Текст книги "Мир приключений 1967 г. №13"
Автор книги: Кир Булычев
Соавторы: Сергей Абрамов,Еремей Парнов,Леонид Платов,Александр Абрамов,Дмитрий Биленкин,Михаил Емцев,Сергей Жемайтис,Нина Гернет,Николай Коротеев,Григорий Ягдфельд
Жанры:
Научная фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 52 страниц)
АЛЬФА И ОМЕГА
Несколько ледяных кубиков медленно таяли в золотистом виски, распространяя вокруг себя легкие светлые облачка. Доктор Цукки задумчиво покрутил стакан, ледышки звякнули, и облачка исчезли.
Его коллега доктор Брайли посмотрел на него с улыбкой, в которой была замаскирована снисходительность, и сказал:
– Пари держу, дорогой Цукки, что вы не любите пить и пьете только потому, что пью я и вообще это принято.
– Допустим. Но для чего вы это говорите, тем более в третий раз?
– Я возвращаюсь к нашему вчерашнему разговору. Вы держите стакан с разведенным «баллантайном», морщитесь и все-таки пьете. Почему? Чтобы походить на других?
– Какая проницательность…
– Ладно, Юджин, не дуйтесь. Если вам неприятен разговор, я могу замолчать.
– Оставьте, Брайли, я не ребенок. Наверное, не ребенок…
– Чудно, великолепно, дорогой доктор Цукки! И все-таки вы ребенок. Большой, фунтов на сто семьдесят весу, с дипломом Массачусетского института технологии, но все-таки дитя. Вот вы все время мучаетесь, и терзаетесь, и сомневаетесь, и думаете: а имеем ли мы моральное право на наши эксперименты?
– Не задавайте риторических вопросов… Впрочем, я ведь для вас лишь катализатор вашего красноречия…
– Не буду. Буду лишь отвечать на них. Вы ребенок, потому что находитесь во власти догм. Варенье без спросу есть нельзя, а то попадет. Нельзя грубить папе и маме и самому зажигать газ. А почему, собственно, нельзя? Вам, видите ли, претит, что мы воздействуем на мысли наших подопытных объектов. А почему? Нельзя!
– А вы хотели бы, чтобы кто-то ковырялся в ваших мыслях, даже при помощи новейшей электроники? Не знаю, как вы, а я… Впрочем…
– А почему бы и нет? Современная цивилизация только и делает, что воздействует на наши мысли. И школа, и семья, и радио, и телевидение, и газеты, и книги, и кино, и реклама, и театр, и, наконец, общественное мнение. И вы это принимаете как нечто само собой разумеющееся. И пьете виски не потому, что вкус его вам приятен, и не потому, что хотите напиться, а потому, что вам внушили, вложили маленькую простенькую мысль: пить красиво, мужественно. Стакан виски помогает беседе. А что делаем мы здесь, пока что под величайшим секретом? Мы тоже вкладываем нашим двуногим кроликам мысли, вернее, эмоциональный настрой. Когда в университете Атланты начали работать над телестимулятором, они там, наверное, тоже ломали руки, как наши физики при создании водородной бомбы. И ничего, все-таки работали. Конечно, здесь мы это все здорово подразвили и от заинтересованных заказчиков отбоя нет, а в основе все то же – прогресс науки, которого меньше всего нужно бояться и который – с нами или без нас, раньше или позже – приведет к теленастроенному обществу.
– Да, но…
– Обождите, уважаемый коллега. Я вас достаточно хорошо знаю, чтобы предвидеть ваши аргументы: а как же святая инквизиция, фашизм, диктатура?
– Вот именно.
– Во-первых, все эти системы действовали негуманно, во-вторых, мы не согласны с их целями.
– А почему вы думаете, Брайли, что, газваген был негуманен? С точки зрения его создателей он позволял быстро отправлять на тот свет тех, кому не было места в новом порядке третьего рейха.
– Фи, Цукки, вы говорите, как обыватель! Мы же никого не убиваем. Наоборот, наши объекты счастливы и довольны всем на свете. Вы много знаете счастливых людей, счастливых не какое-то короткое мгновение, а всегда счастливых? То-то же. Человек вообще не может быть счастливым. Биологически не может. Природа не предусмотрела такого состояния. Да оно всегда было вредно индивиду, потому что счастье расслабляет, обезоруживает человека, а для наших волосатых предков это было равносильно гибели. Счастье противоестественно и сейчас, ибо существует смерть, которая противоестественна для осознающего самого себя человека. Биологически мы вместе с жабой, летучей мышью и слоном созданы одинаково: наша конструкция не рассчитана на самосознание. И если в результате какой-то чудовищной мутационной случайности мы стали мыслить, мы должны исправить упущение природы.
Некоторое время человек довольствовался религией. Комфортабельный рай был величайшим изобретением человечества, куда более важным, чем колесо или огонь. Но интеллект все время подпиливает сучья, на которых сидит. Мы потеряли рай. У нас его украла наука, вырвала утешительную погремушку из рук человечества. А человек снова ужаснулся, ибо смерть, повторяю, противоестественна самосознанию. Наука не жестока. Она обокрала человека не нарочно. Взамен рая она дала немнущиеся брюки и телевизор. Она даже пытается бороться со смертью при помощи пенициллина, переливания крови и аспирина. Каково оружие!
Нет, Цукки, до тех пор, пока наука не возместит человечеству потерю бессмертия в раю, она воровка, пытающаяся откупиться жалкими подачками вроде квантовой механики или удаленных от нас на миллиарды световых лет галактик. Но когда человек, маленький простой человек, в ужасе глядит в глаза надвигающемуся страшному небытию, что ему до фотонов или коллапса звезд? Мы в долгу у людей и впервые за историю науки мы пытаемся выплатить этот долг, даже с процентами. Так почему же вы боитесь, когда человеку, который, кстати, об этом не подозревает, вставляют под черепную коробку телестимулятор величиною с булавочную головку и погружают его в постоянную эйфорию, лишают страха, даже страха перед смертью? И ведь при этом мы не отбираем у него памяти. Он помнит все, знает все, может работать.
Он просто становится невосприимчив к отчаянию, к горю, к душевной боли.
– Но ведь при этом меняются его взгляды, моральные ценности, чувства, эмоции.
– Ну и что из того? Опять догмы. Почему взгляды, чувства и эмоции человека должны быть святыней? Есть чем гордиться! Жадность, эгоизм, подлость, индивидуализм – невелика гордость. И то, если бы мы делали из людей злобных животных. А мы их делаем кроткими, искренними, ласковыми существами. И при этом их умственные способности нисколько не страдают. Кучел, Фостер и все остальные прекрасно работают, не хуже, чем раньше в лаборатории Фортаса. Разве это высокая цена – лишиться эгоизма?
– А вам не претит роль всемогущего бога, который одним поворотом ручки передатчика может заменить эйфорию на агрессивность, страх или, скажем, чувство голода? Я не могу и подумать об этом…
– А почему мне должна претить эта роль? Наоборот, я горжусь ею. Мне тяжелее, чем им. Я должен думать, нести ответственность, а они блаженствуют в полном смысле этого слова.
– Высшие и низшие, арийцы и неарийцы, бремя белого человека?
– Опять вы за свое! Вы же прекрасно знаете, что в любом человеческом сообществе, равно как и в волчьей стае, в стае бабуинов или стаде коров, есть альфы, беты, и так до омег. Альфа занимает безусловно господствующее положение. Затем по иерархическим ступенькам идет бета, гамма, и так далее. Схельдеруп-Эббе изучал иерархию даже у кур, мышей и сверчков. То же и у людей. Возьмите любую группку ребят и понаблюдайте за ними – вы наверняка обнаружите у них и своего альфу, и своего омегу, которому достается от всех. Вспомните себя в детстве, кем вы были, а?
Голос Брайли медленно затихал, словно кто-то поворачивал ручку громкости, и перед глазами Цукки одновременно возник каменный двор.
На третьей перекладине пожарной лестницы, футах в десяти от невыразимо далекой асфальтовой земли стоит мальчик.
«Прыгай, Цукки-брюки, прыгай! Прыгай! Прыгай!» – ревут мальчишки. Асфальтовая земля далеко, а их рты близко-близко, вот-вот вцепятся в мальчика. Самое страшное – он знает, что не сумеет оторвать руки от перекладины. Не сумеет. Как хорошо было бы умереть! Разжать пальцы и упасть. Они бы перестали визжать. Но он знает, что не разожмет пальцы. Он медленно спускается вниз. Как свирепо они орут! И Дороти тоже орет. Если бы разжать руки… Уже поздно. Он спускается прямо в их распяленные презрением рты… Надо что-то сказать…
– Наверное, я был омегой, – вздохнул Цукки. – Мы тогда жили в Бруклине. Отец разгружал товары в универсальном магазине. Я был, пожалуй, одним из самых маленьких ростом в классе, и меня дразнили все, кому не лень. Я даже помню, как они орали: «Цукки, Цукки провалился в брюки!» Я ходил во всем, из чего вырастал старший брат, а разница у нас в два года. А вообще меня все звали «Цукки-брюки». Ну, конечно же, и грязным итальяшкой, и макаронником. У нас там жили и ирландцы, и итальянцы, и евреи. И доставалось всем. Я помню, как отец утешал меня, когда я приходил домой и говорил, что не хочу больше быть итальянцем.
– Ваш отец знал, что вы омега. Быть итальянцем – это уже большой шанс на принадлежность к классу омег.
– И все-таки, Брайли, вы проповедуете то, во что сами не верите. Неужели вы можете спокойно думать об обществе, которое телеуправляется? Вы просто бравируете трехцентовым нигилизмом.
– А почему бы и не представить такое общество? Мы и так, как я уже говорил, управляемое общество. Раскрепоститесь духовно, дорогой Юджин, вы же ученый, и взгляните в глаза фактам. Все ваше прекраснодушное существо содрогается при словах «телеуправляемое общество». А разве мы и так не телеуправляемое общество? Разве телевидение не способ телеуправления? Что бы вы ни видели на экране, от рекламы зубной пасты «Пепсодент» и до серий о человеке – летучей мыши, – разве все это не телеуправление вкусами, наклонностями и мыслями миллионов? А ведь куда проще и эффективнее заменить все средства обработки индивида одним крошечным телестимулятором. И если бы даже люди узнали о том, что носят их в головах, они бы и не подумали протестовать. Они были бы счастливы, понимаете: счаст-ли-вы. Они были бы счастливы и в жалкой лачуге, и в двадцатикомнатной вилле, босыми на пыльной дороге и в роскошных «кадиллаках». Исчезли бы горечь, зависть, горе, которые разъедают современную цивилизацию, и самое главное – страх.
– А может быть, человеку иногда и нужно страдать?
– Ну, доктор, меньше всего я ожидал от вас услышать проповедь христианства!
– Боже упаси, Брайли, я верил в бога ровно до десяти лет. Но вы прекрасно знаете, что я хочу сказать. Человек не может платить за счастье отказом от своего «я». Человек должен думать, понимаете: должен! Даже если мысль – наш крест, мы должны нести его, а не всучивать его с благодарностью первому встречному, кто выражает желание разгрузить наш ум от нерешенных и трудных вопросов. Вы, Брайли, говорите куда красноречивее меня, но вы меня ни в чем не убедили, хотя ваши ответы просты и логичны, а у меня по большей части вообще нет ответов на самые простые вопросы. Счастье! Нужно прежде всего определить, что это такое. Тем более, будем откровенны, пока что наши заказчики в мундирах меньше всего пекутся о всеобщем счастье.
– Это уже другой вопрос. К сожалению, у нас в стране это самые богатые меценаты. Но великое открытие нельзя долго прятать в генеральских сейфах. Раньше или позже оно выбирается оттуда. Так было и с атомной энергией, с ракетами, с лазерами и со многим другим. Как, кстати, ваш новый парень?
– Ничего, очень удобен для наблюдений над эмоциональным сдвигом. Он ведь любит мисс Кучел…
– А она была с Фостером. Великолепно! И как он к этому отнесся?
– Спокойно, конечно. Вы можете мне говорить что угодно, но это страшно и тягостно…
– Ну-ну-ну… Или вы предпочитаете классические сцены ревности?
– Может быть, – вздохнул доктор Цукки.
Он поймал себя на том, что хотел рассказать Брайли о трубе, и сдержался. Это было, разумеется, глупо, но ему не хотелось говорить этому человеку о том, что Карсуэлл залез в трубу во второй раз.
СВИДАНИЕ ЗА ЭКРАНОМ
– Здравствуйте, доктор Цукки! – просиял Дэн. – Вы просили меня зайти.
– Добрый день, мистер Карсуэлл, – вздохнул доктор Цукки. – Садитесь.
Дэн с наивным любопытством рассматривал оборудование лаборатории.
– Как у вас тут все интересно! – сказал он.
– М-да, – неопределенно промычал доктор.
С минуту оба они молчали, Дэн – весело улыбаясь, Цукки – погруженный в раздумья.
– Скажите, Карсуэлл, – наконец прервал молчание доктор, – для чего вы полезли в трубу во второй раз? Вы ведь помнили свои ощущения и мысли, когда сидели в ней?
На лице Дэна появилось легкое облачко. Он наморщил лоб, пытаясь собрать веселые, ленивые мысли, которые сыто и неторопливо – точь-в-точь стадо коров в жаркий полдень – дремали в его голове. Конечно, он помнил все то, о чем думал в трубе. Но воспоминания казались жалкими, смешными и стыдными, словно воспоминания о детских грешках.
– Я… я не знаю, доктор, – виновато сказал Дэн.
– А еще раз вы хотели бы испытать те же ощущения?
Сытые, дремлющие коровы-мысли в голове Дэна проснулись, встали и негодующе замычали. Они не хотели открывать глаза и сейчас мечтали лишь об одном: снова погрузиться в сладкую дремоту.
– Нет, доктор, – испугался Дэн, – я и близко не подойду к этой трубе!
– Подумайте лучше, – угрюмо настаивал Цукки, – не может быть, чтобы ничто из того, о чем вы думали там и что переживали, не было вам дорого.
Дэн почувствовал, как его захватывает смятение. Он не хотел думать о трубе. Все его существо содрогалось при мысли о ней, и вместе с тем ему страстно хотелось угодить доктору Цукки. Он не принадлежал себе. Его волю тащили в разные стороны. Он вспомнил Фло и боль, которая поглотила его в трубе, вспомнил отчаяние. Почему доктор настаивает, чтобы он испытал этот ужас еще раз? Но ведь этот ужас в тысячу раз естественнее его нынешнего сладкого отупения. Ну и что? Пускай это называется отупением или как угодно, но нет ни сил, ни воли, чтобы добровольно отказаться от него. Ему казалось, что стоило в нем появиться какому-то подобию воли, как теплые волны покоя сильно и нежно смывали ее куда-то вниз.
– Не знаю, доктор Цукки, – робко улыбнулся Дэн, – не могу думать. Вы уж простите меня. – Улыбка на его лице крепла, растекалась, пока не засияла во всем своем бездумном великолепии.
Доктор Цукки, как и всегда в трудные моменты жизни, чувствовал неприятный озноб, какой-то парализующий холодок внутри. Имел ли он право взять этого человека, излучавшего покой и довольство, и своими руками снова ввергнуть в кошмар осознания всего? Если бы он мог выпустить его из лагеря… Это от него не зависело, это абсолютно исключалось. А не пытается ли он подогнать факты под свои собственные убеждения? Может быть, Брайли, в конце концов, прав? Может быть, люди действительно готовы заплатить за счастье ценой отказа от своего «я»? Но ведь Карсуэлл не может оценивать вещи объективно, находясь в поле радиоизлучения. Ну и что? Он все равно полностью сохранил умственные способности и память. Он может думать, но он не хочет думать, потому что из опыта уже знает, что мысль несет горе. А кто он, Юджин Цукки, чтобы решать за другого, думать ему или не думать?
На мгновение Цукки показалось, что кто-то начинает ковыряться в его, Цукки, мыслях, и острый страх сковал его. Нет, нет и нет! Человек должен быть хозяином своей головы, даже если для этого его нужно взять за загривок, ткнуть носом в его собственные мысли и приказать: «Думай!» Любой контроль над мыслями – это низведение человека до животного или робота. Стоило ли спускаться с деревьев и сотни тысяч лет дрожать при свете костра в промозглых пещерах, гибнуть на дыбах инквизиции и в фашистских крематориях, писать сонеты и создавать теорию относительности, чтобы стать телемарионетками? Счастье – это не критерий цивилизации. А что есть ее цель?
«Не знаю, что ее цель, но то, что я сейчас совершу преступление, – это я знаю. Я же подписал целую гору документов о сохранении тайны. Для чего нужно подвергать себя такому риску? Чтобы переубедить Брайли? Да ему и намекнуть об этом нельзя будет… Подумай, пока еще не поздно. Умерь гордыню и не высовывай носа, он у тебя и так длинный… Но я должен знать, как поведет себя в камере этот человек… Что бы он ни говорил, он полез в трубу во второй раз… Чушь… Теперь не полез бы… А если бы полез? И, как всегда, ясного ответа нет… И, как всегда, я делаю глупости… Сейчас я сделаю глупость, и будет поздно, и я буду рвать на себе волосы и не буду спать ночами… Но он не человек, он ее любит… Я тоже любил Мэри Энн, и она ушла. Ну и что… Он имеет право любить…»
Цукки поежился от внутреннего холодка и вдруг понял, что уже давно решился. Он выглянул из окна. Никого не было. На всякий случай он задернул зеленоватую занавеску, быстро подошел к запертой двери в стене и отворил ее.
– Пройдите сюда, Карсуэлл, – твердо сказал он.
Дэн, весело ухмыльнувшись, с любопытством посмотрел на тяжелую металлическую дверь, и вошел в нее. Он попал в небольшую каморку, стены которой были покрыты множеством шкал. Подслеповато смотрели белесые экраны осциллографов.
– Садитесь, – приказал Дэну Цукки и закрыл за собой дверь.
И в то же мгновение с мира кто-то разом смыл сияющий розоватый отсвет, наполнив его невыносимо пронзительным холодным колючим светом. Как и тогда в трубе, мир наваливался на него своими острыми углами, каждый из которых ранил, причинял ему боль. Но это была его боль, и он застонал при мысли, что может снова лишиться ее, оказавшись снаружи, там, в блаженном бездумии сумасшедшего дома.
– Я могу снова открыть дверь, – почему-то прошептал Цукки и пристально посмотрел на Дэна. – Вы хотите туда?
– Послушайте, вы! – Дэн скрипнул зубами и сделал усилие, чтобы удержать руки. С каким наслаждением он бы вложил весь вес своего тела в удар по щурившейся физиономии этого кретина с трусливыми глазами и вялым, безвольным ртом. – Послушайте, вы, – еще раз с силой выдохнул Дэн, – лучше заткнитесь, пока я еще могу сдерживаться! Тюремщик должен быть тюремщиком, а не строить из себя черт знает кого.
– Вы совершенно правы, – пробормотал Цукки, и Дэну показалось, что в глазах его за толстыми стеклами очков скользнули веселые искорки.
– Вы еще смеетесь надо мной? Мало того, что из меня здесь сделали обезьяну, отвратительную обезьяну, вам еще и смешно?
– Нет, Карсуэлл, мне не смешно. И вы еще многого не понимаете. Вы знаете, почему вы здесь стали думать, как тогда, в трубе?
– Нет, – сказал Дэн и внимательно посмотрел на доктора.
– Мы находимся в экранирующей камере. Стенки ее из металла и не пропускают радиоволн.
– А я что, приемник?
– Да, – просто ответил Цукки. – Вы приемник. Под вашей черепной коробкой находится крошечный, величиной с булавочную головку, специальный телестимулятор, который контролирует ваш эмоциональный настрой.
Дэн судорожно схватился за голову, ероша волосы и ощупывая череп.
– Вы не нащупаете его, – покачал головой Цукки. – Ультразвуковая дрель почти не оставляет следов, а сам стимулятор – под черепной коробкой.
– Так выньте его, – застонал Дэн, – прошу вас!
– Не могу, – сказал доктор Цукки, – вставить его – дело нескольких минут, а вынуть – сложнейшая операция, Это вроде рыболовного крючка.
– Ну прошу вас, – Дэн сжал кулаки, – выньте у меня эту пружину! Я не хочу быть заводным человечком! Вы понимаете – не хочу! Не хочу!
– Мы еще поговорим на эту тему, – мягко сказал доктор, – а сейчас подождите минутку. – Он подвинул к себе телефон и попытался набрать номер. Палец его дрожал и дважды соскочил с диска. Наконец он получил соединение и сказал: – Мисс Кучел? Это доктор Цукки. Зайдите, пожалуйста, ко мне на минутку… Да, да, в лабораторию.
Дэн сжался в комок. Сердце рванулось, как гоночный автомобиль. Мысли, отталкивая друг друга, ринулись вдогонку. Секунды набухали, росли до бесконечности, растягивались и не хотели уходить.
Минуты подавляли своей огромностью.
Внезапно из комнаты за дверью послышался смеющийся голос:
– Доктор Цукки, где вы?
– Одну минутку, – пробормотал Цукки, открыл металлическую дверь, впустил Фло и тихо вышел из камеры.
Дэн смотрел на Фло. Казалось, что кто-то невидимый медленно менял диапозитивы в ее глазах. Прозрачное веселье тускнело, темнело, и вместо него приходило выражение острой и недоуменной боли. Фло с силой провела рукой по лбу и закрыла на мгновение глаза.
– Дэнни, – вдруг прошептала она и заплакала. Слезы набухали в ее глазах и по-детски скатывались по щекам и носу. – Дэнни… – Она, казалось, колебалась с секунду, потом судорожно закинула ему руки за шею и прижалась к нему. Она все сжимала и сжимала руки, старалась распластаться у него на груди и при этом все повторяла: «Дэнни, Дэнни», будто боялась потерять, забыть это слово.
Медленно и осторожно он положил ей руки на спину и ощутил под ладонями знакомое живое тепло. Он прижал губы к ее шее и замер, не думая ни о чем.
Не было ни экранирующей камеры, ни колючей проволоки, ни ужаса самосознания, ни стимулятора, ни доктора Цукки – ничего. Была лишь страшная и горькая, сладостная и огромная нежность к этому трепетавшему подле него существу. От этой нежности перехватывало дыхание и на глаза навернулись слезы. Фло, Фло…
* * *
Роберт Брайли не любил доктора Цукки. Неприязнь эта была полной и гармоничной. Его раздражало его мягкое, нерешительное лицо, безвольный рот, и даже очки доктора Цукки с толстыми стеклами и толстой оправой были ему неприятны. Его смешили костюмы коллеги: мешковатые и с привычными неопрятными складками на брюках и пиджаке. Его бесила манера доктора говорить: он всегда мямлил, словно в нерешительности обдумывал простейшие вещи, прежде чем сказать их. Его угнетал провинциальный идеализм Цукки, умственная трусость и боязнь точных формулировок.
Будучи ученым, Брайли не раз пытался анализировать свою неприязнь к нему. Иногда ему казалось, что он не любит Цукки потому, что тот вышел из другой социальной среды. Но тут же он возражал себе, что среди его знакомых многие выбились из самых низов, и ни к кому из них он не испытывал ни малейшей антипатии. Не мог он и завидовать Цукки. Начиная с научной карьеры и до гольфа, он был гораздо удачливее Юджина. Особенно в гольфе. Стоило посмотреть, как тот замахивается клюшкой и в глазах его при этом появляется мучительно напряженное выражение неудачника, сознающего, что он неудачник, как становилось ясным: далеко этот человек не пойдет.
И, хотя Брайли не мог сказать себе, почему именно он не любит Цукки, он, не любя его, не мог заставить себя относиться к нему, как относился ко многим на базе: сугубо сухо и официально. Казалось, что едкое раздражение, которое он испытывал во время бесконечных споров, стало уже необходимо ему, как некий странный наркотик.
Он все время пытался переубедить его, переспорить, прижать в угол бесспорными аргументами, заставить выкинуть белый флаг. И не мог. В последний момент тот отказывался сдаваться.
Может быть, Цукки не хватило гордости? Человека негордого победить бывает труднее – у него не хватает гордости признать поражение.
Порой он начинал думать, что пытается сломить не Цукки, а самого себя, но мысль была абсурдна, и он ее с презрением отбрасывал.
Постепенно, сам не замечая того, он принялся внимательнейшим образом шпионить за Цукки, находя в этом какое-то сладостное удовлетворение. Однажды, как он себя уверял – от скуки, он собрал крохотный микрофончик, который незаметно спрятал в лаборатории Цукки и время от времени развлекался, прислушиваясь у себя в комнате к его свинячьему похрюкиванию. Когда Цукки работал над особенно сложной схемой, он всегда похрюкивал.
Сейчас похрюкиванья не было слышно. Шаги. Кто-то вошел к Цукки. Ага, это новенький, Карсуэлл.
Брайли прижал ухо к динамику. Это интересно. В высшей степени интересно. Странные беседы для сотрудника базы, да еще с объектом. Оригинально! Объяснять действие стимулятора! Они ведь подписывали кучу бумаг, в которых клялись никогда и никому не разъяснять суть работ на базе. Смешно. Как он сразу не мог раскусить эту толстую неопрятную свинью! Он же предатель, Цукки. Он из тех, кто прикрывает свое предательство такими гладенькими и гаденькими фразами о моральной ответственности ученого. Он из тех, кто, побив себя кулаками по впалой груди, бросались продавать военные секреты страны любым врагам. И даже бесплатно. Лишь бы предать. Само по себе предательство не вызывало в Брайли ненависти. Он был слишком умным человеком, чтобы приходить в ужас от таких вещей. Но Цукки, мямля Цукки со своими сомнениями… Ему вдруг стало легко и весело на душе, словно с нее свалился груз. Вот, оказывается, в чем дело: предатель! Предатель! Предатель! Вот она, его правда! Вот они, его принципы! Вот она, его душевная чистота! А он, Брайлн, хорош, нечего сказать. Споры, споры, споры… Аргументы и контраргументы… С кем? С элементарным предателем.
А это кто? Ах да, мисс Кучел. Ну конечно, Цукки что-то говорил о том, что они любят друг друга. Почему они все замолчали? Странно! А может быть, экранирующая камера? Не может быть!.. А почему, собственно? Почему не может? После объяснения действия стимулятора все может быть!
Брайли почувствовал острую, ни с чем не сравнимую радость. Цукки у него на веревке. Он проденет ему кольцо в нос и будет водить его, как быка. Безрогого быка. Ах, Цукки, Цукки! Цукки-брюки. Цукки провалился в брюки. Не в брюки, дорогой Юджин, а значительно глубже! Завести объект в экранирующую камеру – великолепно!
Не надо только спешить. Надо все хорошенько обдумать и – наметить план действий. Ах, Цукки-брюки, кто бы мог подумать!..
Можно было бы, конечно, тотчас же сообщить Далби и Уэббу. Мало того: не «можно было бы», а «нужно было бы». Но не стоит себе отказывать в маленьком удовольствии. Сообщить будет не поздно и через несколько дней. Совсем не поздно…
Ему даже стало жарко от всего случившегося. Он расстегнул воротник и вытащил из кармана сигарету. Он закурил и глубоко затянулся. Смешно, что он так радуется чужой подлости. А подлости ли? Конечно, это подлость, с какой стороны ее ни рассматривай. Он пригладил волосы и вздохнул. Проще нужно смотреть на вещи. Проще. Кому нужна в наш век достоевщина? Разве что таким, как этот Цукки.,