Текст книги "Единственная"
Автор книги: Клара Ярункова
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)
Прислушалась – и верно. Плакал ребенок. Самый младший. У них трое. Плач грудного младенца, это я различу за сто километров. Но не было слышно, чтобы кто-нибудь с кем-нибудь ругался. Только ребенок плакал, плакал, плакал…
В голову мне пришла ужасная мысль, что эти гнусные изверги торчат где-нибудь в баре, а детей оставили одних ночью. Если бы они были дома, так подошли бы к нему, ведь верно? А что, если маленький вывалился из колясочки, или ему снится что-нибудь страшное, и он лежит весь мокрый и умирает от голода? Я совсем растерялась, не знала, что делать. То, что милиция тут не поможет, мне было ясно – кого же забирать, когда никого дома нет? Я уж думала позвать маму, как плач вдруг затих. Наверное, уснул, бедняжка. Я напряженно ждала, что дальше. Когда стало ясно, что он действительно уснул, я снова принялась читать про Петишку. Только мне уже не было весело. Мне и его стало жалко – за то, что он так боялся директора. Некоторые взрослые – отвратительные обезьяны. И даже еще отвратительнее, потому что обезьяны своих детенышей любят, даже блох у них выискивают, чтобы не кусали. Как в той большой клетке, в зоопарке.
2
Я отправилась на разведку.
Стою перед дверью соседей и повторяю про себя, что скажу, если откроет сам или сама. И больше всего боюсь, как бы не подвели нервы, а то уйду ведь…
А сказать я решила вот что:
«Если вы будете мучить своих детей, изверги, и оставлять их одних по ночам, то мой отец вызовет милицию, тогда увидите. Хотите, чтоб они что-нибудь подожгли? Или отравились газом? Вы кукушка, а не отец!» (Или мать, если выйдет сама.)
Вот скажу – и посмотрим, посмеют ли они пикнуть. Только нашу дверь я оставлю открытой – на всякий случай: вдруг струшу? Со мной это иногда бывает. И я напрасно борюсь против этого.
Позвонила. Никакого движения. Я чуть не оглохла, так у меня стучало сердце. Я позвонила еще раз. В прихожей затопали легкие шажки. Ребенок. Извергов нет дома. Я смотрела на окошко в двери, но ребенок сразу приотворил саму дверь. Повиснув одной рукой на скобе, а другой упершись в косяк, он смотрел на меня большим синим глазом.
– Ку-ку, – сказала я. – Какой у тебя красивый глазик! Жалко только, что один…
И я улыбнулась как можно ласковее.
Ребенок немного подумал. Потом потянул дверь на себя и просунул в щель все личико.
Господи, какие глаза! Таких не увидишь во всем зоологическом саду, да и на всем земном шаре. Такие глаза могут быть только у маленького ребенка или у Иисусика на бабушкином образке. Да и Иисусик-то ведь тоже дитя.
Ребенок был совсем не худенький, только колготки, надетые задом наперед, были черные, как земля. И ни ботиночек, ни тапочек. А волосы – ну ангел, и только! Светлые, длинные. Только непричесанные.
– Знаешь что, – я опустилась на корточки, – если ты впустишь меня, я тебе сделаю прическу как у принцессы. Красивую, золотую прическу. Хочешь?
Девочка смотрела на меня, разинув ротик. Казалось, она ничего не понимает. Но она понимала, потому что вдруг распахнула дверь и побежала в кухню. Я вошла, закрыв дверь за собой. Ну и свинюшник в квартире, мамочки! Все разбросано, грязно…
– Как тебя зовут? – спросила я девочку, взяв ее на руки. Она оказалась тяжеленькая. Я опустила ее, схватила под мышки и покружила. Наконец-то она рассмеялась, но потом ей стало страшно кружиться. Я поставила ее на пол.
– Ну, как же тебя зовут?
Она убежала от меня в комнату. Я ее поймала, она взвизгнула.
– Ну как? Евочка, Зузка, Мария? Или Янка?
Девочка вертела головкой и прыгала вокруг меня. Я притворялась, что хочу поймать ее, но никак не могу. Но она ничего не говорила. Я уж испугалась, что она немая, как вдруг девчушка выбежала в соседнюю комнату и оттуда крикнула:
– Соня!
Она подбежала к колясочке и начала ее качать, чтобы показать мне, чем она владеет. Так вот он, бедняжка! Увидев меня, малыш засмеялся, открыв беззубые десны, замахал ручками. Ноготочки грязные, но сам божественно красив. Это был мальчик, и звали его Рудко. Но имя ему было ни к чему, разговаривать с ним пока еще было нельзя. Ему было месяцев пять.
Сколько лет Соне, я так и не узнала. Сначала она сказала – семь, потом – один годик. Еще она сказала, что Петеру, старшему брату, восемнадцать и он ходит в первый класс. Она все так путает. Но мне нравилось, что она хоть смеется.
Потом мы перепеленали Рудка в сухую пеленку. Не в чистую. Чистых не оказалось. Но хоть в сухую. Он сразу уснул и стал еще красивее. На полу валялась женская нижняя юбка. Роскошная, широкая, сплошные кружева. А я назло наступила на нее. Спросила Соню, любит ли она маму.
– Ага, – кивнула девочка, – когда мама приходит, она приносит мне кофетки.
Она так и сказала – «кофетки», хотя вообще-то выговаривает слова правильно. Я немножко струсила:
– А когда она придет?
– Да потом, – сказала Сонечка. – А дядя принесет мне куколку.
– Какой дядя? Может быть, папа?
– Нет. Тот дядя, он пришел, а потом ушел.
– Когда?
– Ну, тогда.
Не стоило расспрашивать. Сонечка не различала времени. Ни годы, ни дни, ни вчера, ни завтра. Но дядю от отца она, конечно, отличит. Мало двух извергов, еще третий суется, приманивает ребенка куколками!
– Ой, – всплеснула вдруг Сонечка своими маленькими ручонками и подняла с полу нижнюю юбку, – что мама забыла! Наверно, ищет и не найдет…
Сонечкины глазки совсем округлились от страха, и если бы в эту минуту пришла ее мать, я бы ударила ее и выдрала бы ей все волосы, так я рассвирепела от жалости. Я незаметно отобрала у Сонечки эту гадкую, гнусную нижнюю юбку, чтобы она ее больше не касалась. Потом я сбросила со стула женский пояс и чулки, пинком отшвырнула туфли на шпилечках с усеченным носком, села, взяла Сонечку на руки и начала рассказывать ей сказку.
Сначала она обнимала меня за шею, потом встала на коленки, схватила меня за руки и, не отрываясь, смотрела на мои губы. Она так все переживала, что я выпустила то место, где волк съел бабушку. А выпустив это, почему-то приплела еще семерых козлят, но там опять был волк, и я перескочила на пряничный домик. В конце концов я смешала все сказки, но девочка ничего не заметила, и я вдруг поняла, что она никогда не слышала ни одной сказки. Мамочки, я думала, что с ума сойду, так это на меня подействовало. Я просто онемела.
Но Сонечка все стояла на коленях, все ждала затаив дыхание, и это было хуже всего.
– Еще, – сказала она наконец.
С огромным трудом я выдавила из себя:
– Вот и сказке конец, а на вербе – венец.
– Что такое «навербе»?
– Не навербе. Верба – это такое дерево, я тебе его покажу в парке.
– Что это – «впарке»?
– Парк – это большой сад.
– А козленок тоже сад? Или дерево?
– Нет, козленок – это животное. Он такой маленький, беленький и все время скачет, понимаешь?
– Да, потому что он резиновый? Как мячик?
– Нет, он живой. Знаешь что, я покажу его тебе на картинке, хорошо?
– Хорошо. Ну показывай.
Я обвела глазами весь этот беспорядок. Так я и думала!
В жизни не купили детям ни одной книжки, ни одной сказки им не рассказали, изверги, гнусные, отвратительные!
Звонок. Я так и подскочила. Но это были не они, это Петер пришел из школы. Он сейчас же вынул из портфеля тетрадь и показал мне «отлично» по арифметике. Показал и другие тетрадки. Вот с письмом у него было хуже. Буквы валились то на нос, то на спину.
В спальне заплакал Рудко. Мы побежали к нему. Я его перепеленала, а Петер пошел подогревать манную кашку. Сам зажег газ! Когда он снимал кастрюльку с конфорки, чтоб перелить в бутылочку, загорелась тряпка! Я ужаснулась, но он ловко погасил огонь рукой. Мы нашли соску, я вымыла ее, и мы стали кормить Рудка. Он сосал так, что весь обливался. Отличный паренек!
– А вы что будете есть? – спохватилась я, глядя, как Рудко, наевшись, блаженно сопит.
– Хлеб с салом, – сказала Сонечка.
– Чего зря болтаешь, – покраснел Петер. – Отец нам носит в судках обед. Из ресторана, где он работает.
Дай-то бог! Но тут меня осенило: раз Петер вернулся из школы, значит сейчас уже одиннадцать! Попадет мне от бабушки, если она вернулась и ищет меня.
– Пока, дети, – сказала я нарочно весело, – я пошла.
Сонечка уцепилась за меня и отпустила тогда лишь, когда я пообещала прийти завтра и показать козленка. Если не найду картинку, сама нарисую. И я не знаю, выйдет ли это «завтра» в самом деле завтра или только послезавтра. Все зависит от того, пойдет бабушка за покупками или нет. А для Сонечки это неважно, она в днях не разбирается.
Сонечка отпустила меня, я вышла – и чуть не упала в обморок: дверь в нашу квартиру открыта, как я оставила, чтобы улизнуть, если от соседей в мою сторону подует неблагоприятный ветер… Хорошее дело – мало ли кто мог залезть к нам!.. Но потом я обрадовалась: значит, бабушки еще нет дома!
И тут я услышала, как она пыхтит, взбираясь по лестнице. Я сбежала на первый этаж, взяла у нее сумки и, чтобы замести следы, принялась упрекать ее:
– Где ты была так долго? Я целый час выглядываю тебя, а ты все не идешь. Принесла рокфор? (Это такой сыр.)
Бабушка загадочно улыбнулась, а это значило, что она принесла и кое-что другое. Взглядом знатока я определила, что в прихожей все на своих местах. Даже мое зимнее пальто не украли. А могли бы.
3
Сегодня целый день мама была дома и, кроме того, шел снег. Две вещи, которые я люблю больше всего. Я представляю себе триста шестьдесят дней на льдине и длинные тени севера. Тогда я взяла читать «Зов природы». Это о собаке, она тоже была больная, но не позволила другой собаке тащить за нее упряжку и тащила сама, пока не сдохла. Я всегда очень ее жалею, но и завидую, что у нее был такой характер. У меня вот нет характера. Я только и жду какой-нибудь болезни, чтобы сидеть дома, а не в школе. Правда, если бы я жила на севере, я тоже не хотела бы болеть. А если бы та собака ходила в нашу школу, она бы думала иначе и тоже была бы не такой честной. Прицепилась бы к ней Антония – небось тоже вместо географии согласилась бы хоть на пять уколов! Антония способна отравить мне даже болезнь. Как представлю ее себе, радости как не бывало, и сажусь за географию. Читаю даже вперед. И все равно нет никакой уверенности, потому что она несправедлива и коварна. Честное слово! Например, письменные работы нам не показывает, только читает отметки. Кинцелке, конечно, «отлично», потому что ее мама училась вместе с Антонией. А я схватила тройку и не знаю за что. У меня наверняка все было правильно.
За что она меня невзлюбила? Когда она в первый раз пришла к нам в класс, на ней было зеленое платье, стянутое на животе в узел с бантом. А вместо бровей над носом у нее были две большие черные точки, от которых почти до ушей тянулись тонкие полосочки. Остальное все было выщипано. Она, бедняжка, маленькая и толстая, и мы не виноваты, что она похожа на лягушку. Я, например, люблю древесниц, да и жаб тоже. Мы немного посмеялись, но все-таки не очень неприлично. А она сразу на меня: как моя фамилия, и увековечила меня в классном журнале. Выместила на мне злость и других уже не трогала. Мама говорит, что это ее не удивляет.
Ладно, только это еще не конец. Когда я находилась в состоянии глубочайшего расстройства, она вдруг вызывает меня. Да как: «К доске, барышня!» Обычно-то мы отвечаем с мест.
Ева говорила, я была красная, как помидор. Антония смерила меня таким взглядом, что у меня коленки задрожали. И пожалела, что я уже не тот курдюк с салом, каким была в третьем классе, когда вернулась с Татр после туберкулеза. Теперь я стройная и высокая, почти как мама. Однако и не такая уж жердь. Именно поэтому вижу – дело плохо. Антония бац мне по голове вопросом. А я знала ответ, но не решалась рта раскрыть, думаю, еще реветь начну; ну и молчу. Но тут взор мой уловил злорадную ухмылочку Антонии, и внутреннее давление во мне до того поднялось, что прорвало тонкую оболочку, и я взорвалась, как мексиканский вулкан Попокатепетль:
– Не думала я, товарищ учительница, что вы такая, да еще вызовете меня (!), когда я и так лежу на обеих лопатках (!!). Меня не каждый день записывают в классный журнал, я еще не привыкла к этому, и, конечно, я расстроена и не могу отвечать, хотя и знаю ответ!
Боже мой! Со страху я просто увяла, как тюльпан, и заревела – без носового платка! Но, между прочим, насчет классного журнала была чистая правда, это меня первый раз в жизни записали.
Антония открыла рот, и похоже было, что она мне влепит пощечину. Но она встала, отошла к окну, чтоб не сорваться, и сказала:
– Видали! Еще мученицу из себя корчит! Садись. Садись с глаз долой.
Тут зазвенел звонок. Ребята говорили, это был спектакль хоть куда, как я на нее кричала. Да, но на уроке черчения это здорово начало меня мучить. Я едва дождалась переменки, пошла к Антонии и извинилась.
– Хорошо, – сказала она ледяным тоном, – отметку я тебе не поставила.
Больше ни слова. И вот с тех пор она ко мне цепляется. Сначала я от этого даже по ночам просыпалась и не могла уснуть. Я доверилась маме, но она мне ничего другого посоветовать не могла, кроме: учись. Из кожи я вылезть не могу, факт, да если б и вылезла, все равно не поможет. Так пусть Антония радуется, а я плюю на нее с высокой колокольни. Но боюсь я ее страшно.
С утра мама возилась в кухне, а потом пришла ко мне, и мы стали разговаривать о том, что у меня почему-то пропадает интерес к рисованию. Маме очень нравится, что я рисую, а я таки умею рисовать. Понятно, ведь я рисую почти с самого рождения.
В который раз мы вспоминали, как я, еще и говорить не умея, сидя на горшке, просила «тетладь и каландас» и рисовала маму. Потом рожицу в платке – это была бабушка, а в шляпе – отец. Вспоминали мы и то, как однажды я построила на столе башню из трех гирь. Сначала из трех больших, а потом из трех маленьких. «Смотри, – показала я маме сначала на большие, – это башня, – а потом на маленькие: – А это та же башня, только издали». Говорят, папка тогда очень был горд, что я уже понимаю перспективу. Ха, могу себе представить! И когда потом при Доме культуры открыли художественную школу, наши меня туда сразу же и отдали. Четвертый год хожу. Правда, только раз в неделю, после уроков. Я уже работала с сухой иглой, делала линогравюры, сграффито, мозаику и лепила. Срисовываю и с натуры. Цвет меня не очень интересует, зато в графике я хороша. До прошлого года я побеждала на всех конкурсах. А в этом году фактически что-то увяла.
Дядя Андрей, отец Йожо Богунского, говорит, что в переходном возрасте такие удивительные дарования обыкновенно исчезают. Он доктор, вот и воображает, что умнее всех на свете. Я думала об этом и пришла к открытию, что всему причиной вовсе не его глупый переходный возраст, то есть не его, а мой. Ха-ха! Переломный возраст вовсе ни при чем, тут совсем другое.
– Но что же? – спросила мама. У нее был такой заинтригованный вид, что я ей сказала:
– А то, что в начале каждого нового учебного года у меня всегда такое чувство, будто я борюсь с прошедшим. В рисовании, конечно.
– Да чего тебе бороться-то? – удивилась мама. Она иногда нарочно так глупо удивляется, чтобы все из меня вытянуть.
– Ты сама отлично понимаешь, – загадочно пошутила я, чтобы подразнить ее. Мы иногда так поддразниваем друг друга.
– Ну, не дерусь, конечно, на кулаках, – говорю, – но просто мне больше не хочется рисовать так и то, что я рисовала в прошлом году, и не сразу находишь что-то новое. На этот раз я вот уже несколько месяцев в таком состоянии.
Мама была поражена. Я-то всегда сразу вижу, пусть скрывает как угодно. Только не знаю, что ее так поразило. Подумаешь, дело какое, что я меньше стала рисовать! По крайней мере, меньше бумаги в доме валяется.
– Послушай, детка, – заговорила она наконец, – а ты умеешь ставить в тупик! Надеюсь, ты не хочешь сказать, что у тебя кризис творчества? Все-таки ты еще не такой уж художник.
Господи! Кто говорит, что я художник? Я и не знала, что у художников бывают кризисы творчества! С меня хватит переходного возраста, то есть того, что на меня без причины нападает слезливое настроение. А иногда смешливое. Сейчас меня охватило смешливое, я даже маму заразила до того, что прибежала бабушка из кухни и начала возмущаться.
– А только я тебе скажу, – осадила я маму, – что учитель в изобразительном лучше понимает нас, художников. (Ха-ха!) Я ему тоже об этом рассказала, и он мне дал добрый совет. По этому совету я сейчас и собираюсь делать конкурсную работу.
– Что ж, я искренне рада, – сказала мама уже совсем серьезно.
А добрый совет заключался вот в чем: учитель рисования мне сказал, что это со мной потому происходит, что я берусь за сюжеты, которые мне не по силам, что технически я бы с ними еще справилась, да все порчу умственной незрелостью. Он вовсе не хотел этим сказать, что я тупица, а имел в виду, что мне еще нет и пятнадцати. И что я должна рисовать то, что меня действительно захватывает, а не то, что рисуют другие, как бы мне это ни нравилось. «Не старайся перепрыгнуть саму себя, – сказал он, – это невозможно, и в лучшем случае приземлишься на мягкое место». Факт, выражение не очень-то изящное. Но он не хотел меня обидеть. Я-то поняла, что он имел в виду.
Придя домой, я взяла работу, которую готовила к конкурсу, и задумалась: действительно ли меня захватывает этот сюжет? Мамочка моя, да нисколько! Как картина мне он интересен, сама ведь рисовала, но в жизни – ни капельки. А сколько пришлось попотеть, пока я вырезала на линолеуме все эти тридцать восемь рядов заброшенного виноградника! На первом плане было дерево, голое и печальное, как щука. Справа – хижина с дырявой крышей, а на заднем плане – черные горы. Называлось это «Осенняя грусть», и там не должно было быть ничего живого, даже ворону я переделала в толстую ветку. Все это мне с самого начала не доставляло удовольствия, но папа меня подбадривал – он любит такие серьезные сюжеты. А сделано прилично, я могу в школе ее оттиснуть – пусть будет ему на память. И пусть говорит, что это работа самого Дубая. Да и как могло мне это нравиться, когда никакой осени не было! И даже если б так, то осенью меня больше всего интересует школа и волейбол во дворе. А в рисовании как раз все живое. Танк, к примеру, у меня не выйдет, зато солдата в нем я изображу классно. Или вот дети в поезде: поезд получится кое-как, а детишки в окнах смеются, будто живые, того и гляди выскочат наружу. Я и грустных детей могу рисовать, да так, что самой плакать хочется. Но «Осенняя грусть» меня никак не интересовала, и это, верно, именно то, из-за чего я могла приземлиться на мягкое место.
– Не бойся, мама, – сказала я, – я уже обдумала, что сделаю на конкурс.
И обдумала! Я ей не врала. Я нарисую то, что меня сейчас больше всего захватило.
Это Сонечка, и Рудко, и Петер.
Сперва-то я ничего не собиралась говорить о них, потому что это мой секрет. Но потом не выдержала и рассказала маме все о Сонечке и о том, что еще никто ей не рассказывал сказок.
4
Хи-хи! Что я узнала! Иван Штрба и Ева влюблены! В одно время родились да еще в одно время поженятся! Приходила ко мне Марцела, сестра Ивана, и все мне разболтала. У Евы уже кончилась желтуха, она позавчера пошла в школу, и классная руководительница велела Ивану помочь ей догнать пройденное. Он носил ей уроки, еще когда она болела, и всегда мочил и причесывал волосы, чтобы Ева видела его, когда ее мама откроет дверное окошко и возьмет у него уроки.
Теперь они вместе ходят в школу, Иван всегда ждет ее за углом, а на Марцелу кричит, чтобы проваливала. Барышня Евочка вчера уже была и на каточке, и они держались с Иваном за ручки. Марцела злится, потому что Иван теперь не хочет брать ее с собой, а одну ее никуда не пускают. Она уже хотела жаловаться, но я ее отговорила и рассказала, как Йожо Богунский убегал из дому. Йожо ей нравится, она всегда передает ему приветы, когда Богунские приходят к нам в гости. И я ему каждый раз передаю, но Марцела его не интересует, потому что ему нравятся только романы да приключения. А мог бы гордиться, что такому сопляку передает привет девочка на год старше. К тому же Марцелу наградили за учебу, а у милого Йожиньки по математике огромная двойка. Ну, такой уж он странный. Туповат немножко.
А Марцела совсем спятила. У нее шикарные зеленые глаза, а волосы обкромсаны по-матросски. Мне она очень нравится, но она самая сумасбродная во всем нашем доме. Чего только она не вытворяет, когда Йожо у нас! Звонит по десять раз и всегда является, спрашивает какую-нибудь ерунду, только чтобы увидеть Йожо. А этот осел, ясно, забьется в уголок и читает моего «Охотника за оленями» или «Кон-Тики». Это его обычное занятие, когда он к нам приходит. Мне-то наплевать, но раз как-то захотелось мне посмотреть любовное свидание, и я потащила Марцелу с собой в комнатку, вроде достать русский учебник для Ивана. Мои книги лежат в той комнатке. И что же сделал этот тупица Йожо, когда вошла Марцела. Ни-че-го! Читал себе дальше, разве что спиной повернулся. Марцела, правда, утверждает, что он пробормотал приветствие, только это вранье. Да ладно, пусть себе радуется!
А что она отколола в день поминовения! В тот день Богунские приходят к нам, и мама с тетей Яной поминают своего брата, дядю Виктора, который погиб во время автомобильной катастрофы. Мне тогда было всего четыре года, но я его помню, потому что у него были белые зубы, и он всегда смеялся и подбрасывал меня к потолку. Я еще помню, как этот потолок приближался ко мне… В день поминовения бабушка немножко плачет, а мама с тетей Яной ее утешают. Папа с дядей Андреем играют в шахматы. Йожо скучает, потому что ужинаем мы с родителями. Мне это ничего, я люблю слушать взрослых, хотя мне и запрещают встревать в разговор. Это мне разрешается только на рождество да двадцать четвертого марта, потому что тогда у меня день рождения.
Так вот какой номер отколола Марцела в день поминовения. На лестничной площадке перед нашей дверью зажгла три свечки и прицепила к ним записочку: «За грешную душонку Иозефа Богунского».
Святая дева! Я думала, что лопну со смеху, потому что, когда они уходили, дядя Андрей споткнулся о свечки. Но тут же я разозлилась на Марцелу, потому что дядя Андрей смерил меня взглядом, да так, что меня мороз пробрал, и я только и ждала, как он скажет: «У некоторых единственных деток (!) в переходном возрасте исчезает не только талант, но и серое вещество мозга». Ох! Как он меня допекает этим идиотским «переходным возрастом»!
Между тем он, верно, сообразил, что я весь вечер сидела с ними и, следовательно, не могла писать любовные записочки, и ничего не сказал. Марцелкину записку он многозначительно сунул в карман, а Йожо заставил шагать впереди себя. Ну цирк!
Марцелу я потом выругала. Она ржала как сумасшедшая. Да что и говорить, потеха была знаменитая. А жаловаться на Ивана пусть лучше и не пробует. Сама такой же фруктик.
Когда я рассказала ей о последнем побеге Йожо, она приняла высокомерный вид и заявила:
– Он меня больше не интересует. Больно нужен мне такой, шатается по ночам, а потом его приводят с милицией!
Вот притвора! Но я сделала вид, что клюнула, а сама-то все равно знала, что будет дальше. И точно! Она ушла и уже закрыла за собой дверь, как вдруг снова позвонила и попросила передать привет Йожо. Вот это любовь!
С утра бабушка только и делала, что пилила меня. Все еще шел снег, и у нее ломило ноги. Она все твердила мне, как хорошо, что я уже в понедельник отправлюсь в школу и не буду пить ее кровь. Я отвечала:
– И не удивительно, что у тебя такой ревматизм, когда ты все время выбегаешь на балкон и высматриваешь, иду я или нет.
У нее на кухонной двери висит мое расписание, и если я не возвращаюсь из школы минута в минуту, она уже думает, что меня сбила машина или вертолет.
– Ах ты, неблагодарная, дерзкая девчонка! – запричитала старушка. – И зачем господь бог не приберет меня, калеку убогую, всем-то я в тягость…
Надо же придумать такое!
– Ты лучше намажь колени, – сказала я, – да надень мои брюки. Я дам тебе те, из которых я выросла, чтобы тебе в них не спотыкаться, хорошо?
Бабушка у нас маленькая и худенькая. Но очень приятная. Когда она без платка, волосы у нее светятся, как светло-серая пряжа.
– Не стану я мазать, – отрезала бабушка. – От этой мази провоняет весь дом, я не хочу доставлять вам неприятности. Старым людям надо терпеть, пока господь бог не смилуется.
И ведь так и не намазала! Она бывает упрямой, как горный козел, который не подпускает козочку к ограде в зоопарке.
К обеду зашла Ева и сказала, что перед новогодними каникулами в школе будет вечер. Только для нас, девятиклассников. С танцами! Может, даже костюмированный!
Стала я соображать, как мне нарядиться. Нет, уж теперь-то я выколочу из мамы туфли на высоком каблуке, хотя бы ценой жизни! Ба, да ведь у меня и костюм есть! Мы сшили его с тетей Яной в позапрошлом году, когда я собиралась на пионерский карнавал. Потом я пошла туда просто так – и хорошо сделала. В костюмах были только маленькие, только что принесшие пионерскую клятву. Вот бы опозорилась-то! А костюм был красивый: ромашка. На короткую юбочку нашили снизу зеленые, а сверху белые лепестки – как на околоцветнике. А желтая середка была шапочка, к ней мы пришили желтые бумажные полоски.
Я спросила у бабушки, где этот костюм.
– Не знаю, – сказала бабка. – Сколько раз я тебе говорила, что вещи любят порядок?
Еще как говорила-то! Прямо слушать противно. Я начала искать сама по всем шкафам и чемоданам, даже все тахты переворачивала: когда бабка заводит речь о порядке, значит искать ни за что не поможет. Оно и понятно. Если бы нашлось то, что я ищу, все ее попреки прошли бы впустую, и над ее назиданиями можно было бы только хохотать.
Я уже обшарила всю квартиру, это было невыносимо, бабка ходила за мной по пятам и все бранилась, что вот отца дома нету, уж он-то прекратил бы мое безобразие. Я уж думала, что теория порядка одержит верх, как вдруг мне пришло в голову приоткрыть крышку пианино. И что же там лежало прямо на струнах? Ромашка! Аккуратно сложенная в нейлоновом мешочке!
– А это что? – показала я мешочек бабушке. – Говори теперь, что это не ты сюда положила.
Она, конечно, стала отпираться. Это с ней бывает, когда ее мучает ревматизм. Не то чтобы она хотела обманывать, просто не всегда сознается, да и то не в серьезных вещах, а в какой-нибудь ерунде.
– Обижайте, обижайте старого человека, – сказала она и заплакала, – вот что значит, когда на старости лет нет своего угла…
– Да кто тебя обижает? – спросила я и повернула нейлоновый мешочек так, чтобы не было видно, что он из-под бабушкиного свитера, который ей подарили в прошлом году. – Может, мама его сюда положила, – добавила я. – Где твоя мазь? Я ее тебе принесу. Намажься как следует, мне эта вонь нипочем. И больше не плачь, пожалуйста.
– Ну конечно, – сказала еще бабушка, – молчать да работать – вот и все мои права!
Однако, когда я принесла мазь, она намазала себе ноги, и разговор пошел уже нормальный, хотя на улице не только валил снег, но еще и ветер дул, да такой, что снежинки летели горизонтально прямо в окно и шуршали по стеклу, будто по нему ползают майские жуки.
В комнате было чудесно, тепло, там самый высокий калорифер во всей квартире (папка говорит, это шутка строителей). Я нарезала бумаги и начала рисовать козлят.
После обеда козлята были готовы. Отец поймал меня, когда я несла их Сонечке. Я нарисовала семерых козлят, чтобы все были налицо. Я показала их отцу, и он меня похвалил, потому что козлятки вышли очень милые. А последний, самый маленький, поднял ножку и смеялся. Сонечка будет в восторге.
– Какая Сонечка? – спросил папка.
– Ну, соседская, – сказала я, – у них еще такая мама, сам знаешь. Это где всегда ругаются. И Рудко у них есть в колясочке, и Петер. Этот-то уже, правда, не в колясочке, хи-хи.
– Знаешь что, Олик, – папка взял меня за руку, – пойдем-ка домой, я хочу с тобой поговорить.
Хо-хо, поговорить! Это звучит всегда подозрительно. Кто знает, что меня ждет…
– Хорошо, – говорю я, – только отнесу козляток.
– Нет, – сказал папка. – Пойдем сейчас, пожалуйста.
Что ж, я пошла. Папка попросил у бабушки кофе и повел меня в комнату.
Он закурил; уже интересно! Ведь обычно-то он при мне не курит, чтобы я не вдыхала дым, поскольку у меня был туберкулез. Бабушка принесла кофе и сейчас же вышла, потому что папка молчал. У дверей она обернулась и взглядом спросила меня: что это значит? А я и знать не знала и тоже взглядом отвечала, что понятия не имею.
Папка отхлебнул кофе и блеснул золотым зубом. У него один золотой зуб справа, и не какой-нибудь зубик, а настоящий зубище. Когда я была маленькая, он мне очень нравился, и я всегда его рассматривала. Мама смеялась: «Оленька покупает лошадку!» Ведь когда покупают лошадь, ей смотрят в зубы. И папка смеялся, потом он падал на ковер и кричал: «И-го-го!» Я вскакивала на него верхом, и игра начиналась. Конечно, пока я была маленькой. Сейчас папка блеснул зубом и сказал:
– Того и гляди будешь пить кофе со мной! Настоящая барышня…
Я засмеялась, но слышать такие слова от папки мне не очень-то приятно. От мамы – да, потому что это наше дело. Когда я была в шестом классе и мы покупали мне пояс для чулок, как мы с ней смеялись, что есть на чем держаться этому поясу!
– Да, ты стала уже девушкой, – продолжал папка, – но о жизни, дитя мое, ты еще ничего не знаешь. А в жизни, кроме хорошего и прекрасного, есть еще и грустное и дурное, чего, к сожалению, много вокруг нас.
Мамочки, что же это будет! Да знаю я о жизни, что надо, наивный папка! Ну что ж, вступление сделано, теперь, видимо, начнется главное. Я навострила уши.
– У тебя, Олик, нежное, чувствительное сердце. Но в жизни иной раз приходится быть жестоким, чтобы не попасть в неприятное положение. Я знаю, тебе жаль несчастных соседских детей, и мне их тоже жаль. Но ты, детка, не знаешь, какая это семья, что за люди их родители. Отец – официант, это достойная профессия, как и всякая другая. Но ведь он каждую ночь возвращается домой пьяный. А мать? Не стоит и говорить. В мире взрослых существует для таких женщин название, которое воспитанный человек никогда вслух не произнесет.
– Я знаю, – вырвалось у меня, – шлюха! И еще у нее ухажеры есть…
Тут я осеклась. Нельзя было это говорить! Папка побледнел как смерть, и сигарета его упала в пепельницу, дымя мне прямо в нос.
– Теперь я абсолютно убежден в необходимости сказать тебе то, что я хотел, – медленно проговорил он. – В ту квартиру ты больше ногой не ступишь, Оленька. Я запрещаю! Надеюсь, ты меня поняла!
Я-то поняла, да папка не понял! Ведь я туда хожу ради детей! Потому что они заброшенные и грустные. Я объяснила ему, что я тоже ненавижу этих извергов, но дети-то не виноваты! Они несчастнее всех, никто им не рассказывает сказок, не гуляет с ними, еду им не готовит! А Рудко вечно мокрый лежит! Папка слушал, а потом облил меня холодной водой: