка с моим именем и старой фотографией, где я, чисто выбритый, преисполненный показной самоуверенности, в костюме и галстуке, скривился в улыбке, иронически подняв левую бровь. В общем, выгляжу как полный идиот. Старший редактор выбрал это фото, потому что там изображен «обычный парень». Так оно и есть. Обычная стрижка, лицо, галстук, ботинки. Обычные потребности, хотя именно эти потребности всегда доводили меня до беды. А вот жизнь у меня отнюдь не обычная: я вскакиваю по ночам к телефону, потом впотьмах одеваюсь, покидаю спящую жену и детей и отправляюсь туда, где что-то произошло, а это может оказаться: автомобиль, бар, улица, клуб, магазин, квартира, прихожая, парк, тоннель, мост, гастроном, угол, пристань, варьете со стриптизом, плоская крыша, аллея, переулок в трущобах, контора, подвал, парикмахерская, комнатка для неофициальных ставок на скачках, массажный кабинет, психушка, школа, церковь. Там я пристально всматриваюсь в вялые лица мужчин, женщин и детей, которые, может, и знают что-то, а может, и нет. И все время, пока я, вернувшись домой, целую детей, повисших у меня на руках, и желаю им доброго утра, меня мучит мысль о том, что уход одного человека из жизни я превращу в развлечение для кого-то другого. И выходит, что моя идиотская фотография обещает буквально следующее: «А я тут припас для вас еще кое-что потрясное. Прочтите, не пожалеете».
Тем не менее я не рассказываю в моей колонке. Если, к примеру, информация сомнительна, или ее маловато, или одна из газет, а возможно, ТВ-станций, получила ее раньше меня. Или она наводит скуку. Или устарела. Или, если услышу: Хромайте отсюда, мистер Репортер. Еще раз явитесь, вышибу вам мозги!» Или сведения касаются кого-то из моих друзей. Или у кого-то есть знакомства в руководстве мэрии или в полицейском управлении: «Эй, как тебя, Рен, послушай, тут такое дело: я слышал, тот малый рассказал тебе что-то, какую-то историю, так он просто сбрехнул». Или все так запутано, что ничего не выкинешь и не впихнешь в тридцатидюймовую колонку. Читателям газет нужны горяченькие новости и сплетни о знаменитостях из раздела светской хроники, а потом по порядку: спортивный раздел, объявления о продаже автомобилей и биржевая страница. У них нет времени копаться вместе со мной в человеческой душе, скрупулезно отделяя один мотив от другого. Им требуется пузырек дешевых чернил и дешевая сенсация, и они это и получают.
Есть, разумеется, и еще кое-какие вещи, которые я никогда не доверю бумаге: это все, что касается лично меня. То есть я хочу сказать, действительно касается. Мои читатели очень удивились бы, ведь для них я не больше, чем мнение о чем-то, отношение к чему-то. Некто, задающий вопросы, лицо с фотографии с раз и навсегда застывшим выражением: безмятежная маска всезнайства и уверенности в себе, ничего общего не имеющая с лицом, которое вытягивается от удивления, застывает от страсти, тает от удовольствия, выражает то бешенство, то отчаяние и напоследок – неизменно искажается состраданием.
С чего начинается любая печальная история? Когда вы ничего такого не ждете, смотрите в другую сторону, думаете о других проблемах, обычных проблемах. В это время, в прошлом январе, в городе, забитом грязными сугробами, снегоуборочные машины, ворча и охая, тащились по уличной слякоти; люди покупали билеты в Пуэрто-Рико, на Бермуды – куда угодно, лишь бы избавиться от холода, засевшего в костях, и тягомотины манхэттенской жизни. Был понедельник, а значит, на мне висел обзор в завтрашней утренней газете. Так что, хочешь не хочешь, а надо было собраться и выдать что-нибудь вроде того, как один из защитников «Никсов» промазал с девяти метров. Я, как обычно, уже до одури навыдувал немыслимое количество пузырей из жвачки и вылакал литр кока-колы, стараясь не замечать боли в руках, измученных многолетним печатанием на машинке. И все-то приходится выставляться в этой игре, поддерживать знакомства со знаменитостями, стараться обскакать ребят с ТВ, делать вид, что в тебе есть то, чего нет в обычных репортерах, поскольку многие из них мечтают о своей колонке, которая, по их мнению, будет лучше твоей! (Моя точно была лучше, когда я только начинал.) Ребятам, вроде Джимми Бреслина (он уже завоевал прочное положение), не о чем беспокоиться. А я вообще нервный, волнуюсь из-за всего и ничего не принимаю на веру. В свои тридцать восемь я достаточно стар, чтобы добиться славы, и достаточно молод, чтобы заниматься пустяками. Мое правило в жизни, да и в работе: стараться не напортачить. Мировой принцип, и я, как мне кажется, от него не отступаю.
Все, о чем я хотел здесь рассказать, началось немного позже, вечером того же дня, мне ничего не стоило бы избрать отправной точкой моего рассказа роскошный светский раут, где много смокингов и наручных часов за десять тысяч долларов, где элегантно одетые личности с удовольствием обсуждают недавнее бормотание председателя Федерального резервного банка или внутреннюю политику в отделе хроники Эй-би-си. Однако подобные сборища не слишком похожи на обычно посещаемые мною места. Ведь я большей частью тружусь в самых мрачных кварталах Нью-Йорка, где царит беспредел уныния и буйства, убожества и насилия. Там, где работяги, разворачивая счета за электроэнергию, долго палятся на них с глухим отчаянием, где форму для ученика приходской школы покупают с большими надеждами. Где время прибавляет болезненных ран и шрамов на детских телах, где игрушечные пистолеты в руках ребятишек выглядят как настоящие, а настоящие разукрашены, как игрушки. Где у людей есть энергия, но нет перспектив, есть амбиции, но нет возможностей их удовлетворить. Они бедны и страшно от этого страдают. Вот с них-то я и начну, чтобы уточнить, где я начал тот памятный день, и объяснить, почему та легкомысленная вечеринка пробуждает во мне чувство опустошения и отчужденности, желание напиться вдрабадан и непонятную готовность терзаться из-за странной и красивой женщины, как бы пошло и глупо это ни звучало.
Итак, в тот день я сидел на телефоне за своим письменным столом в здании редакции в Ист-Сайде. Был всего только час, и почти никто из репортеров еще не явился. Когда я был моложе, меня занимали соперничество и интриги, кипевшие в отделе новостей, а сейчас они мне кажутся мелкими и пошлыми; все организации – во всяком случае, редакции газет и команды футбольных профи – как белки крутятся в колесе образования и распада, распада и образования. Меняются лица, управляющие приходят и уходят, но принцип неизменен. Выдавая сенсации сжатым текстом в течение тринадцати лет – ну чем не вечность! – чего я только не насмотрелся: выплаты отступного и локауты,[1]1
Локаут – закрытие капиталистами своих предприятий и массовое увольнение рабочих с целью заставить их отказаться от своих требований. (Здесь и далее прим. перев.)
[Закрыть] профсоюзные стачки и трех владельцев. И в итоге моя задача свелась к простому выполнению своей работы, ну а если кому-то подобная цель покажется ничтожной, пусть знает, что в ее основе лежат два вывода, сделанные на основе тяжких наблюдений: первое – что в моей работе нет ничего полезного, кроме добывания средств на содержание моей семьи. Ну разве можно было поверить, что все, чем я занимаюсь, имеет хоть какую-то важность? Ведь никто в действительности ничему не научился, никто не стал умнее, никого не удалось уберечь. Разве газеты вообще что-нибудь значат? Мое второе наблюдение – это что деградирующая среда, которую мы считаем американской городской цивилизацией, есть, по существу, одно из обличий самой природы: безнравственная, непредсказуемая, шумная, яркая, яростная, вселяющая ужас. Среда, где человеческая смерть столь же бессмысленна, что и смерть черепах и зябликов, как тонко подметил Чарльз Дарвин. Обнесенный решеткой театр военных действий, а рядом стою я с блокнотом и ручкой и, наблюдая за орудийной стрельбой с грохотом и вспышками огня, фиксирую, как корчатся в муках упавшие и в какой момент они умирают. Было время, когда я старался весь свой скромный талант употреблять на рассказы о тех, кто безвинно пострадал, или о тех, кто недостоин полномочий, врученных им обществом, однако с тех пор меня здорово выхолостили и я навсегда лишился подобных идей (поскольку они в основном исходили из американских средств массовой информации, которые на исходе двадцатого столетия, казалось, осознали свою излишнюю навязчивость и крикливость и слепое следование языческому преклонению перед славой). Но возможно, мое отношение представляло собой жалкие остатки цинизма, цинизма человека, чья душа огрубела настолько, что он уже не радуется тому, что имеет. Вот так. Я был, как теперь вижу, тупицей, который зачем-то все лез на рожон.
А сейчас мне позарез нужна была какая-нибудь идея для моей колонки, и после ланча я наконец дождался звонка от одного из моих «связных» – ямайской диспетчерши со станции «Скорой помощи», уверенной, что я намерен писать исключительно о несчастных детях этого города. На одном дыхании она выдала мне подробности: «Подумать только! Он все еще творит чудеса! Женщина, позвонившая по 911, сказала, что никогда не видела, чтобы человек совершил такое…» Я выслушал, задал несколько вопросов, в частности, не звонила ли она в какую-нибудь ТВ-компанию. Оказалось, что нет. Я понял, да так оно и оказалось, что речь идет об обычной стрельбе и пожаре, но с печальным концом, – вполне достаточно, чтобы выжать материал для завтрашней колонки. Мои критерии не слишком высоки, я ведь не творю шедевров, но в статье обязательно должна быть изюминка, этакий крючочек, хоть слегка, да цепляющий читателя за душу.
Итак, я, усевшись в свое рабочее авто, черный «крайслер империал», двинулся прямиком в Бруклин. Несколько лет назад, еще начинающим репортером, я ездил на старой, перекрашенной полицейской машине с утяжеленной подвеской и усиленным двигателем. Потом у меня был маленький «форд», не доставлявший хлопот с парковкой, не считая того, что как-то вечером в Квинсе тридцатитонный мусороуборщик проехал на красный свет и ударил мой «форд» прямо в нос. Водитель выпрыгнул из машины и сразу встал в боксерскую стойку, но, увидев, что я не вылезаю из кучи металлолома, сорвал лопату со своего мусоровоза и с остервенением начал лупить ею в мою дверцу. Из этого вышла неплохая заметка, а я зарекся ездить на малолитражках. Лайза с детьми не ездит на «крайслере», во всяком случае, я этого не видел. Она пользуется «вольво», взятом напрокат, а поэтому я могу быстро менять машины, что и записано в контракте с местной фирмой. Некоторое время назад мы решили, что нам следует принять кое-какие меры предосторожности: хотя бы поставить дома электронную систему безопасности и засекретить свой номер телефона. В адресном справочнике детского сада, куда ходит моя дочь, не указан наш адрес, и вдобавок я дал учителю фотографию Джозефины – это приходящая няня дочери – на случай, если днем, когда она заходит за девочкой, возникнут какие-то неотложные вопросы. Кроме того, в дом проведены две добавочные телефонные линии с определителем номера, регистрирующим входящие и исходящие звонки. Ежедневный тираж газеты 792 тысячи экземпляров и больше миллиона по воскресеньям, так что читателей, как вы понимаете, хватает. И читателей, подчас весьма сердитых. Уверенных, что они знают, как обстоят дела, и порой сообщающих кое-что об этом: полицейские покупают наркотики, где находится тело, что делает директор школы с восьмиклассницами. Это звонит осведомитель. А случается, и недовольный: «Вы, кажется, забыли упомянуть о расовой принадлежности обвиняемого! Вы что, любите негров?» Люди воображают, что я могу для них сделать что-то. Возможно, что и так, но на моих условиях. У семьи Рена нет домашнего адреса. Вся наша почта приходит в газету, в специальный почтовый отдел, и любая подозрительная вещь, к примеру, большая коробка, подмокший конверт и всякое такое, попадают в руки ребят из службы безопасности. Я получал немало разных посылок, и зловещих, и трогательных: пистолеты, пули, шоколадный кекс, презерватив, набитый собачьими клыками (кстати сказать, этой символики я не понял), влажную сумочку со старыми детскими рисунками, обыкновенную дохлую рыбу, стопку китайских денег, золотое обручальное кольцо с выгравированным внутри именем покойного мужчины, отрубленную голову цыпленка, порнографические фотографии и соответствующие аксессуары (чаще всего огромные двухконечные пенисы), газетную вырезку с моей заметкой (изорванную в клочья, залитую черной краской или исписанную ругательствами), пакет с кровью (свиной, как сказали в полиции) и три Библии. Мне, конечно, следовало бы равнодушно относиться к этой чепухе, но что-то не получается. В глубине души я – дитя предместий и легко пугаюсь. Так что я принимаю все мыслимые меры предосторожности. Возможно, они излишни, а может, и не совсем. Нью-Йорк – это место отнюдь не радужных перспектив.
Через двадцать минут я уже катил мимо горбатых кирпичных домов, девушек, толкающих перед собой детские коляски, винных погребков, газетных киосков и цветочных магазинов; выброшенных за ненадобностью рождественских елок, вмерзших в обледеневшие сугробы; старух с кошелками, с трудом переставляющих ноги по дороге из бакалейной лавки. Я направлялся прямо в жилой квартал Браунсвилл-Хаусес – образчик архитектурной дикости, возникший в результате акции, проведенной в 1940-е годы какими-то богатыми белыми ньюйоркцами, которые решили, что бедные чернокожие южане могли бы наслаждаться жизнью в приземистых безликих домах со стенами из шлакобетона и дверями из листового железа. Дома эти находятся примерно в двух кварталах от Ист-Нью-Йорк-авеню. Осторожно обогнув все рытвины, я вполне прилично припарковался. Солнце уже зашло, и температура упала до минус одного. Несколько подростков, расположившихся на ступенях высокого крыльца (хотя им и следовало в это время сидеть в школе, в роли прогульщиков они, очевидно, чувствовали себя безопаснее), явно заприметили мою машину. Пока она была новой, дети не измывались над ней, воображая, что на черном «империале» может разъезжать только детектив или политик. Но с тех пор машине немало пришлось пережить: в нее врезались и обдирали, били в бок и задерживали за стоянку в неположенном месте, ее расписывали непристойностями из баллончиков и взламывали дверцы, писали на нее и отрывали бампер. Вот только угоняли ее всего два раза. Чтобы как-то умерить их интерес к своей машине, я наваливал на переднее и заднее сиденье кучу всякого хлама: пустые бутылки из-под кока-колы, куски оберточной бумаги, скомканные листки из репортерского блокнота, сброшюрованные карты города. Как-то я поставил на руль замок системы «клаб», так детишки обрызгали его фреоном, а когда сталь замерзла, разбили ее молотком. Думаю, я мог бы ездить на чем-то более симпатичном, на «сентре» например, но дня через три она оказалась бы на пароме, плывущем в Гонконг.
Я отыскал наконец нужный квартал, состоявший из обыкновенных кирпичных шестиэтажек, украшенных, помимо витиеватых каракулей и замысловатых угроз и прозвищ, еще и вертикальным рядом окон-розеток с пластиковыми рамами и задвижками, мешающими детям вылезать наружу, а преступникам влезать внутрь. Со всех сторон гремел рэп, прорезаемый чавканьем собак, облаивающих через грязные сугробы собак из других домов. Кое-где языками наружу высовывались матрацы, окна украшали щербато оскаблившиеся гирлянды минувшего Рождества, вычурные каракули, полусгнившие полки для цветочных горшков, ряды веревок для сушки белья с развевающимися на них носками, трусами и детскими пижамами. В общем, картина открывалась причудливая и даже зловещая, хотя в ней не было, однако, ничего необычного.
Первым делом я отыскал полицейских, пожарных и, конечно, детей на велосипедах. Именно дети точно подскажут вам, есть ли еще шансы взять горячий след на месте происшествия – ведь они быстро теряют интерес к подобным вещам, особенно если кровавые сцены менее эффектны, чем те, что они видят по ТВ; и если они бессмысленно кружат на одном месте, начинают спорить, ругаться, значит, ситуация «остывает», тела увезли, а свидетелей и след простыл. Однако в тот момент обстановка выглядела так, будто все произошло десять минут назад. Пройдя вперед, я с удовольствием отметил, что поблизости не было ни одной телевизионной группы. Простые копы меня, как правило, не узнают, но если кого-то убивают, сразу появляется детектив, расследующий убийства, и мы обычно перекидываемся несколькими словами. (Должен сознаться, – и лучше сделать это заранее, – что я с некоторых пор оказался связан с этими копами: Хэл Фицджеральд, крестный моей дочери, стал при Джулиани одним из помощников комиссара полиции, что, с одной стороны, было хорошо, а с другой – не очень, поскольку сразу начинаешь обмениваться любезностями и забываешь, что играешь за команду противников. Это была еще одна ошибка, которой мне не удалось избежать.) Дежурный капитан, высокий детина с рыжей шевелюрой, поведал мне о случившемся: один молодой папаша с пятого этажа не оплатил свой кокаиновый счет; несколько приятных во всех отношениях дядей прорвались к нему в квартиру, чтобы его напугать или как следует отдубасить – пока не ясно; в итоге все закончилось пожаром. Капитан, как положено, изложил все, что знал, невидящим взглядом скользя по кирпичным стенам и, видимо, думая о чем-то своем – о детях, жене, лодке, а вовсе не о том, что копы иногда называют «мелким убийством». «А больше у вас ничего нет?» – спросил я. «Может, была драка, – он пожал плечами, – или одна из пуль попала в газовую плиту, а, может, стрелявшие намеренно устроили пожар». О подробностях говорить было рано, так как подругу хозяина квартиры, находившуюся в шоке, отвезли в больницу, двоих из трех взрослых очевидцев происшествия никто не мог найти (вероятно, сидели и пили для успокоения нервов в баре где-то в другом районе), а третий был мертв. И лишь одно не вызывало сомнения: что стрелявшие, выйдя из квартиры, втиснули старую кровать между синей металлической дверью квартиры и стеной коридора. Выходит, что дверь – в нарушение всех правил, касающихся дверей с кодовыми замками для нью-йоркских муниципальных домов, – открывалась наружу, так что женщина вместе с ребенком и подстреленным приятелем оказалась в горящей квартире как в захлопнувшейся ловушке.
Я вышел в общий внутренний двор и долго рыскал в поисках одной из соседок, женщины лет под тридцать, в черном зимнем пальто. Она жила как раз напротив той злополучной квартиры. Интервью в подобных случаях бывает недолгим, всего несколько вопросов. Во время разговора я делаю короткие записи в блокноте (я вообще редко пользуюсь магнитофоном: при виде его люди немеют, а кроме того, я всегда запоминаю наиболее интересные высказывания, они прямо-таки застревают у меня в памяти). На руках у женщины сидел ребенок в зимнем комбинезоне, проявивший необычайный интерес к мужчине со столь непривычным цветом кожи. Черные глаза на крохотном смуглом личике изучали мое лицо, и на мгновение мир был спасен. Потом я спросил женщину, что она видела. «Да что там, я никак не ожидала такого, – сказала она, – ведь было еще утро, а ничего подобного по утрам, когда все спят, не бывает». У нее было красивое лицо с правильными, строгими чертами, но когда она подняла взгляд на ту самую квартиру, окна которой пожарные изнутри разбили своими топориками, я заметил в ее глазах следы усталости и слез. После пожара на кирпичной стене дома остались грязь и копоть, да еще пожарные повыкидывали из окна обуглившиеся остатки нехитрого скарба: кухонный стол, одежду, несколько стульев, постельное белье, детскую кроватку, телевизор, пружинный матрац. Резко выделявшиеся черными пятнами на снегу живописные обломки представляли собой некое подобие скульптур-коллажей, выставляемых в галереях Сохо, – пессимистический диагноз художника веку, в котором мы живем.
– Вы знали эту семью? – спросил я женщину.
– Да, я не раз бывала у них.
– Как вы узнали, что там случилось?
– Мне не пришлось ни у кого спрашивать, я все видела своими глазами. Я мыла посуду и вдруг заметила дым из окна и все такое. Я сразу сказала себе – тут что-то неладно, что-то случилось с Бенитой; я вызвала аварийку и побежала вниз.
Женщина взглянула на меня. Она явно хотела сказать что-то еще. Я ждал. Я никогда не давлю на собеседников, люди и так расскажут все, что знают. Но если они замолкают, можно обратиться к хронологии.
– Во сколько это было? – спросил я.
– Около полудня.
– Хорошо! Значит, так, вы мыли посуду, а что вы почувствовали, когда увидели дым? Вас это удивило?
– Так удивило, что я, знаете, даже выронила тарелку.
– Что было потом, когда вы вышли на улицу?
– Я посмотрела вверх, на окно, и подумала, скорей бы приехали пожарные, а потом я все смотрела на окно, где Деметриус, он хотел выпрыгнуть в окно. Он был в огне, ну как будто сам горел, ну там рубашка, волосы и брюки, а еще он держал Бенитиного ребенка… да, точно, Вернона, ему только четыре месяца, а после Деметриус выпал из окна, да, знаете, он просто выпал и стал падать… падать… и мне показалось, что ребенок ударится головой о землю, и я так поэтому испугалась, а потом Деметриус, когда падал, он вроде как перевернулся немного и упал на спину, а ребенка держал вверх, понимаете, он это сделал специально, ну, чтобы ребенок не пострадал. И знаете, это было как бы последнее, что Деметриус сделал в жизни, ну то есть что он немного перевернулся и держал ребенка вверх, потому что потом Деметриус… потом он упал на спину, прямо как будто он, вы понимаете, – и тут женщина звонко шлепнула черной ладонью по другой руке, – а он лежал тихо и, право же, ну совсем не двигался; и тут я побежала к ним и подняла Вернона, потому что Деметриус… ну он не сделал бы этого, и я, конечно, осмотрела ребенка, все ли с ним в порядке, и сказала: слава богу, потому что мальчик и не ушибся даже, а только немножко испугался. И еще он немного плакал, и я взяла его на руки. А вот с Деметриусом совсем было плохо. У него текла кровь из ушей, а потом я видела, как его застрелили те парни. А еще я надеялась, что Бенита, ну, что она не станет прыгать…
Женщина замолчала, снова взглянула на окно и переложила ребенка с одной руки на другую, легонько шлепнув его по попе.
– Еще что-нибудь видели? – спросил я.
– Вроде нет.
Я подождал немного, глядя ей в глаза.
– Спасибо, что уделили мне время, – сказал я.
Женщина слегка кивнула. Она не была ни потрясена, ни смущена, по крайней мере внешне. Недавнее событие вполне вписывалось в ее мировосприятие.
Я, честно говоря, насмотрелся на подобные вещи, и у меня не было времени задерживаться там и размышлять о жестокостях городского бытия. Материал надлежало загрузить в редакционный компьютер в половине шестого вечера, то есть примерно через три часа, – и точка! Я узнал все, что надо, и пошел обратно к машине, сочиняя в уме первый абзац, как вдруг мой пейджер начал выводить трели где-то на уровне бедра, что означало: «Позвони цыпочке». Это звонила Лайза из больницы Св. Винсента, где она работала. Многие репортеры носят с собой сотовые телефоны, но я, признаться, их просто ненавижу; они делают вас зависимыми от множества других людей и их дел, могут прервать важный разговор в самый напряженный момент и испортить вам все дело. Я свернул за угол к небольшой закусочной с хозяином-доминиканцем; и когда на двери звякнул колокольчик, пара-тройка завсегдатаев повернулась в мою сторону, а один парень лет восемнадцати незаметно выскользнул через черный ход, – на всякий случай, а вдруг я представляю для него опасность. Они видели перед собой крупного белого мужчину, который не боится приходить в чужое место, а стало быть, может оказаться копом.
На стене висел телефон.
– Сегодня вечером тебе надо быть на коктейле, – напомнила мне Лайза. – Твой смокинг я положила в багажник.
Ох уж эта вечеринка, которую каждый год устраивает Хоббс, австралийский миллиардер – владелец газеты. И мое присутствие, как одного из его обозревателей, обязательно. Если бы он имел собственный цирк, я был бы у него одной из дрессированных обезьян в красном воротничке, туго сидящем на тощей шее.
– Я не смогу пойти, – сказал я.
– Но вчера ты заявил, что должен там быть.
– Ты уверена, что это сегодня? – Я с тревогой посмотрел на часы.
– Ты сказал – в полседьмого.
– Там соберется все руководство, чтобы повилять хвостами вокруг Хоббса.
– А я при чем? – спокойно возразила она. – Сам говорил, что придется пойти.
– Дети в порядке?
– У Салли сегодня свободный день. Ты сейчас в Бронксе?
– В Бруклине. Тут пожар. Один малый выпрыгнул из окна с ребенком.
Я заметил, что за мной наблюдают. Эй, ты, белый ублюдок, какого черта ты явился сюда, проклятый беляк, чтобы оплевывать своей поганой слюной мой телефон?
– Ладно, увидимся вечером.
– Поздно или не очень? – спросила Лайза.
– Не очень.
– Если будешь дома достаточно рано, может быть, выгорит одно дельце, – сказала она.
– Да ну? Выгорит, говоришь, а какое?
– А такое, что удастся подзаработать.
– Звучит неплохо.
– Так оно и есть.
– Откуда ты знаешь?
– Знаю, – ответила Лайза.
– Да откуда?
– Из записей на автоответчике.
– А чья последняя? – спросил я.
– Так, одного странного человека.
– А на него можно положиться? Ты его хорошо знаешь?
– В общем, так: приедешь после одиннадцати – упустишь свой шанс, – ответила она. – Только будь осторожен, когда поедешь домой, договорились?
– Ладно. – Я хотел повесить трубку.
– Эй, подожди! Портер? – услышал я ее голос.
– Что еще?
– Ребенок жив? – с тревогой спросила Лайза. – Ну тот, который выпал из окна?
– Тебе и вправду хочется знать?
– Ты чудовище! Так он жив?
Я сказал, что жив, и повесил трубку.
На одной из узких старых улочек Вест-Виллиджа (не буду уточнять, на какой именно), застроенных четырехэтажными муниципальными кирпичными домами, есть стена. Обычная стена из глазурованного кирпича, соединяющая два соседних дома, футов тридцать в длину и около пятнадцати футов в высоту. Над кирпичной кладкой возвышается старая кованая железная ограда черного цвета высотой примерно пять футов, изящно выгнувшаяся наружу и лишающая вас всякой надежды перелезть через стену. Над прутьями ограды и сквозь них протянул толстые ветки китайский ясень – растущее как на дрожжах и все вокруг заполонившее докучливое растение, предпочитающее селиться на пустырях и в неизменном стремлении выжить принимающее любые, самые причудливые формы. В итоге оно или погибает от какой-нибудь болезни, или его выкорчевывают вместе с корнями. В своей тяге к солнцу ясень проявляет такое упорство, словно он сговорился со стеной и оградой никого не подпускать к этому месту и близко.
Я провел немало времени, стоя со скрещенными на груди руками на другой стороне улицы и разглядывая сначала дерево со сплетенными ветвями, потом ограду и, наконец, кирпичную стену. Изучение стены вплоть до нынешней зимы приносило мне известное успокоение. Стена была практически непреодолимой, что, заметьте, очень важно, поскольку в ней имеется узкий прямоугольный проем, закрытый калиткой, но не обычной решеткой из железных прутьев, а толстой стальной дверью, на четверть дюйма заглубленной в кирпичный порожек. Приложив некоторое усилие, под эту дверь еще удавалось подсунуть будничный номер газеты, но вот воскресный выпуск уже никак не лез туда. Нынешняя дверь представляет собой точную копию той, что висела там больше века – железной, ставшей хрупкой от времени, местами заржавевшей и раз пятнадцать покрашенной черной краской. Я нанял одного шестидесятилетнего русского сварщика, чтобы он сделал ее стальную копию. Затем мы с ним вдвоем выдрали старую дверь вместе с петлями и остальными причиндалами, а на ее место поставили новую и заново расшили швы кирпичной кладки. Помню, какое удовольствие доставила мне мысль, как чертовски трудно проникнуть через такое прочное заграждение, ведь для этого пришлось бы воспользоваться кувалдой и слесарной ножовкой, а еще подогнать задом большой грузовик, прикрепить к двери пару цепей и двинуть вперед на первой передаче.